355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Дибольд » Выжить в Сталинграде (Воспоминания фронтового врача. 1943-1946) » Текст книги (страница 4)
Выжить в Сталинграде (Воспоминания фронтового врача. 1943-1946)
  • Текст добавлен: 27 октября 2018, 15:30

Текст книги "Выжить в Сталинграде (Воспоминания фронтового врача. 1943-1946)"


Автор книги: Ганс Дибольд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Он был жив к моменту, когда мы переехали в другой госпиталь.

Обратный путь я совершал другим маршрутом. При этом я часто обнаруживал труп какого-то больного, имени которого не знали лежавшие там раненые. Обычно это был скиталец, который перед смертью искал более удобное место и находил его – место своего последнего упокоения – здесь, лежа посреди галереи.

К вечеру наша работа, а с ней и силы заканчивались. Мы садились на койки и принимались ждать – вшей. Шинели служили нам матрацами, кителя – одеялами, вещевые мешки – подушками. На стене висела моя противомоскитная сетка. В ней я сушил липкий хлеб, прежде чем его съесть. В самом начале зимы, сразу после окружения, жена прислала мне дюжину рождественских свечей. Свечи мне привез молодой артиллерийский лейтенант доктор Эймансбергер, прилетевший в котел накануне Рождества. Через несколько дней его убили, когда он пытался прямой наводкой поразить русский танк из своей гаубицы.

Половину свечей я раздал своим сослуживцам по медицинскому корпусу как рождественские подарки. В сочельник эти свечи освещали их траншеи и блиндажи в оврагах Россошки. В Гумраке все медики, собравшиеся в блиндаже, были убиты прямым попаданием русской авиационной бомбы.

Остальные свечи я сохранил. Они освещали мне Рождество, светили в Новый год. Теперь у меня оставалось всего две свечи. Иногда я зажигал их, и маленькие огоньки напоминали о доме. В такие минуты мы разговаривали. Доктор Штейн как-то сказал: «Если мы хотим пережить плен, нам надо протянуть пять лет». Я с ним согласился. Так и вышло, по крайней мере для меня.

Так проходили дни и ночи. Время от времени мы поднимались на улицу подышать пять минут свежим морозным воздухом. Однажды во время такой прогулки я встретил коменданта. Он остановился и певуче продекламировал мне какое-то русское стихотворение о весне. Замолчав, он тоскующим взглядом посмотрел на голое деревце, потом повернулся ко мне и сказал: «Идите и работайте; идите и работайте». Но я ушел не сразу, постояв еще несколько мгновений под открытым небом, которого так давно не видел.

С дороги, поперек пересекавшей балку, мне была видна широкая, скованная льдом Волга.

Однажды вечером, когда мы уже собирались ложиться спать, в галерее раздался какой-то шум. Через несколько минут русский часовой ввел в нашу комнату двух офицеров. Это были капелланы танковой дивизии – один католик, другой протестант. Вид у них был встревоженный, в глазах читался страх. Они все время прятались в бункере, но русские их, в конце концов, нашли. Католический капеллан Рааб сказал: «Какая бы дорога мне ни выпала, она все равно приведет к Богу». В тот же вечер обоих капелланов увели.

Мы этого не ожидали, так как в здании ГПУ у нас тоже был капеллан по фамилии Хейлиг. Родом он был из Бамберга. Когда русские спросили его, кто он, Хейлиг показал им крест. Русские пощупали его, удивленно посмотрели на капеллана, потом снисходительно улыбнулись: «А, священник!» Они не причинили ему никакого вреда. Позже, летом, он даже стал библиотекарем.

Правда, у протестантского капеллана Приснера, который работал со списками раненых и больных в комнате начальника госпиталя, судьба оказалась иной. Утешая больных, он обращался к ним: «Послушайте, мальчики, сегодня воскресенье». Его увезли совершенно неожиданно – русские пришли и увели его с собой.

Смертность среди больных и раненых продолжала расти. У нас не было прямых доказательств начала эпидемии сыпного тифа, но случаи высокой лихорадки, бреда и головной боли значительно участились. Главной и практически единственной темой наших разговоров с доктором Шмиденом стал тиф и вши.

Я сказал ему: «Пока мы окончательно удостоверимся, что это тиф, заболеют еще двадцать – тридцать человек; это значит, что в течение нескольких недель заболеют все».

Подобно многим другим кадровым военным врачам, доктор Шмиден больше всего боялся поспешить с диагностикой опасной инфекции. Он сказал: «Но что будут делать русские, если это и в самом деле тиф?»

Ему были нужны чистые простыни, он хотел провести дезинсекцию и санитарную обработку больных. Но где мы сможем разместить такое множество тяжелобольных во время обработки?

С другой стороны, комендант пытался избавиться от всех выздоравливающих, немедленно отправляя их в Бекетовку. Я своими глазами видел транспорт такого рода. Среди отправленных был мой бывший коллега доктор Райх из Вены. Пять лет спустя, к моей неописуемой радости, я встретил его – живого и здорового. Но пока у нас не было ни одного ходячего больного; переводы пленных в Бекетовку прекратились.

В нашей спальне заболели санитары. Они страдали от обездвиживающего паралича и удушья. Люди до того более или менее здоровые вдруг начинали жаловаться на головную боль, жар и отвращение к хлебу. К нам прибыл русский генерал-хирург. Он нанес визит доктору Шмидену, и они вместе прошли по галерее до операционной. Там русский генерал по-чешски поговорил с доктором Штейном. Потом русский хирург и Шмиден вернулись в нашу спальню.

На обратном пути генерал сказал Шмидену: «Это самый грязный госпиталь из всех, что мне приходилось видеть».

Доктор Шмиден ответил: «Дайте нам возможность работать. Нам нужно чистое белье и мыло».

В ответ русский врач сказал: «Мы не подготовились к такому количеству пленных. К тому же мы вас сюда не звали». Тем не менее он распорядился об устройстве отделения дезинфекции.

Русский генерал еще не успел уехать, как комендант стал проявлять к нам нескрываемую враждебность. Под дезинфекционную камеру он выделил не полуразрушенную кухню, как мы просили, а сырое помещение с кирпичными стенами, к тому же без дверей. В углублении стены мы устроили очаг, на который положили железный лист, а сверху натянули проволоку, чтобы развешивать на ней одежду для термической обработки. Тяги не было, а нашим людям не хватило сил протянуть дымоход. Старший фельдфебель Андерль, пожилой человек, которому было поручено отвечать за дезинфекцию, оказался совершенно непригодным для этой работы. Думая о хлебе, он забывал обо всем на свете.

Когда я почувствовал, что у меня поднимается температура, я попросил его прокалить мою последнюю рубашку и шерстяной свитер. Вскоре Андерль пришел ко мне и сказал, что мои вещи сгорели. Я спросил, осталось ли от них хоть что-нибудь. Он сказал, что остатки закопал. На самом деле он обменял рубашку и свитер на хлеб. Он не мог терпеть чувство голода. Летом он умер.

Мы заметили, что у больных и умирающих все чаще отнимали обручальные кольца. Но мое кольцо пока было при мне. Оно было сделано из кольца моего покойного отца, так же как и кольцо моей жены. Я не хотел, чтобы чужой человек завладел этой семейной реликвией. Я расплавил кольцо на огне, превратив его в маленький золотой шарик, и спрятал. Никто не смог у меня его украсть.

Однажды вечером заболел переводчик Хаси. У него началась лихорадка и бред. Я диагностировал типичную сыпнотифозную сыпь, увеличение селезенки и покраснение склер. Санитар явился к доктору Шмидену и объявил, что его преследуют больные. У него тоже начался бред. Серьезно заболевали люди, которые незадолго до этого чувствовали себя вполне сносно. Теперь и доктор Шмиден признал, что единственной причиной симптомов мог быть сыпной тиф.

С этого момента мы начали переводить всех вновь заболевших в одно из боковых помещений правой галереи. Я приказал поставить там светильник и емкость с раствором хлорида ртути и постарался организовать дезинсекцию одежды. Хаси был очень беспокоен. Прожил он недолго. Лихорадка продолжала косить наших больных.

Однажды вечером пришел русский часовой и сказал, чтобы доктор Шмиден через пять минут явился к коменданту. Доктор Шмиден оделся и застегнул ранец. Часовой торопил. На мужественном лице врача не было и следа тревоги. Живые карие глаза излучали глубоко человечное тепло. Мы окружили доктора Шмидена. Он пожал нам руки и ушел.

Должность начальника госпиталя занял доктор Лейтнер. Постепенно все успокоились. Было заметно, что переводчик Шлёссер очень неловко чувствует себя среди нас. Мы становились все более немногословными.

Я поднялся наверх, чтобы глотнуть немного свежего воздуха. Правда, я уже чувствовал какую-то слабость и вялость. Я стоял на краю площадки, когда меня кто-то окликнул снизу, из балки. Я посмотрел и увидел говорившего по-немецки адъютанта генерала-хирурга. Он обратился ко мне: «Скажите коменданту, чтобы он спускался к нам». Я подошел к часовому и на ломаном русском языке передал то, что сказал мне адъютант. Вскоре появился комендант. Он сразу все понял. Он взял с собой свой маленький рюкзак и спустился в балку, к адъютанту. Больше мы его не видели.

Весь остаток дня мы делали обходы, а затем собрались в комнате начальника госпиталя и принялись искать вшей, а потом стали раскладывать пасьянсы. События этого дня подействовали на нас угнетающе. Мы сделали противотифозные прививки всем, кто контактировал с больными, – кроме тех, у кого были больны соседи по нарам. Я тоже сделал себе прививку – уже пятую по счету.

Через несколько дней я снова вышел наверх, на свет божий. Возле полевых кухонь солдаты кололи дрова. Мне стало интересно, гожусь ли я еще на что-нибудь, и я вызвался им помочь. Немного поработав, я почувствовал сильный озноб и вернулся в бункер. В тот вечер у меня появилось жжение в области грудины, одышка и зуд всего тела. Я подумал, что это крапивница – реакция на прививку. Потом у меня стала повышаться температура. Это было благословение свыше – с меня сбежали все вши. Мне вспомнилась давняя беседа с профессором Дормансом. По его мнению, было опасно делать прививку во время инкубационного периода. В доказательство он показал мне список из пятидесяти привитых больных. Умер только один – врач, сделавший себе прививку во время инкубационного периода.

Боль в груди не оставляла мне времени думать, повышает ли сделанная во время инкубационного периода прививка сопротивляемость организма, как считал Эйер, или, наоборот, ослабляет, как думал Дорманс. Я попросил доктора Майра, чтобы он меня осмотрел. Я подозревал у себя плеврит, но доктор Майр ничего не обнаружил. Лихорадка между тем усилилась. Ночь я провел спокойно, так как вши перестали мне досаждать. Жажда была небольшая, а головная боль вполне терпимой. На следующий день температура стала еще выше и увеличилась селезенка. Мы заговорили о тифе. Лихорадка становилась все сильнее, сознание мое сделалось спутанным, я уже не мог себя контролировать.

Доктор Штейн лежал на своем месте рядом со мной, напротив меня стоял доктор Майр. Доктор Маркштейн лег на краю нар. Я очень высоко ценил его несомненную храбрость и беззаботное мужество, но тем не менее у меня было с ним несколько стычек. Он вообще был очень конфликтный человек; к тому же мне никогда не нравилась надменность и самоуверенность кадровых военных врачей. В нашей комнате постоянно находились санитары и больные. Светильники стояли возле наших спальных мест, и все могли слышать, о чем мы говорим. Доктор Штейн сделал несколько умных замечаний. Доктор Майр принялся рассудительно взвешивать все за и против. Не помню, что говорил я. Потом, воспользовавшись короткой паузой, высказал свое мнение майор Маркштейн. Говоря немного в нос, он произнес свой диагноз. Он хотел сделать как лучше, но его снисходительность переполнила чашу моего терпения. Я взвился на нарах и стал кричать, что запрещаю ему вмешиваться в дела, в которых он ничего не понимает. Успокоился я нескоро. Когда Маркштейн попытался робко возразить, я снова раскричался. Постепенно я утихомирился, а доктор Маркштейн, как умный человек, молчал. Другие улыбались, радуясь чужому смущению. Доктор Майр сказал, что мое поведение уже симптом – я был совершенно обессилен.

Наступила ночь. Зуд и жжение в теле прошли совершенно. Я лежал абсолютно неподвижно. Вскоре у меня заболела спина. Тяжелобольному, истощенному человеку трудно лежать на твердых досках. Чтобы было помягче, я подложил руки под крестец. Боль в голове усиливалась. Горячую голову словно стиснуло тугим обручем. Начало жечь глаза. Я лежал без сна в полной темноте. Утром зажгли лампы, их призрачный тусклый свет шел слева и из-под потолка, покрытого липкой черной сажей. Как только зажгли лампы, их дым стал раздражать легкие, и у меня начался сильный кашель. Вскоре глаза стали нестерпимо болеть, как только на них падал свет ламп. Я все время просил, чтобы лампы чем-нибудь прикрыли или потушили. Но это было возможно только ночью. Вместе со вшами меня оставило и чувство голода. Меня тошнило от одной мысли о хлебе. Но я все равно высушил хлебную корку в противомоскитной сетке и всю ночь ее жевал – просто для того, чтобы чем-нибудь себя запять.

На следующий день доктор Майр дал мне атебрин. Он хотел, кроме того, ввести мне раствор хлористого кальция, но в темноте не мог отыскать вены. Он оставил свои попытки, и я не возражал, так как в моем состоянии мне недоставало только опухшей руки. Дни тянулись невыносимо долго. Францль и Бец по очереди приносили мне воду. Как-то раз я зажег свою последнюю свечу, но мне пришлось тотчас ее потушить – от света было нестерпимо больно глазам.

Но когда по ночам в бункере воцарялась непроглядная темнота и черная стена сливалась с мраком в одну давящую темную массу, в моих глазах возникал внутренний свет. Багровое пламя пылало так сильно, словно в моих орбитах были не глазные яблоки, а раскаленные угли. Красное пламя под прикрытыми веками заполняло все поле зрения. Лихорадочные видения изобиловали причудливыми и страшными химерами. Обычно мне снились лежащие длинными рядами мертвецы, а в ушах звучал неумолчный крик: «Доктор! Доктор!» Эти крики терзали мой слух так же, как свет терзал днем мое зрение. Иногда мне казалось, что моя голова вот-вот взорвется.

Заболел доктор Штейн. Температура у него была ниже, чем у меня, но он был очень беспокоен, все время дрыгал ногами, подскакивал на месте и беспорядочно размахивал руками. Каждый раз, когда он сотрясал нары, это отдавалось невыносимой болью у меня в голове. Так шли наши дни. Когда сознание прояснялось, мы не могли поверить, что больны тифом, так как были до сих пор живы. В нашем положении сам этот факт не укладывался в диагноз. Сердце стучало тяжело и глухо. Было такое чувство, что дышишь разреженным воздухом. Меня мучила слабость и полный упадок сил. Однажды мне страшно захотелось пососать кусочек сахара, но сахара не было.

Начался понос. При каждой необходимости облегчиться мы испытывали непреодолимый страх. По ночам в бункере было абсолютно темно. Я ориентировался по ногам спящих слева и по стулу с умывальным тазом справа. Потом, хватаясь за столы, я проходил по проложенному между ними деревянному настилу в галерею, где, натыкаясь на обмороженные ступни лежавших на полу людей, то и дело слышал злобные крики. Держась за стены галереи, я на ощупь продвигался к выходу. Метров через пятьдесят я утыкался в кирпичную стену, разделявшую галерею на секции. За стенкой стояла параша. Вонь работала лучше любого опознавательного знака. Параша была очень большая и почти всегда полная до краев. Иногда все это напоминало мне описание ада у Ганса Сакса: «Внутри стояло ведро с испражнениями, вонявшими, как дохлый пес». После того, как я вставал с параши, чувствуя, как меня отпускают спазмы в животе, начинался страшно утомительный путь назад. Самым трудным было найти выход из выложенной кирпичом секции. Ее стены шли под углом к галерее и, по сути, со своими двойными дверями эта секция представляла собой большой тамбур длиной около двух метров. Оказавшись там, я терял всякое представление о том, в каком направлении мне теперь идти, чтобы попасть в нужную мне галерею. С трудом переставляя ноги, я принимался бродить от одной стены к другой. Когда я входил в дверь, параша была справа от меня, но теперь справа была только одна стена. Я крутился на месте, мерз, чувствуя уныние и одновременно ярость оттого, что не могу сориентироваться в черных стенах. Казалось, проходили часы, прежде чем мне удавалось выйти из этого тамбура. Стоны больных подсказывали, что я на правильном пути. В ужасе от предчувствия следующего путешествия я забирался на нары.

Во мраке смешались все представления о смене дня и ночи. Из всех моих тогдашних мыслей в памяти сохранились только две. Во-первых, я понимал, что одной ногой стою в могиле, и мои последние мысли были о моей дорогой жене. Вторая мысль: мне страстно хотелось умереть при свете дня. Я был полон решимости из последних сил выползти наверх и умереть у выхода из галереи. В то время мне часто вспоминались стихи Конрада Мейера:

 
Пусть утром смерть ко мне придет;
Коль должен я покинуть земную жизнь,
То пусть сперва увижу светлый путь.
Пусть муку смертную мне облегчит
Роса поры рассветной, все освежающей.
Да не во тьме придется мне испустить мой дух.
 

не помню, были ли у меня какие-то другие желания. На меня снизошел полный покой. Я был готов к смерти, как человек, выполнивший свой долг и вынесший выпавшие на его долю страдания.

Думаю, что таковы же были последние мысли тех, кто уже не мог говорить. Поэтому я пишу все это и от их имени. Душа человека, принесшего жертву, не ведает отчаяния. Пусть матери, ищущие утешения, подумают об этом.

Я не помню, как все это закончилось.

Однажды я брел по темным галереям. Когда? Зачем? Куда? Вдруг я увидел впереди какой-то силуэт. Его вид произвел во мне такое потрясение, какого я не испытывал никогда в жизни. Меня охватили благоговение и страх, и одновременно заполнило чувство сладостного счастья. Я затаил дыхание, мне показалось, что я умираю. Широко раскрыв глаза, я попытался разглядеть высившуюся передо мной фигуру. Казалось, тело мое стало невесомым.

Все, что я сейчас пишу, – истинная правда.

Эта фигура был свет. Белый свет ясного дня, бивший сверху во тьму нашего бункера. Свет стоял передо мной живой. Как ангел в сияющих одеждах.

Когда лихорадка отпускала, это ощущение близости конца исчезало. Тем временем заболели доктор Маркштейн и доктор Лейтнер. Мне приходилось ковылять от одного пациента к другому. Работать продолжали только доктор Екель и доктор Лейтнер. Доктор Екель прибыл в бункер незадолго до того, как я заболел. Он был молод и очень добросовестен. Работы между тем становилось все меньше и меньше. В галереях стало тише. Когда я в первый раз после болезни попытался выйти наверх, мои колени подгибались, а ноги отказывались меня нести. Чтобы не упасть, пришлось ухватиться за веревку, натянутую вдоль стены. Когда в следующий раз мне удалось подняться по лестнице без помощи рук, и я был страшно горд этим достижением.

Доктор Штейн медленно поправлялся. Доктору Маркштейну, напротив, с каждым днем становилось все хуже. Лихорадка началась у троих наших санитаров – Куммера, Франция и Беца. У доктора Лейтнера была небольшая температура, но он продолжал работать. Доктор Майр лежал на походной кровати, свернувшись калачиком, и умолял нас потушить свет. Мы отгородили его от света книгами и раскрытой, поставленной набок шахматной доской. Но больному причинял боль даже слабый отблеск тусклого пламени. Лекарств у нас почти не осталось. Промежутки между больными на полу в галереях становились все шире.

Однажды нам потребовалась помощь в выносе трупов. Списки сверял доктор Штейн. Мы, все остальные, занялись подсчетом. Спотыкаясь, мы выбрались на бревенчатый настил западной галереи и вышли наружу. Галерея открывалась на склоне балки, в конце дороги, ведущей вверх по высившемуся над нашими головами склону. Голая земля щетинилась иглами грязного льда и снега. От русла Царицы по склону русские гражданские лица возили низкие тележки, на которых они спускали вниз какой-то странный груз. Русские, в основном женщины, грузили на тележки продолговатые предметы, сложенные у дороги аккуратными штабелями. Издали эти предметы казались безобидными бревнами, хотя на самом деле это были замерзшие трупы наших умерших товарищей.

В тот вечер мы молча сидели вокруг стола в бывшей комнате доктора Шмидена. Доктор Лейтнер сетовал на жизнь. Доктор Майр периодически стонал, когда свет попадал ему в глаза. Доктор Штейн был в огромной меховой шапке. Он ослабел до того, что уже не мог поднять головы и сидел уткнувшись в стол. Этот высокий, стройный человек долго сидел в такой позе. Доктор Маркштейн был не в силах сойти с нар. У него был сильный жар, увеличилась селезенка. Мы заспорили, какой у него тиф – сыпной или брюшной. Все признаки говорили в пользу первого диагноза, тем более что бред уже начался у Куммера, Франция и Беца. Другие санитары заболели и один за другим умерли. В аптечном пункте студент-медик Швейкхарт лежал за ящиком и жаловался на сильное сердцебиение. Однажды вечером он заплетающимся языком, с помутневшими глазами признался, что сделал себе инъекцию строфантина. На месте инъекции кожа покраснела и отекла, но язва не образовалась.

Вскоре после этого поступил приказ о переводе всех больных тифом в госпиталь в Ельшанке. Нам пришлось составить список всех, кто мог перенести перевозку. Всего мы насчитали больше ста человек.

В список вошли наши санитары Куммер, Францль и Бец из Кобурга. Перед отправлением транспорта мой верный помощник Францль сказал мне: «Вам нельзя оставаться. Поедемте с нами, вы же еще больны».

И это была правда. Через несколько дней у меня случился еще один приступ лихорадки. Но в тот момент доктор Штейн, доктор Екель и я были единственными врачами, кто выздоровел и мог работать. Нам пришлось остаться, и я распрощался с Францлем. Беца я с тех пор больше не видел. Говорили, что он умер в Бекетовке.

После отъезда транспорта в бункере осталось человек тридцать. Повар и переводчик чувствовали себя хорошо. Воду носили два санитара Янсен и Ганс Винер, оба из Вены. Янсен страдал серьезным воспалением почек. У него были массивные отеки, и он все время жаловался на одышку. Ганс Винер только недавно оправился от тифа. Оба неутомимо носили воду из балки, благодаря чему все мы остались живы.

Каждый выход в пустую галерею был суровым испытанием. От стен веяло холодом и сыростью. Темнота подавляла, а пустота надрывала душу. Исчез свет ламп, стихли стоны и крики. В галереях стояла мертвая тишина. Все было кончено.

Несколько суток мы провели в полной неопределенности. Выйдем ли мы из этого бункера живыми? Запас свечей, присланных мне женой, иссяк. После того как я стал поправляться, я частенько радовал себя, зажигая свечи. У Майра лихорадка прошла, но доктор Маркштейн был по-прежнему серьезно болен, а доктор Лейтнер часто ложился отдохнуть.

У нас уже давно был новый комендант. Он показался нам приличным человеком. Это был украинец из Харькова. Говорили, что его жена и ребенок погибли в первый день войны во время налета немецкой авиации на город.

Однажды утром он вызвал нас к себе. За исключением доктора Маркштейна, который был не в состоянии встать, мы оделись и, задыхаясь, поднялись по лестнице наверх. Мы с трудом построились у входа в гараж. Шинели и брюки висели на нас, как черные тряпки, сапоги были серыми от пыли, а фуражки свободно болтались на запавших висках. Мы стояли, ссутулив плечи. Я пришел в ужас, увидев при дневном свете зеленовато-бледные лица коллег, их заострившиеся черты и водянистые мешки под глазами. Губы у всех были бледные, взгляд блуждал. В широкую щель между воротником и шеей выступали тонкие шнурки – все, что осталось от моих шейных мышц. На кончике носа постоянно повисала капля, которую я едва успевал смахивать. Мне было трудно прямо держать голову. Доктор Лейтнер сказал мне: «Вы стали похожи на старика, на глубокого старика».

Вышел комитант. Он собрался было приветствовать нас, но, когда взглянул на нас, его добродушное лицо стало серьезным и печальным. Он молча покачал головой. Через переводчика он сказал, что скоро нас переведут в другое место, где нам будет лучше. С этими словами он, не прощаясь, ушел.

Мы вернулись в бункер и принялись ждать. На следующий день к нам спустился часовой, приказал собраться и повел на маленькую площадку перед гаражом. Доктора Лейтнера и доктора Маркштейна пришлось нести на носилках. Некоторые больные наотрез отказались покидать бункер. С них было достаточно. «Пусть они лучше придут сюда и расстреляют нас из автоматов».

На площадке наши люди разбрелись в разные стороны в поисках съестного или вообще чего-нибудь полезного. Они часто беспричинно останавливались, терялись, вдруг направлялись не в ту сторону, не слушая никаких просьб и приказов. Снова и снова их приходилось собирать и пересчитывать, пока остальные, дрожа, мерзли на холодном ветру, жадно хватая ртом воздух. В конце концов, мы собрали всех. Нестройная колонна двинулась в путь. Мы поднимались вверх по узкой дороге, проложенной по северному склону балки – снизу слева вверх и вправо.

Затем дорога свернула влево. С поворота, сквозь руины какого-то завода мы увидели широкую замерзшую Волгу. Вскоре мы добрались до края склона. Теперь мы стояли в самом сердце Сталинграда.

Горстка людей тащилась по пустынным переулкам мимо домов с пустыми глазницами выбитых окон. На стенах были видны красные надписи: «Смерть немецким убийцам! Вечная слава Красной армии!»

Наш новый госпиталь стоял в широком переулке. До войны здесь был дом престарелых. Мы медленно подошли к входу. Двое тифозных больных, которых мы несли, смотрели на наше новое пристанище с тусклой враждебностью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю