355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Щербакова » Митина любовь » Текст книги (страница 2)
Митина любовь
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:20

Текст книги "Митина любовь"


Автор книги: Галина Щербакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Они с Любой сели в рабочий поезд – существовали тогда такие местные поездочки, что, коптя и чадя, бегали между городками и деревеньками, выполняя воистину рабочую миссию коммуникации.

И вот они уже идут по нашей улице, как шерочка с машерочкой, а бабушка стоит возле калитки, глаза под козырьком ладони, стоит и думает: что это за чужая пара прется со стороны станции в нашем направлении? Ну, вчера к нам приехала Фаля, это понятно, а к кому же эти двое?

Потом бабушка говорила, что она Митю узнала сразу, но вырвала с корнем эту мысль, потому как Фаля вчера рассказала про расстрел и сегодня лежала на диване, укрытая пуховым платком, и только-только как задремала. Этот ведь шел с бабой.

Пара неуклонно приближалась, и уже не было сомнения, что это был Митя, и бабушке бы криком закричать и кинуться к любимому брату – мало ли кто к нему в дороге притулился, может, Митя просто подносит женщине чемоданчик, как человек отзывчивый, – но бабушка потом сказала:

– Я чула… Чула…

В смысле – чувствовала.

– Катя! – первым тонко вскрикнул Митя уже считай у калитки, на что бабушка как бы не в лад ответила:

– Тише! Фаля отдыхает.

Бабушка одним махом перечеркнула войну, взятие Киева и форсирование Днепра, тик Фали и долгое отсутствие Мити и его поникшую руку. Она, как отважный радист, соединила траченные жизнью концы, ну и что ты теперь будешь делать, женщина, если ты не случайная попутчица, а приехала с Митей и со своим смыслом?

В это время Фаля подскочила к окошку, потому как услышала тонкий Митин голос, и, конечно, во-первых, во-вторых и в-третьих увидела Любу. И она видела, как бабушка взяла в свои руки всю ситуацию, а в зубы концы проводов. Все-таки, что ни говори, война учила быть генералами, и некоторые считали возможным и правильным жертв не считать, хотя другие – немногие – предпочитали спасать людей ценой обмана, хитрости, да мало ли чего.

Спасать или погубить – это не гносеологический вопрос для нашего народа, твердо знающего ответ: надо погубить. Поэтому ход мысли бабушки и ее поступок были исторически безупречны.

Она увела Любу с ее котомочкой к своей знакомой через три дома, которая была ей обязана. В свое время, в тот самый не к ночи помянутый тридцать седьмой, бабушка прятала ее сына, когда в очередной раз решался вопрос погубления. Бабушка продержала парня в погребе две недели, а потом ночью вывезла его на бричке, как мусор, набросав сверху живого тела какие-то банки и тряпки.

– Иди к жене! – громко сказала бабушка Мите, продолжая держать во рту концы искрящихся проводов. – Иди, она с ума сойдет от радости.

Услышав это, Фаля прыгнула на диван и зажмурила глаза, готовясь к изображению радостного сумасшествия, а Любу как под конвоем отвели к Митрофановне.

– А до тэбэ гости! – закричала ей бабушка на всю улицу. – Шукают тэбэ.

– Это чтоб всем-всем-всем объяснить явление чужого человека.

Ведь еще война, еще половина народа потеряна, кто ж не поверит, что кто-то кого-то ищет и, случается, находит.

– Я потом приду, – сказала она Любе, у которой от ужаса и стыда снова схватило в животе, она согнулась прямо до земли, до самых пахучих цветочков Митрофановны.

В нашем же доме были крики радости и удивления, и Митя плакал горючими слезами, увидев, как током бьется Фалина щека и как в ехидном уголке рта взбивается пенкой слюна.

Фаля не призналась, что видела в окне женщину, остальные не признались тем более.

Так как именно я толклась в центре событий, мне было повторено особо: женщина – Митина попутчица, она племянница Митрофановны. Беженка.

Мите и Фале было постелено на большой кровати, на которой после смерти дедушки никто не спал. Бабушка тогда сразу ушла на деревянный топчан в кухню, мои родители хотели было занять главное и лучшее место в доме, но бабушка их окоротила.

Завязался конфликт между бабушкой и мамой, и уже теперь я думаю: а с чего это она, бабушка, так упиралась? Зачем ей надо было сохранять парадную кровать под белым марселевым одеялом и с пышными подушками, укрытыми тюлевой накидкой? Что в этом было? И чего в этом не было? Я не знаю ответа. Но было как было: для Мити и Фали одеяло было сдернуто.

Очень пригодилась для вязи отношений в первый момент Митина бесполезная рука. Вокруг нее очень хорошо клубился разговор, и в какой-то момент у Мити от всеобщего к нему сочувствия, видимо, с души спало. Выйдя покурить на крыльцо, он с глубоким чувством сказал мне:

– Все-таки, птица, она инвалид лица.

И я поняла: Митя сходил на базар и сделал выбор.

В ту ночь мы не спали все, потому что бывшая в долгом неупотреблении кровать так бесстыдно скрипела и квакала, так ухала и ахала, что бабушка забрала меня к себе в кухню, и поэтому я знаю, что ночью она уходила. Вернулась холодная и мокрая, так как прошел дождик, но бабушка даже не заметила этого, потому что так и рухнула рядом со мной. Ночь высвечивала ее профиль, совсем не монетный, не римский, а вполне, вполне наш, отечественный, и я слышала, именно слышала, как у нее болит и мается душа. Мне хотелось ее защитить, и я думала – как? Ну как? Придумала: надо, чтобы уехала Фаля. Навсегда.

Почему в моем детском мозгу возник именно этот вариант решения проблемы, не знаю, не ведаю. Я ведь когда-то хотела быть похожей на нее, я училась четко произносить букву «Фэ», мне и потом было ее жалко, жалко ее красоты, но такую я уже не могла ее любить, потому что я человек неважный, я «на внешнюю красоту падкая, не интересуюсь внутренним содержанием, мне бы лишь сверкало». Так объясняла мне меня бабушка.

Но Фаля не уехала. Они решили погостить и гостили. Не знаю, когда исчезла от Митрофановны беженка, но как собирались на это деньги, знаю. Это по тем временам был трудный вопрос, и я думаю, именно тогда бабушка лишилась двубортного синего драпового пальто, к которому все прилипало, но почему-то это объяснялось высоким качеством материи.

Истинному как бы полагалось быть плоховатым. Это только искусственное с виду «ах!», но надо же понимать суть вещей. Взять хотя бы человека… И человека брали. На его конкретном примере – некрасивый, сутулый, штаны в латках – делалось обобщение: добрый, отзывчивый, скромный. Чем хуже, тем лучше – такой была проистекающая из жизненных наблюдений мысль.

И шилось коричневое платье, и из жидких сеченых волос плелись мышиные коски – ах, какая скромная девочка, любо-дорого посмотреть. Не то что…

Вспомнилось, и защемило, и шандарахнуло – такой я и осталась, чего уж там делать вид, что не так…

Митя объяснил Фале свое отсутствие в собственной, не разбомбленной врагами квартире в Ростове. Контузией объяснил и пребывание в бессознательности у каких-то стариков, которые открыли ему душу, как родному сыну.

В сущности, почти правда. Просто Любу повысили в возрасте, чине и звании и удвоили ее количество. Но неужели во время такой войны кто-то будет проверять подробности?

А потом они уехали. Бабушка широко перекрестилась, как только они исчезли за поворотом.

– Ты думаешь, из этого выйдет толк? – спросила ее мама. – По-моему Фалька что-то унюхала. Митя ведь изнутри подраненный…

– Ничего, – сказала бабушка. – Загоется. Та ему не пара. Я с ней поговорила. Она даже семилетки не имеет.

– Ты считаешь не на те деньги, – закричала мама. И я знала, что ее крик был оттого, что мама сама недоучка, по бабушкиным понятиям.

Кончилась война, и как-то без передышки наступила голодуха. Нас подкармливал Митя – привозил вяленую рыбу, после которой до барабанного живота мы все наливались водою.

А Митя как раз выглядел хорошо.

– Ты справный, – с удовлетворением говорила бабушка.

Митю все еще держали на учете по туберкулезу, но больше для порядка. Было даже взято под сомнение существование довоенной каверны. Бабушка объясняла все это наличием медика в семье. Видимо, бабушке нужен был сильный оправдательный аргумент ее генеральского подвига тогда, ночью.

Аргумент был. Справность Мити.

Правда, был и контраргумент.

Отсутствие в отбитой в бою семье ребенка. Тут-то и возникала арифметика. Восемь лет разницы плюс война давали в окончательном итоге вполне приличный возраст, когда уже как бы не рожают. Но бабушка тут же вспоминала свою грешную мать – получалось, что у Фали есть еще запас времени.

Вот когда нам пригождаются «отдельные случаи», те, что из ряда вон. Осуждаемая в одно историческое время, в другое историческое прабабка стала примером и, можно сказать, стимулом.

Это было время, когда семья затаила мысль. Не против Мити – ни Боже мой! слишком он был любим, – а против обстоятельств жизни вокруг него, кои были, куда ни верти, обстоятельствами женщин.

– Еще бы! – в какой уж раз возмущалась бабушка. – Идет, а он лежит. Наверняка там были и другие подраненные, но эта ведь не подвиг совершала, чтоб одного за другим вытащить, эта взяла нашего дурака, потому что у него на лице написано: вей из меня веревки.

Бабушка боялась близкого расстояния от Ростова до того места. Тем более что Митя опять работал на железной дороге, а значит, всегда был при паровозе.

– Этих линий проложили без ума, будь они прокляты! – шептала бабушка.

Железнодорожный прогресс ложился поперек представлений бабушки о Митином благополучии. Пройдет много, много лет, и я с некоторым отвращением буду смотреть на блики цветомузыки в темной комнате дочери и буду гнусно подозревать ее компанию во всех смертных. И о Скрябине в такие минуты я думаю, что он провокатор. С него пошло-поехало. Блики, блики… Блики… Моргание жизни…

Но надо вернуться во вчерашнюю воду…

Та послевоенная голодуха была для нашей семьи даже потяжелее войны. Нет, никто не умер, слабое не выдержало в другом месте.

Молочная сестра Мити Зоя, которая была в роду как бы существом несколько бракованным, возьми и уйди в баптисты. Задумчивая, не очень способная в учении, боязливая с мужчинами женщина расцвела в обретенном братстве как цветок.

Еще до войны бабушка устроила ее в швейную мастерскую в другом городе. Это было трудное, но для семьи необходимое решение – отделить недоброкачественный побег от подрастающего. Я и Шура были причиной отделения Зои. Мы не могли у нее научиться ничему хорошему, потому как Зоя читать не читала, чуток заговаривалась и – что там говорить – была дурковата. А дети такие впечатлительные и из всего переймут именно дурь.

Бабушка ездила к Зое каждую неделю, платила за комнату, которую та снимала у старухи, жившей исключительно с огорода, и деньги, даваемые ей из рук в руки, казались почти дармовыми, потому как комнатка за занавеской цены, на ее взгляд, не имела.

Зачем нам нужна Зоя?

Зоя – знак некоего «другого ума», который возьми и проявись в здоровом, нормальном роду. Если за фокусами природы надо послеживать и изучать их, то фокусы провидения должно принимать безропотно. Мы еще не дожили до еврейской мудрости благодарить Бога за посланный тебе или твоим близким «другой ум», но не дожили – так не дожили. Я подозреваю, что евреи тоже горюют по поводу бракованного дитяти, но делают вид радости. Наша чертова фанаберия мешает нам поступать столь же разумно. И хотя бы делать вид.

Но вернемся к Зое, которая примкнула к баптистам, запела тоненьким высоким голосом, слетала вместе с ним на небко, а когда вернулась, то оказалась счастливой.

Другой ум. Другое счастье.

Конечно, был и оставался путь пойти на баптистов войной, дивиденды по тем временам могли быть приличные, но бабушка увидела счастье в не замутненном суетой глазе дочери и стала его охранять. И счастье. И баптистов.

Вот и пригодился Митин паровоз. Бегала от Ростова «кукушечка» прямиком к Зое. И попросила бабушка Митю приезжать к ней и среди недели, чтоб в сумме получилось два контрольных посещения. И из головы у нее вон, что бежал паровозик «мымо гребли, мымо млына», что в переводе означает – мимо места, где Митю однажды недострелили и где по-прежнему жила некая особа.

Бабушка как бы напрочь забыла те свои мысли о неправильности проложения дорог. Опять и снова возникает думка о нашей внутренней изворотливости, о том, что мыслим мы то так, то эдак, не угрызаясь внутренней противоречивостью. А может, все дело в том, что Митя жил далеко и, по слухам, хорошо, и воспоминания о женщине Любе мутнели и мутнели в памяти. Так думала бабушка.

И между прочим – зря…

Митя сошел-таки с поезда и пошел по степи, которая вполне могла скрыть идущих по ней мужчину и женщину. Но пока еще Митя шел один…

В тот день, а может, близко к нему лежащий Фаля пошла к гинекологу, потому что у нее были перебои и мазня. Фаля, дама образованная, конечно, сразу подумала про плохое. Мите она ничего не сказала, к гинекологу вошла прямо в медицинском халате, решительно, без всяких там цирлих-манирлих.

– Я прошла через бои, – сказала она, взбираясь на дыбу.

Гинеколог, пожилая еврейка, потерявшая всю свою семью, потому что не успела ее вывести из Кременчуга, бой как таковой не считала самым большим несчастьем в жизни. Несчастье, когда деток малых везут в душегубках, – вот несчастье, которому нет равных. А теперь ей уже не родить никогда в жизни, хотя – казалось бы – она так близко стоит к месту, где за началом человечества послеживают. Поэтому эта, в халате, из хирургии, могла не говорить слова «прошла бои» – нашла чем испугать. Но, глядя в глубины Фали, отнюдь уже не сочные и малоплодородные, эта зазнавшаяся в своем горе женщина вдруг испытала толчок и последующее трясение всего организма. Она увидела завязь жизни там, где, по ее разумению, ее уже быть не могло. Быстрый профессиональный глаз запомнил год рождения Фали на медицинской карте и то, что между ними был всего год разницы.

Тут надо остановиться и оглянуться. Та библейская Сарра, которая начала рожальное дело в годы, до которых у нас не доживают, конечно же, была выдумкой истории. Даже сильно, можно сказать, истово верующие вряд ли воспринимают это всерьез. На всякий случай прости меня, Господи! Прости… Ну, не ведаю, не ведаю, что молочу… Так вот, та Сарра была нонсенс и для гинекологши. Мою прабабушку она не знала. Светлана же Сталина была еще молодая, еще любила папу, и ей на ум не могло прийти, что она родит, пусть не как Сарра, но все равно под пятьдесят и от американца. То было время женщин войны, которые сорок лет считали нормальным концом бабьей жизни. Конечно, шпалы были еще не все положены, их предстояло таскать – не перетаскать, и на это женщины оставались вполне и вполне гожие, что ярко, одним махом показала Нонна Мордюкова в фильме «Русский проект», взяла да и сказала, какие мы есть. Теперь долби, искусство, долби в другом месте. Тут уже скошено. Или добыто. Одним словом, пусто.

Вернемся в гинекологическое кресло – главное место действия.

– Вы беременны, – пронзительно сказала врач. – И вам немедленно надо лечь на сохранение.

Потом они обе поплакали, пациентка и врач. Одна о том, что случилось, другая о том, чего нет и вряд ли будет. Хотя именно сейчас у врача возникла мысль: может, не надо так уж отбиваться от вдового начальника орса, а использовать его как шанс? В конце концов, чем она хуже этой?

Фаля легла в больницу сразу, не помыв даже дома посуду и не дождавшись Мити, который где-то там что-то инспектировал.

А Митя как раз шел по дороге и думал, что если во дворе у Любы будет мужской след, то он пройдет мимо, и все. Другое же будет дело, если следа не обнаружится. Тогда он стукнет в окошко там или в дверь, куда потянется рука.

Но разобраться было трудно. Двор был в порядке. Те женщины не только клали шпалы, они ставили печки, рубили дрова и поправляли покос дверей. Они все умели, и в этом было спасение страны и ее же извечное горе.

Вернувшийся с войны мужик, удивленный скорбно-стью и безрадостностью пейзажа всей жизни, находил единственное утешение в магазине, в котором весьма часто не было ничего, но водка на родине была всегда. Как береза. Тут выплывает из тумана мысль. А не будь наши женщины ломовыми лошадьми и забрось они чепец за мельницу с криком: «А не желаю я класть шпалы! У меня для этого тело нежное, и я не допущу его гнобить!» – так вот, закричи они так, пошел бы процесс или не пошел? Пришли бы мы к полному одичанию или иванушки наши сподобились бы? Мысль эта грешная, потому как замахивается на саму основу первооснов, что чревато, как говорится… Поэтому уйдем подальше от выплывающих из тумана мыслей и идей.

Женщины деревни выстрелили глазом в Митю, который вальяжно, как какой-нибудь интеллигент в шляпе, прошагал по улице сначала в одну сторону, потом в другую, потом опять в первую и наконец толкнул калитку Любки, бабы, ломанной любовью и предательством.

Рассказывали так.

…Поехала она на погляд к родным парня, которого вынула из мертвой кучи людей, а те ее и на порог не пустили. Там была подлая старая сука (моя бабушка!). Она и вынесла Любке мятые в жмене гроши – это, мол, тебе спасибо, но мордой ты для нас не вышла, мы все из ученого роду-племени, у нас за столом не едят из одной миски, а ты вся из себя рубль двадцать, и кожа у тебя тресканая. И будто старая сука (моя бабушка!), показала Любке свои белые руки, по которым вилась-бежала голубая жилка… Ну какие у тебя, женщина, могут быть преимущества су-против нашей венозной крови?

Митя тогда переступил не только порог Любы, он переступил легенду одним, что называется махом.

На всю деревню закричала женщина дикой счастливой горлицей, не имеющей понятия о тайности греха.

Так оно и пошло: жизнь в два ряда. Одна – наполненная смыслом сохранения ребенка и другая – смыслом, предшествующим по природе первому. Конечно, Фаля потеряла бдительность относительно Мити, а за ним водилось всякое-разное. То какой-нибудь хромоногой поможет войти в трамвай, а дальше возникает необходимость помочь выйти. В трамвае это важный момент. Глядишь, и припозднился… А то еще был случай: красавица глухонемая. Вернее, красавица левым боком, потому что правый был слегка обожжен в детстве, от детского испуга и глухота, и теперь по правой стороне лица женщина спускала каштановые волосы, что модным тогда не было и осуждалось народом, который считал: какая есть, такая и живи. Правильным считалось горб носить честно. Так вот, Митя прошел бы и не глянул на красоту, а как увидел мятую щеку, двинул следом. Извращенец, по-нынешнему. И еще были разные некондиционные женщины, хотя кто их считал? Впрочем, Фаля считала.

Но тут в отделении на сохранении она про все это забыла. Она думала, что ей очень повезло в том смысле, что ребеночек родится, когда ей полных будет тридцать девять, а то, что до сорока всего месяц, то это уже не ваше собачье дело.

Ее регулярно навещала еврейка-гинеколог – оказывается, ее звали Саррой, бывают же такие совпадения. Сарра уже вошла в близкий контакт с начальником орса и ждала счастья начала новой жизни, где уже не будет душегубок и мученической смерти детей. Так как в дальнейшем нам это не понадобится, скажем сразу: Сарра родила девочку, назвала ее Светланой – в знак светлости задуманной жизни, а не в честь дочери Сталина.

Когда волею судеб мы коснемся еврейской темы – а без этого нам не обойтись, – Сарры уже не будет в живых. Она умрет далеко отсюда – умрет в тот момент, когда по телевизору скажут, что взорвался рейсовый автобус в Тель-Авиве. Саррина семья не ездила этим автобусом, и вообще они жили в Беер-Шеве, но не по той дороге побежала в мозгу старой женщины страшная информация, причудливым образом она столкнулась со старой душегубкой той прошлой войны, и Сарра стала оплакивать своих детей и внуков, которые радостно бибикали на полу. Но она не признала их, живых, а признала тех, мерт-вых.

И тут что хочешь, то и думай… Проще, конечно, не думать. Что нам Сарра? Наши нервы крепче. Свое живое на чужое мертвое в нашей голове вряд ли подменится.

А пока мы находимся на этапе сохранения беременности и даже отсутствия ее у Сарры, и я с чистой совестью могу их оставить в этом состоянии и перейти к Мите, любимому Мите и его молочной сестре Зое.

Естественно подумать, что, срубив во второй раз Любу, Митя напрочь забудет про Зою. Другой бы забыл – не Митя. Он совмещал любовь и родственность как мог, как получалось.

А получалось скверно. Специфические органы однажды ночью пришли и взяли всех баптистов. Всех, кроме Зои, на которой у них была пометка «не в себе». Наверное, не этими словами, какими-то другими, им свойственными, но факт остается фактом: Зоя осталась на этой земле одна. Не имело значения, что была жива еще бабушка, были сестра и другие родственники. Она их всех любила, но не с ними летела на небко. Когда-то ей объяснили в общине, что на месте всякой порушенной церкви остается ангел, который не уйдет с поста, пока хоть одна живая душа будет помнить «камень церкви». Зоя осталась с ангелом, отказавшись от всех, а бабушка в ту пору впала в болезнь, которая перемещалась с одного органа на другой, с одного на другой, врачи говорили: старость, ну кто ее победит!

По всему по этому пас Зою один Митя. И случалось, привозил ее на паровозе к Любе. И Зоя первая усмотрела «животик для ребеночка» – у Мити тогда глаз был замылен «животиком Фали».

Зоя кудахтала над Любой, вырывая из ее рук то ведро, то топор, она забегала вперед, норовя сделать все Любины тяжелые дела. Митя разрывался на части, не знаю, что он себе думал, но, когда мы встретились в последний раз, легкий Митя как бы висел на своей мертвой руке, и она, мертвая, как бы им руководила.

Он тогда приезжал к нам редко, являлся всегда неожиданно. Врасплохи были радостными, шумными, а этот последний очень разгневил бабушку. Митя явился утром, что противоречило железнодорожному расписанию, которое знали у нас все, ибо по нему жили и умирали. Я слышала, как голосила наша соседка над умирающей матерью:

– Мамочка моя родненькая, не уходите раньше времени. Поезд через Магдалиновку уже прошел, я его гудок слышала. Вася же мне не простит, что я вас не удержала!

– А может, это гудел встречный? – возвращалась из тонких материй родненькая мамочка. И лицо ее, уже совсем тамошнее, при слове гудел делалось совсем тутошним.

Так что приспичит умереть – попроси побибикать паровозный гудок. Встанешь как миленький. И не таких мертвых подымал.

Поэтому явление Мити не по расписанию сразу обнажало для бабушки его порочную сущность: его где-то носили черти. Кажется, я уже рассказывала о женщине, которая с опаской подставляла Мите ухо для прощания, когда он был помечен туберкулезом. Но это ж когда было! Прошла целая война и послевойна. Девушка Оля выросла в крупную и гордую своей полнотой женщину. Тогда так было. Большой небеременный живот носили с достоинством, валиком подбородка чванились, и я помню только одно ограничение в деле полноты – высокая холка, загривок. Относительно этого было особое мнение: некрасиво. Все нынешние топ-модели не нашли бы себе – в те времена – даже завалященького мужика в околотке. Народ бы просто брезговал мосластыми ногами до ушей, он бы зашелся от смеха, глядя на какую-нибудь Евангелисту или на эту черненькую африканочку с глазками-пуговицами. Разве на сисечках Клавочки Шиффер отдохнул бы мой народ глазом? Но ставить ее рядом с Олей смысла не имело. Оля по тем временам была самое то. Большая, упругая, и загривочек был в норме и не тяжелил шею. С Митей у них давно ничего не было, с той самой дотуберкулезной поры. У Оли был здоровяк муж: когда они шли по улице, меридиан под ними прогибался, поскольку мысленная линия – очень слабая вещь.

Но тут ехали Митя и Оля вместе на «кукушке», чисто случайно, «ах, ах…». Разговорились, и узнал Митя, что, если человек с виду здоровяк, это еще ничего не означает… Вот он, Митя, был сопля соплей… Более того, туберкулезник, но – «ты помнишь, Митя?» – Митя начинал всякого человека жалеть сразу, даже не с жалобного слова – с открытого рта. А тут у женщины такое горе. И он пошел за Олей, не думая в тот момент о беременной жене, о горячечной Любе и всех других, потому что в этот момент он слушал и чувствовал Олю. Одним словом, Митя припозднился ровно на рабочую смену…

Бабушка взяла огромное блюдо – правда, с трещинкой – и грохнула его об пол.

Так вот, последняя наша встреча.

Я сдаю экзамены на аттестат. Жму на медаль. Митя щекочет мне веточкой под носом.

– Да брось ты эту чертову книжку. Ты ж давно все знаешь…

– Митя! – говорю я. – Отстань. Иди к Шурке.

– Шура меня не любит, – отвечает Митя. – А мне интересно с женщиной, которая меня любит.

– Мы не женщины, – говорю я строго. – Не мели своим языком.

– Еще какие! – смеется Митя. – Вы были женщинами, еще когда я держал вас над травой.

– Фу! – злюсь я.

– Ты знаешь, какая ты женщина? Я тебе сейчас скажу… Тебе с нашим братом будет трудно, потому что ты… ну как тебе сказать?.. Ждешь от нас больших впечатлений. Ты, птица, воображай помене мозгами… У тебя вся главная жизнь проходит в голове. Кто ж это за мыслью поспеет? Ты слышишь своего Митю, птица? Я когда-нибудь желал тебе плохого? Ослобони головку, птица, оставь ей цифирь. Я ж люблю тебя.

Ну что было мне сказать, что я его люблю тоже, что бы мне попросить: объясни подробней, Митя! Как мне жить? И как быть, если я уже «прожила» в головке всю свою жизнь и даже не один раз умирала? Но в моей самодостаточной башке клубится совсем другое, и я вместо нужного, важного гоню от себя Митю.

Он уходит, а я смотрю ему в спину, меня наотмашь бьет, валит с ног какая-то необъяснимая тревога не тревога, боль не боль, печаль не печаль. Митя крутит лопатками, поворачивается ко мне:

– Ну, ты прямо навылет смотришь…

Так он и стоит передо мной, весь как бы повисший на собственной мертвой руке. «Какая дурь», – думает моя дурья башка.

– Не отвлекай меня, – бурчу я.

– Ах ты, птица моя! – говорит Митя. – Вот умру, плакать будешь, а уж я посмеюсь…

Ни с одним человеком на земле нельзя было говорить на эти темы: что есть там и есть ли оно? Мое атеистиче-ское сознание вообще не допускало этих мыслей, а Митя толкал меня к ним. Болела бабушка и на всякий случай готовилась умирать.

– Перестань! – кричала мама.

– Узелок лежит слева на верхней полке… Сходишь к Мокеевне, чтоб надо мной почитала, когда буду лежать… Денег она не возьмет, дашь продуктами… Там у меня в узелке шоколадка, это для нее… Тапочки купишь у Леши-механика – он шьет смертные.

– Как будешь давать нам указания оттуда? – смеется Митя. – В каком виде?

– Не буду, – отвечает бабушка. – Мне наконец будет все равно. Вот рай-то!

Я ловлю эти слова – все равно. Они и есть смерть. Безразличие. Бесчувствие. Безмыслие. Ничего страшнее вообразить нельзя.

– Ладно, ладно, – говорит Митя бабушке, а смотрит на меня. – Указания будешь давать мне. Во сне. Приснишься к утречку, чтоб я не забыл до вставания, что мне передать живому народу. Я аккуратно все исполню.

– Ты-то? – улыбается бабушка.

– Только к ней не приходи, – тычет Митя в меня пальцем. – Она у нас гордое тело. Она дух не признает.

– Сейчас нельзя признавать, не то время, – говорит бабушка и уже подымается с подушки, уже ищет ногами тапки. И как-то это по-дурному завязывается в голове: духа нет, значит, вся надежда на тело, а значит, ищи тапки, встань и иди!

Вполне атеистическая цепь – на мой взгляд, и я смотрю на Митю победительно.

Нет, Митя, никакого духа нет! Человек состоит из клеток… Я поперхаюсь мысленно на этом слове. Я не люблю его, это какая-то изначальная очень личная нелюбовь к звуку, букве этого слова. Но это я обдумаю когда-нибудь потом, сейчас же я торжествую в своем материализме, а Митя мне печально говорит:

– Птица! Иногда ты бываешь забубенной дурой.

Бываю. Сейчас я это знаю точно.

А потом Митя умер.

А до того… До того… У него от Фали родился живой сын Георгий, в просторечии Ежик, а от Любы попозже – мертвая дочь. И в той деревне уже стали жить две женщины с «другим умом» – Зоя и Люба. Душа Мити рвалась на части между живым, мертвым и «другим», и казалось – вот-вот не выдержит.

Мне это написала в письме мама. Главным в письме была Зоя, которую забрала потом бабушка. «…И что теперь с ней делать, доча? Она совсем чудная, и от людей бывает неудобно». Бабушка пыталась пристроить ее в швейную мастерскую, но народ оказался не способным принять человека, который нитку тянет с певучим звуком, а с пуговицами разговаривает. Народ смеялся над Зоей, но той это было, как говорится, без разницы, более того, Зоя любила смех вокруг себя, она считала, что смехом разговаривают в нас ангелы. Но дело было не только в смехе. Народ оскорблялся наличием в своей среде причудливого существа, непохожего на других, существа, не ведающего зла. Это очень раздражало народ, потому что заматереть во зле значило для него выжить. Еще слыхом не слыхивали про выгодность добра. Была другая истина, которую передавали изустно, – добро недолговечно. Ну посмотри вокруг, посмотри! Кто на войне остался в земле? А кто цветет и пахнет? Пришлось Зою перевозить в колхоз, к бабушкиным сродникам, там ее приспособили в птичницы, где она и умерла быстренько и легко, потому что в ней просто кончилась жизнь. Это все уже было без меня, я даже письмами в этом не участвовала, своя собственная бурная жизнь была куда громче и звончее, а Зою я просто плохо знала. Именно от меня и Шуры отделили этот недоброкачественный побег, чтоб, не дай Бог, не перешла зараза.

Так вот, умер Митя.

Хоронить его ездила бабушка, вернулась лицом черная и сказала:

– Она его убила…

И все. Дальше занавес.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю