Текст книги "Светка – астральное тело"
Автор книги: Галина Шергова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
III
Зазвонил телефон. Зазвонил в своей вкрадчивой, даже льстивой манере техники дорогих отелей, призванной формировать душевный комфорт обитателей.
Я не вылез из апельсиновой мякоти дивана, куда погрузился вновь, вернувшись из города. Я только покосился на телефон, оплывший от жары кремовый торт, – будто его-то жара все-таки настигла даже за поляризованными окнами. Но телефон настаивал, деликатно, но неотвратимо.
– Приходи к нам обедать, – сказала Зюка.
– Когда? – я прижал к уху ее голос и почувствовал, что и правда, зверски хочу есть.
– Сейчас. У Коли двухчасовой перерыв, он очень хочет тебя видеть.
– А ты?
– Не будь однообразен, это не в твоем имидже, – сказала она, – приходи, я уже накрываю.
Недурственно жил Коляня. Не то чтобы апартаменты были роскошны, но элегантны. Скромно, но с вызывающей элегантностью. Вызывающей. Много вызывающей. И воспоминание о яичнице на свечке, и размышления о том, что здесь главенствует вкус хозяйки. Именно поэтому во мне Колянины владения вызвали желание не замечать белого углового дивана и белых, раздувшихся в самомнении пуфов в белоснежной гостиной, подобно гигантскому кубу льда замуровавшей все эти оттенки белизны. Живи, Коляня, лелей люксозностью красавицу жену. Однако не зазнавайся: со мной, может, она и не такое бы имела!
Из дальнего конца квартиры донесся Колянин голос:
– Николаич! Пришел? Давай сюда! – «Да, да, да!..» Мне почудилось, что действительно эхо гуляет по пустоватой «резиденции».
– Он в ванной, – сказала Зюка, – можешь увидеть его без прикрас: голый человек на голой земле.
– Ничего себе «голой», – все-таки не удержался я.
Коляня уже принял освежающий предобеденный душ и растирал поджарый торс мохнатой простыней. Мокрыми ногами Коляня попирал накинутое на коврик грязное белье. Это белье на желтом пушистом коврике мне бросилось в глаза прежде всего: Коляня не оторвался от прошлого, не оторвался от деревенских бань своей юности.
– Давай одевайся, – сказал я и закрыл дверь ванной.
Он появился свежий, подтянутый, в безупречной рубашке из палевого «тропикола», сквозь огромные – на пол-лица – очки оглядел победно свои снежные владения.
– Ну-с, – Коляня адресовался к Зюке: – Можем менять дислокацию? Столовая ждет?
Мы перешли в столовую. Приветствовать меня выплыла могучая рыба с мертвой улыбкой и сонными глазами усталого конферансье. Рыба покинула компаньонов, толпившихся в голубоватом параллелепипеде аквариума, занимавшего все пространство под окном, распростертым на верхней части наружной стены.
Столовая, окрашенная в эти же водно-голубоватые тона, составляла с аквариумом как бы единое целое.
Я постучал пальцем по рыбьему носу, прижатому к стеклу, рыба отплыла, продолжив свое бесстрастное скольжение меж других сомнамбулических рыбьих тел.
– Так воцарился мир. «И рыба-Молот рыбу-Меч перековала на орала»… – я обращался к Зюке, я хотел веселить ее, но захохотал Коляня, и было очевидно, что смысл шутки ему ведом.
– Для начала – аперитивчик? – Коляня подкатил к обеденному столу многоэтажное сооружение, уставленное многоцветьем бутылок. – «Узо»? «Уникум»? Рекомендую «Уникум». Я верен привязанностям – «Уникум» предпочитаю всегда, – и налил в мою рюмку тягучую темно-коричневую жидкость, изъяв эту рюмку из парадного строя сосудов перед моим прибором. И, точно спохватившись, заохал: – Это же надо! Ты – в Афинах! А я уж думал, никогда ваша знаменитая светлость не доберется до нашего захолустья. Что делать: Балканы, задворки Европы.
Нет, это положительно был другой, неузнаваемый Коляня. Он изменился весь, даже некогда светло-рыжие кудрявые вихры теперь сильно потемнели и облепляли Колянин череп завитками, будто ему на голову вылили банку клубничного варенья, и, стекая неровными потеками на лоб, густая жижа дыбилась на щеках ягодами-кудряшками бакенбардов.
Но тут он, сев, подмигнул вялкинским Коляниным глазом:
– Со свиданьицем! – Мы чокнулись. – Ничего живем? Как находишь?
– Неплохо, – согласился я.
– А это, между прочим, моя хозяйка всю роскошь своими руками оборудовала, – Коляня гордо откинулся на спинку стула. Ага, значит, не только вкус хозяйкин реализован, но и физические усилия. Вся вложилась.
Но я все-таки спросил с недоверием:
– В каком смысле – своими руками?
– В каком-каком, в таком. Видел в гостиной белую мебелюху? Сама обила, материал купила и обила. И стенки сама покрасила. Вот только наш рыбприемник, – кивок головой в сторону аквариума, – я стеклил. Нам смета на ремонт не подошла по срокам, она и говорит: «Что ж, в грязи сидеть, ждать, да?» И стулики эти, между прочим, сама – морилкой, лаком. Они нам, знаешь, какие достались?
В этом монологе вдруг засквозило-забрезжило что-то от прежнего Коляни, и в лексике: «мебелюха», «рыбприемник», и в наивной гордости за сделанное своими руками. Но он тут же подобрался:
– Стулья ручной работы, не массовка.
Стол был окружен почтительной стражей стилизованных под старину стульев с высокими спинками. Я сидел во главе стола, спиной к аквариуму, и мне казалось, что, несмотря на дубовую ограду спинки, я все время чувствую спиной касание рыбьих тел.
– А ведь это не норма, – пояснил Коляня. – Некоторые за границей как живут? Четыре человека – четыре вилки-ложки. Придет кто – бегут к соседям одалживать. А у самих по углам боксы с посудой, сервизами ждут, пока на Родину вернутся. Так по пять-семь лет с нераспечатанными боксами и живут. Я это презираю. Понял-нет?
«Вот он уже и коробку только „боксом“ именует…»
Как в плохой драматургии, в дверь тут же позвонили, Зюка пошла открыть, и в передней зашелестел женский голосок:
– Гражинчик, здравствуй! Можно к тебе? Я у тебя вилками разживусь, ладно? А то, понимаешь, Вадюшкин друг из Союза приехал. Он вообще-то с тургруппой, их вообще-то кормят, Вадик говорит: «Кормить не обязательно», но, понимаешь, неудобно – пусть по рюмке «Узовки» выпьют, – она панибратски обошлась с «Узо» – патриархальным именем греческого анисового нектара. – А у вас кто-то есть? Местный или из Союза?
– Наш друг, – сказала Зюка, – пошли на кухню, дам вилки.
Однако гостья прямо на кухню не проследовала, а воткнула в щель двери столовой свою мордочку дрессированного лисенка.
– Здравствуйте, ой, у вас обед! Не буду мешать, – в подтверждение этого своего намерения лисенок сделал попытку проникнуть в комнату, но, видимо, был утащен Зюкой на кухню.
– Ну типажи! – крякнул Коляня. – Ты думаешь, ей одни вилки нужны? Интересно, кто это у нас. Тоже, знаешь, проблема: жены специалистов. Не работают, и прямо заводятся бабы от безделья. Вот и перемывают, у кого что, у кого как. Тоска. Понял-нет? – Коляня швырнул в рот маслину и, удовлетворенно обсосав косточку, бережно сплюнул ее в ладонь. – А ведь все условия для культурного роста. Возьми мою Гражину: язык выучила, научную работу готовит. Нет, в этом отношении она молодец. («А в прочих? Как она в прочих отношениях? А, Коляня? Т-в-о-я Гражина? А?») Вот эти бабы и сидят по пять лет на боксах с посудой.
Я плотнее прижался к спинке стула, я пытался вслушаться в немое движение рыб за моим затылком, я молился, чтобы вернулась Зюка, я не мог быть с Коляней один на один: внутри меня разладился многокнопочный пульт, который обычно настраивал меня на волну собеседника. Все кнопки отказали. Но Коляня в этом и не нуждался, он сам был завершен и монолитен.
Вернулась Зюка, но Коляня не разрушил монолога:
– У меня – другое. У меня девиз: «Жить как люди, даже вдали от Родины». И хозяйка моя со мной солидарна. Верно, хозяйка? – поворот головы к Зюке. Она не ответила.
– А как иначе? – не заметил этого Коляня. – Человек должен оставаться человеком в любой обстановке. И если обстановка к тому же дает возможность? Что же из-за жмотства какого-то лишать себя необходимого! Я лично презираю эту мелочность, каждую драхму на кофточки-ботинки переводить. Не жаться. Путешествовать. Развлекаться. Жить в культурном антураже. – «Боже мой, и антураж знает!» – Когда советский специалист живет хуже, чем какой-нибудь швед заштатный, – это унизительно. Понял-нет? Хотя, вообще-то, у тех же шведов оплата труда здесь совершенно другая, им, гадам, знаешь сколько платят? – и, вытащив из нагрудного кармана рубашки блокнот в крокодиловой обложке, Коляня начал на цифрах объяснять мне сравнительный бюджет шведского и советского специалиста. – Хотя я с нашей финансовой линией согласен: государство должно держать режим в расходовании валюты. – И, точно отказывая какому-то неведомому просителю в непозволительном расточительстве, хлопнул крокодиловыми крыльями записной книжки. И тут же: – У греков знаешь как?
– У греков величественно, антично и вдохновенно, – я нагло оборвал Колянину речь, я должен был увести Зюку в категории иных общений. – У греков на ресторанном меню начертано «Каталог», а транспорт именуется «метафорой». О, как прекрасно перемещаться по миру посредством метафор! А? Ты седлаешь сказуемое и нахлестываешь его глаголом! А?
Я был поощрен прямым зеленым взглядом, в глубине которого прочел: «Это наш с тобой язык». И я воодушевился:
– Меня встречает гостиничный портье по имени Агамемнон, а мою комнату убирает горничная, которую зовут Электра. И я должен быть начеку: меня ждет ее еврипидовская месть, если я подумаю посягнуть на достоинство Агамемнона!
– Ну что ж, ты тоже античен, – сказала Зюка, – ты Палада.
– Я через одно «л». Для величия и вечности мне не хватает одного «л».
Коляня вдруг вставил:
– Армяне тоже любят всякие имена придумывать.
Да, конечно. Коляня очень кстати напомнил об армянских именах. Несколько лет назад я снимал в Армении. Действительно, Офелии, Гамлеты, Лаэрты и Нельсоны буквально кишмя кишели в проходных заводов и за магазинными прилавками. В далеком горном селении я искал бригадира Бабаяна. Чтоб позвать его, все село заголосило: «Шеко! Шеко!» Мой переводчик объяснил: «Шеко – это не имя. Кличка. „Шек“ по-армянски „рыжий“. Значит, „Рыжик“. Пришел Шеко. Весь с ног до головы заросший чернейшими волосами. Я изумился. А председатель колхоза мирно махнул рукой: „Шеко – это сокращенно. Шекспир его зовут“.
Я рассказал Зюке и Коляне про Шеко. Они вежливо посмеялись, но видно было, как Коляня недоволен тем, что я взялся «держать площадку».
Как бессловесный колониальный слуга, Зюка меняла на столе блюда.
Подала голубцы.
– Ты не думай, – откомментировал Коляня, – это чисто греческое, классика. Имеешь греческий национальный обед.
Спасительная память подсунула мне давнее, отцовское.
– А как же! Еще один из персонажей Аристофана восклицает: «Принесите капустные листья со свининой!»
– Точно, – согласился Коляня, – греки, они все фаршируют – огурцы, помидоры, тыкву, даже стручковый перец. Вообще овощи у них главное. Страна-то экономически отсталая. Понял-нет? Особенно фасоль в ходу. Суп «фасуласа». Фасоль в горшочках на второе. (Последовал рецепт изготовления фасоли в горшочках: фасоль замочить на ночь, на следующий день отварить и жидкость слить в отдельную посуду. Лук нарезать кольцами и слегка обжарить в оливковом масле. Потом… и так далее.)
Холодное рыбье тело мазнуло меня по лопаткам. Зюка и бровью не повела.
А Коляня не умолкал. Ему были безынтересны мои реакции, молчание Зюки: он просвещал, объяснял местную обстановку, нацеливал, давал мне рекомендации по наиболее рациональному приобретению «товаров массового спроса», как именовал он шмотки:
– Это я тебе говорю не дилетантски, а как специалист. У греков знаешь как? – он обо всем знал «как у греков». – Кстати, если хочешь, могу свести с некоторыми оптовиками, сможешь необходимое не по розничным ценам приобрести. Все законно. Нам они делают скидку, и я иногда прибегаю. Им же выгодно какую-то мелочь со скидкой сбыть, они все в нас заинтересованы. Тут ведь, сам понимаешь, капитализм. Коммерция. Понял-нет? А тем более сейчас. Торговые связи с нашей страной укрепляются, и оборот будет рость и рость…
– Расти, – сказал я. И впервые за весь обед мы все трое дружно, раскованно захохотали.
Вскоре он откланялся и, объяснив, что его еще ждет «деловой саппер», ушел.
Наше молчание с Зюкой продолжалось – мое подавленное и несколько злорадное, ее – смущенное. Я отвернулся к стене и стал рассматривать висящие на ней два фотографических портрета – моложавой женщины и молоденькой девушки. Подобно рыбьим телам, их лица плавали в голубом аквариуме столовой, и я сам, тоже, как бы утратив прочность земной опоры, плыл по комнате, овеваемый колыханием водорослей и касанием пульсирующих плавников.
– Это ты тогдашняя? – спросил я. Девушка действительно очень походила на Зюку тех лет, только была темноволосой и темноглазой, как Зюкино негативное изображение.
– Это моя дочка, Катя! – отозвалась она.
– Сколько ей лет? – холодный рыбий хвост шлепнул меня по позвоночнику.
– Девятнадцать.
– Девятнадцать? – Резко обернувшись к ней, я схватился за высокую спинку резного стула.
– Успокойся. Это не твоя дочь. Это – Колина. И она его очень любит, хотя и понимает его несовершенства. В этом все дело, – Зюка бесшумно убирала со стола десертные приборы, и я снова вспомнил, как под пасху грохотала посудой Таисья Степанова, стараясь задержать в избе Коляню.
– Впрочем, дело не только в этом, – Зюка, как всегда, знала, о чем я молчу, и мне незачем было пытать ее: «Как ты могла тогда выйти за него? Почему ты с ним сейчас?» – Он не виноват. Я виновата, что предпочла тогда его совершенную честность. А в том, что он стал таким, тут я была беспомощна… Тут виноват ты.
– Я? В чем же? Что не удержал тебя?
– При чем тут я… Я о Коле говорю.
– О Коле? Да я его двадцать лет не видел! Как я мот влиять на его трансформации? Ты уж готова на меня возложить все пороки мира!
Она вдруг вспылила:
– Какие трансформации? Вся его пародийная показушность, весь этот маскарад манер и суждений – твоя работа.
– Но при чем тут я? Что ты городишь? – но она вроде уже не слышала.
– К черту, не буду убирать, – Зюка звонко метнула на стол тарелки, которые держала в руках. – Давай покурим. – Я щелкнул зажигалкой перед концом ее «Кента» кинг сайз.
– А это мама, – Зюка кивнула на вторую фотографию.
– Двадцать лет назад?
– Нет, в этом году. Она приезжала ко мне из Швеции. Ей шестьдесят четыре, и она прелестна, легкомысленна и молода. Я спросила, как ей удается оставаться такой законсервировавшейся? Она обняла меня и шепнула: «Мы молоды, пока нас любят».
Зюка повернула стул, на котором сидела, наискось к соседнему и положила на тот ноги:
– Напрасно американцев высмеивают за задранные ноги. Это лучший способ быстрого отдыха, – но чем-то своем: – Если косишь, когда роса уже сошла.
– Неужели ты его любишь? – спросил я наконец.
– Для мамы никогда не существовало ничего, кроме любви. Войны, страны – все не имело значения. Она уехала из Литвы за человеком, которого любила. А я столько лет наивно полагала, что у них с отцом были разные политические убеждения.
– Она все еще с ним?
– Нет, он умер. Билась, работала кем попало. Пять романов – один несчастнее другого. Но теперь у нее новая любовь, счастливая, и она – молодая. Она все восклицала: «У меня взрослая внучка? Не пиши ему, что она взрослая. Я скажу, ей пять лет».
– Они виделись?
– Да. Катя тоже гостила у меня во время студенческих каникул. Она на первом курсе исторического в МГУ.
– Я бы хотел посмотреть на Катю.
– Посмотри. Поедешь в Москву и посмотришь. Я даже дам тебе письмо к ней.
– Можно? Ты разрешаешь?
– Ну конечно. Это ведь не твоя дочь.
Потом мы снова молчали и курили, и потому, что сигареты были «кинг сайз», увеличенно длинное молчание было долгим.
– Так ты любишь его? – спросил я, когда уже было необходимо раздавить в пепельнице противно задымившийся фильтр.
– Нет, – ответила она, хотя ее сигарета еще не докурилась.
– Так почему же ты живешь с ним? Ведь твой девиз, как и того грека: «Усталости чуждая Правда». Я верно цитирую?
– Верно. Ты всегда цитируешь точно, потому что знаешь только цитаты. Без сочинений и без контекстов.
– Так почему? Ты же лжешь каждый день.
– Я не лгу. Он знает, что я не люблю его и никогда не любила. А почему живу? – она пожала плечами: – Наверное, слабая, инертная. Я же тоже несовершенная…
– Пиши письмо Кате, – сказал я. – Прямо сейчас. А то еще передумаешь.
(Рыба-конферансье снова уткнула нос в стекло и уставилась на меня, видимо, собираясь объявить следующий номер программы.)
По серой траве небытия я шел от шоссе к пещере Костаса и Урании. Орфей XX столетия, Мифотворец – двадцать четыре кадра в секунду, я шел по траве преисподней в загробные владения бога Аида в тщетной надежде обнаружить свою Эвридику, о которой там, разумеется, и помину не было. Эвридика играла в теннис на афинском корте, жарила аристофановские голубцы, писала работу «Антимиф» или строчила письмо в Швецию своей легкомысленной маме.
Я вернулся в пелопоннесскую деревню на съемки синхронов без нее. Со мной были только переводчик и зафрахтованный на афинской киностудии звукооператор (он же осветитель и ассистент в одном лице). Оба были оставлены мной у дяди Вангелиса готовить интервью со старым учителем. А я пошел поизучать натуру возле пещеры, так как во время первого посещения мне было не до ракурсов и точек съемки.
У входа в пещеру сидел старик-амазонка в шерстяных носках. В той же позе, точно мы не разлучались. Сентиментальный осел, стоя за спиной старика, склонял голову на шею хозяина.
– Яссу! – приветствовал я старика, исчерпав с ходу свои знания греческого.
– Яссу! – он посмотрел на меня снизу вверх: – Вы же не знаете греческого, – лукаво добавил старик на приличном английском.
Откуда этот темный греческий крестьянин мог знать английский?
– Я тридцать лет прожил на Кипре возле английской военной базы Епископиа. Слыхали про такую базу? – без моего вопроса объяснил старик.
Я слыхал, я видал. «Зеленый лист, брошенный в море» – так песня назвала Кипр. Остров плывет в море, похожий очертанием на лист. Однако это не весенний сочный лист, не лист разгара лета, насытившего вязкой зеленью его многопалую ладонь. Кипр – как бы лист осенний, точно осень уже высушила его, сделала желто-серым, оставив зелень лишь на прожилках гор и у морской кромки.
Серо-желтый цвет – масть острова, масть сухой земли, овечьих отар, холмов. Оттого база Епископиа видна во всех английских подробностях: белые шеренги одинаковых домиков, ипподром, стадион. На стадионе зелень не кипрская, это химически-свежая зелень английских газонов. На ее фоне радарные и ракетные установки особенно отчетливы. Среди состава английского гарнизона можно заметить униформы американских военнослужащих. А вот греков-киприотов я что-то там не наблюдал…
– Слыхал про Епископиа. Что это вас понесло на Кипр? Греки с Кипра в Грецию-мать стремятся, а вы отсюда.
– После смерти Костаса. Он был моим лучшим другом. Да и почти все мои друзья погибли в ЭЛАС. Мне тяжело было здесь.
В отличие от первой нашей встречи старик не мельтешил: он не сыпал возбужденной скороговоркой, он размеренно и обдуманно выдавал фразу за фразой. Может, оттого, что говорил на чужом языке.
– А что вы-то сюда, к пещере, все ходите? Прошлый раз с дамой. Ваша жена? Красивая, пожалуй, слишком красивая для жены. Любовница? – Ну и наглый старик! – Хотя вы тоже красавец. Может быть, жена. А сейчас зачем? Кто вы?
– Я – кинооператор, буду снимать документальный фильм об этой пещере. – Не стоило ссориться со стариком, вдруг он пригодится.
– Кино? – Старик пружинисто поднялся на своих кривых ногах. – Так вам нужен я, никто другой. Я! Я был лучшим другом Костаса. Тащите сюда ваш аппарат. Я расскажу вам все, как никто.
Будто уже подготовляясь к съемке, старик заковылял к каменному горловищу. Он встал, картинно поместился у входного обрубка скалы, упер руки в бока:
– Слушайте. Когда пришла Урания, Костас был уже в пещере. Он сказал: «Зачем ты пришла?..»
– Бросьте валять дурака, вы не на наивного напали, – сказал я, – откуда вы можете знать, что сказал Костас, когда они оба погибли.
– Я знаю, – упрямо и уверенно возразил он. – Снимайте все, что я расскажу. Это будет сенсация.
– Врете вы все.
– Я? Зачем мне врать? Теперь, когда прошло тридцать лет?
– Ясно зачем: хотите прославиться, примазаться к чужой славе, – он уже начинал раздражать меня.
– Чужой? – завопил вдруг старик.
– Конечно, чужой. Ведь если даже правда, что вы были другом Костаса, вы-то сами сидели тихонечко где-то далеко, когда он погиб. А теперь захотелось, чтобы Греция узнала новоявленного античного героя.
Тут со стариком произошло что-то неладное. Он заголосил, задергался, он подскочил ко мне – откуда только прыть взялась! – впился подагрическими пальцами в мою рубашку:
– Я – Костас! Я сам и есть Костас! Я живой Костас, Костас Кафениотис. Вы знаете фамилию Костаса? Нет? Кто-нибудь знает? Ка-фе-ни-отис. Фамилия Костаса – Кафениотис. Безымянный герой пещеры, Ромео XX века Костас Кафениотис!
Нет, он не врал, старик был просто сумасшедшим. Это надо было понять с самого начала. Я оторвал от рубашки его конвульсивную горсть:
– Ладно, вы Костас Кафениотис, живая плоть мертвого героя. Согласен. – Я сделал попытку уйти. («Как во всяком мифе, человек, действующий по его законам, не просто стремится к подражанию герою, он пытается отождествить себя с ним. Пока миф владеет народным сознанием, жизнь в нем способна к многократному повторению», – сказал учитель Евангелос Едипидас. Видимо, жажда отождествления владеет и героическим порывом, и манией безумия.)
Мгновенно унявшись, старик прямо посмотрел мне в глаза. В его взгляде не было безумия:
– Я действительно Костас. Но я никогда не был в ЭЛАС. Я, Костас Кафениотис, командир «охранного батальона». Вы знаете, что такое «охранный батальон»?
Конечно, я знал. «Охранные батальоны» были сформированы гитлеровцами для борьбы с ЭЛАС и ЭАМ (Национально-освободительный фронт) из самых реакционно настроенных греков и греческих квислинговцев. На протяжении всей оккупации «охранники» были карателями и верными подручными немцев.
– Врете! – повторил я, но уже не столь уверенно.
– Зачем? – усмехнулся старик, – теперь мне уже нечего бояться. Тридцать с лишним лет. Вам нужно сенсационное интервью для фильма? Я вам дам его. Меня заслали в пещеру, чтобы взорвать склад и иметь возможность перебить безоружных эласовцев. Я выполнил свой долг, я героически выполнил свой долг, я не примазываюсь к чужой славе.
Я мгновенно вспомнил рассказ Вангелиса о его раненом бойце, который якобы сообщил немцам, что система минирования отключена.
– А раненый боец был? – спросил я.
– Конечно был, – в пояснениях моей мысли Костас явно не нуждался. – Только про минирование из него ни черта не вытрясли. Вот меня и послали добыть схему у Вангелиса и разминировать пещеру, чтобы немцы ее легко взяли.
Он посмотрел на меня почти победно.
– Еще подробности желаете для интервью? Сколько угодно. Зачем все это понадобилось? Пожалуйста: некоторые немецкие части оказались отрезанными в горах, и им был только один путь к своим – через перевал, через расположение эласовских отрядов, засевших в этих чертовых горах. Вот и нужно было разоружить крестьянских вояк, оставить без боеприпасов, они же из своей каменной норки через лаз все таскали да таскали снарядики.
Еще подробности? Нет, у этого выродка уже не было нужды мне их излагать, я мог и сам восстановить события: и как после ухода от Вангелиса Костас с двумя бойцами был встречен немецкой группой, специально поджидавшей их, и как в перестрелке немцы, сберегая «охранника», убили тех двоих. Хорошо хоть, что эласовцы перед смертью подстрелили четырех фашистов… И как… Впрочем, противно было раздумывать над всем этим.
– Но вы же живы? – обалдело спросил я.
– Да, жив. Я ушел через задний лаз, как и было намечено.
– А Урания? – я уже начал брать интервью.
– Я взорвал ее. Вместе со складом. Хотя она ни при чем, она не была эласовкой и не служила в «охранных». Она просто любила меня и потащилась за мной. Но она могла проговориться, если бы мы ушли вместе живыми.
Он был совершенно спокоен, спокоен ясностью безумия.
– Так вас заслали немцы? (Хотя и так ясно – кто же еще?)
– Нет. Англичане. Вместе с немцами.
– Вы все-таки врете, – я поймал его. – В сорок третьем англичане воевали с Гитлером, и контактов, а тем более общих операций быть не могло.
– Могло, – еще спокойнее сказал он. – Не считайте меня сумасшедшим. Я могу в подробностях описать внутренность и содержимое пещеры, а вы сверьте это у Евангелоса. Он-то знает, что после того, как они оставили там оружие, ни один непосвященный в пещеру проникнуть не мог. Скажите старику: на ящике, который заслонял изнутри вход в пещеру, сидела кукла. Спросите: сидела? Она тоже была заминирована. Новую систему я прощупать не смог. И для верности решил рвануть пещерку целиком. Ведь самое главное, чтобы ею не смогли воспользоваться эласовцы. Интересно? О, да! Так что – снимайте интервью. Несите аппарат и снимайте. Я буду ждать здесь.
Он опустился на землю, подсунув пятки под свой широкий зад, а я, повернувшись к нему спиной, не оглядываясь, пошел к деревне.
Неужели старик не безумен и было правдой, чудовищной правдой все, что он мне рассказал? Но что-то не сходилось насчет англичан. Не имели они в сорок третьем отношения к «охранникам», да и вообще были союзниками ЭЛАС. Только позднее начались ее бои с англичанами. Да, только в декабре союзники, войдя в освобожденные эласовцами Афины, отдали приказ о разоружении Греческой народно-освободительной армии.
И, как недавно, в Афинах под колокольный звон высоких ударов во мне снова возник рассказ моего друга Мемоса Янидиса, отбросивший меня в незнаемый мною, но ясно сейчас видимый афинский декабрь 1943 года:
«На площади Конституции толпа опустилась на колени. Гробы, двадцать семь гробов, только что плывших над головами по протокам улиц, на минуту замерли, вроде подхваченные ветром. Мне представилось, что это темная вода разлилась по площади и вдруг упала, как при отливе. А гробы еще висят в воздухе, но они тоже ушли в глубину.
Около меня опустился один из гробов, люди, перебирая коленями по асфальту, расступились, освободив для него место. И сразу какая-то женщина припала к деревянному этому ящику и начала обнимать покойника, пытаясь поднять его голову, прижимая к груди негнущееся тело.
Я увидел лицо мертвого. Сначала мне показалось, что я знаком с ним. Но тут же вспомнил: нет, я просто видел этого юношу. Два раза видел. Первый раз – 12 октября, в знаменитый день 12 октября сорок четвертого года, когда английские войска вошли в Афины, уже освобожденные ЭЛАС, 12 октября, в день всенародного ликования. Все тогда целовались, обнимали англичан, черт-те что творилось в городе. А парнишка этот выделывал вовсе несусветное – на него все обращали внимание. Щуплый и по виду малосильный, он таскал на руках английских солдат, передавал их в толпу и кричал: «Качать союзников! Бросайте повыше, чтобы Парфенон обозревали с птичьего полета!»
И вчера я его видел. На демонстрации 3 декабря. Через полтора месяца. Когда полиция открыла стрельбу по колоннам, он выскочил вперед, как обезьяна, вскарабкался на фонарный столб. Одной рукой он обнимал чугунный стебель светильника, другая порхала над головой.
– Вот что значит приказ Скоби сдать оружие! Теперь видите: им надо перестрелять нас, безоружных. Вот вам сдать оружие! – он вперил куда-то в пространство судорожный костлявый кукиш.
После того как в него выстрелили, он второй рукой обхватил столб и замер. Потом медленно стек вниз.
Женщина все пыталась извлечь из гроба сухопарое тельце.
Вдруг, поднявшись с колен, над площадью встали две девушки в черном. Они развернули заляпанное кровью полотнище, на котором было написано: «Когда перед народом встает призрак тирании, народ выбирает оружие».
Встали и застыли два черных древка этого заляпанного кровью флага».
Но это было позднее, не тогда, когда Костаса послали на задание в пещеру. Сейчас старик, видимо, решил сыграть на моем неточном знании истории того периода. А я – как ему не повезло! – как раз знал.
И зачем этому Костасу потребовалось эмигрировать на Кипр? После поражения ЭЛАС «охранники» и прочие чувствовали себя вполне уверенно и даже победоносно. Незачем было бежать. Покидать родину приходилось тем, кто освобождал Грецию от оккупантов, – бойцам ЭЛАС.
И тут я вдруг понял: люди, даже примирившись с новой действительностью, как бы трудна она ни была, никогда не простили бы того, кто разрушил прекрасный в своем трагическом величии миф. Миф, высекший порыв подражания, миф о необычайной любви, миф, увлекший на гибель их отцов, братьев, сыновей, но оставленный внукам и правнукам, как негаснущий светильник веры и самоотречения. Оправдательная сила мифа была сильнее сломленной повседневности, она не простила бы разрушения идеала. Она настигла бы каждого, кто покусился на неприкосновенность легенды. И Кафениотис понял это. Он испугался призраков, которые могли заставить живых убить это.
Но что я скажу дяде Вангелису, Марии? Как я сам могу стать разрушителем мифа их жизни? Собственно, нужно еще проверить. Осторожно проверить.
Хлеб, тарелка с оливками, сушеная каракатица – непременный ассортимент деревенских харчевен, украшали стол дяди Вангелиса под густолистым буком, росшим на задворках школы. В своем темном, не по мерке, просторном пиджаке, как обычно, при галстуке, боевой командир беседовал с моими помощниками, поднявшимися с мест, едва я подошел.
– Угощайтесь, – Вангелис подвинул ко мне глиняную миску с каракатицей.
– Спасибо, я недавно ел, – переводчик перевел.
– Хотите начинать съемку? Мы готовы, – сказал учитель. – Осмотрели пещеру?
– А что за кукла сидела у входа на ящике? – неожиданно для себя самого, спросил я.
– О, это мне дали дети. Они сказали: «Пусть она охраняет пещеру!» Бедный тряпичный эласовец – она погибла с живыми, как живая, не покинув поста.
Ему и в голову не пришло, что я не могу знать про куклу. А может, он подумал, что уже рассказывал мне о ней, только забыл. Но кукла была. Значит, было правдой все, что сказал Кафениотис. Я посмотрел на Евангелоса, он улыбался кукле, которую ему дали ученики, чтобы она охраняла склад.
Нет, я не мог, не смел отнять у него бессмысленно погибших товарищей по отряду, мертвого мужа Марии, Елену с Сотиросом, храбрую куклу, Я сказал переводчику:
– Пусть Антонис (так звали звукооператора) готовит «нагру» и проверит звук. Сейчас начнем.
Когда мы вернулись к пещере, старика там не было. Он не появлялся и завтра, и послезавтра, все три дня, что я снимал.
По-моему, мне неплохо удалось снять пещеру: без инсценировки, без игровой реставрации событий (в чем меня иногда упрекали, хотя мне удавалось достичь максимального эмоционального эффекта) я только ракурсами, стремительными трансфоркаторными наездами, крупными планами деталей воссоздал все события тех дней.