Текст книги "Романтики и реалисты"
Автор книги: Галина Щербакова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Василиевым старикам, а потом его перевели в Москву. Но именно после Кузбасса у Василия с сыном начались конфликты. А может, просто пришла такая пора. У Крупени с Пашкой тоже не всегда гладко, и ни у кого гладко не бывает, но, конечно, представить себе, что Пашка может уйти из дома, невозможно.
Вчера Крупеня позвонил Василию, спросил о Женьке. Тот зарычал в трубку, сказал, что знать его не желает. Тогда Крупеня позвонил Женьке – телефон дала его сестра – и пригласил зайти. Женька засмеялся в трубку тоненько и насмешливо, но прийти обещал. Завтра он ему скажет… Что скажет, Крупеня еще не решил. Но, что бы ни сказал, Женька прищурит красивый, в длиннющих ресницах, карий цыганский глаз и, по-московски растягивая слова, скажет: «Что вы, дядя Леша! Я ведь сам все понимаю…»
В редакцию Светлана пошла пешком. На работу ей к двенадцати, успеет, а когда еще удастся пройтись по морозцу пешочком – не на визиты и не спеша. Игорь хотел за ней увязаться – не пустила. У него пачка непроверенных сочинений. Взгреют его за это. И правы будут.
Она несколько раз ходила к нему на уроки – в вечерней школе это просто. Сидела, обалдевшая оттого, как он рассказывает. Потом ругалась:
– Ты их дезориентируешь! Создается впечатление, что, не будь литературы, ничего бы на свете не было…
– И не было бы, – спокойно ответил он.
– А ты уверен, что твоим паровозникам надо так забивать мозги? Надо учить просто, как меня, например, учили. Толстой – гениальный писатель, но плохой философ, Горький – буревестник, Маяковский – глашатай, Есенин– певец березок и перелесков, а в общем, все они – продукты времени. Кому надо, тот сам копнет глубже, и ему будет приятно, что он умнее своего учителя. А кому не надо, те ограничатся этими четкими сведениями…
– Не сведениями, а формулировками, – уточнил Игорь .
– Чудно! Хватит и этого. Сообщить сведения лучше, чем бередить людям душу. Они умирают у тебя на руках от жалости к Чернышевскому, а потом возникает противоречие между этим их состоянием и суровой действительностью, что в последнем счете приводит к неврастении. Я тебе это как врач говорю.
– Тебе не понравился мой урок?
«А еще принято считать, – подумалось Светлане, – что мужчины логичнее женщин».
– Я сидела, развесив уши, я даже стала вдруг думать: может, все-таки Вера Павловна не такая уж клиническая идиотка, как я раньше считала?
– У тебя был очень плохой учитель литературы!
– Прекрасный! Она терпеть не могла свой предмет, ее просто тошнило от писательских имен, но сочинения она проверяла в срок, и писали мы их не хуже других. Во всяком случае, я на приемных экзаменах получила «пять», а у нее выше четверки не поднималась.
– Пятерку тебе поставили за красивые глаза!
– Ну да! Кто их видел – мои глаза? Абсолютно анонимная, честная пятерка!
Светлана считает, что Игорю надо кончать аспирантуру. Он ленится, а потом будет поздно. Его место на кафедре филфака, среди слушателей, которые его понимают. «Тебе нужна упругая аудитория, чтобы ты чувствовал сопротивление, – убеждала она его. – Только тогда ты узнаешь и поймешь истинную цену своих знаний. А сейчас ты наполняешь бездонный сосуд». – «Я так не думаю», – ответил он почему-то печально.
Игорь старше ее на три года. Но Светлане иногда кажется, что она старше его лет на десять. Мало того, она чувствует себя старше и свекрови. Вот, например, вчера. Она вошла – на столе праздничная скатерть, пахнет пирогами. Неонила Александр овна в костюмчике, у горла – камея, Виктор Михайлович в галстуке. Они ждали ее и Клюеву. Ну зачем этот парад? Кому он нужен? Даже если бы Клюева приехала…
… Она встретила Светлану на костылях, висела на них, красная, разъяренная. Скорей всего, встала на них сразу, как только Светлана ушла. Никакого собранного чемодана в комнате не было.
– Вы еще не собрались? – спросила Светлана.
– Это чего ж ради я должна собираться?! – заорала Клюева. – Вы что же, думаете, я такая несчастная, что мне у чужих людей будет лучше? Да я еще, слава Богу, не калека. – Смешное заявление, если болтаешься на костылях. – У меня две квартиры – и эта, и новая, и друзья у меня есть, я их просто утруждать не хочу. А что вы себе придумали? Да я у чужих людей сроду не жила, и понятия я такого не имею – есть чужой хлеб да спать на чужой простыне. Я больницу просила. И все. Нет ее – и не надо. Хотя могли бы и дать. Вы просто молодая и не авторитетная, вас слушать не стали. А ваши мне подачки, Светлана Петровна, оскорбительны. Никогда я такого от вас не ожидала. И объяснить это можно только вашей молодостью. Чтоб самостоятельный человек, у которого тридцать два года стажа да две квартиры, перся неизвестно куда только потому, что у него временно ножки не ходят? Может, вы, конечно, это и по доброте, так знайте: доброта бывает обидная. Вы хотели доказать, что я никому не нужна, а ошиблись… Я вам на одиночество не жаловалась…
– Ладно, – ответила Светлана. – Можно было и короче. Я сейчас принесу вам воды. – И тут Клюева выбросила вперед костыли и непонятным образом оказалась возле ведра в сенцах раньше двуногой Светланы. Светка поняла: спорить с ней бесполезно.
– Не волнуйтесь, – ехидно сказала Клюева. – Есть кому принести. Не в пустыне живем. Не в безлюдье.
А тут подкатила машина, и в квартиру вошла медсестра. Посмотрела на вцепившуюся в ведро Клюеву, на Светлану с валенками в руках и все поняла. Взяла ее под руку и увела. Потом они зашли к старикам Лямкиным, взяли у них эмалированную кастрюлю на десять литров и принесли Клюевой воды. Она уже сидела на стуле и, сморщившись, поглаживала подмышки, все-таки, видимо, долго висела на костылях. Увидев кастрюлю, она фыркнула и отвернулась.
– Сдуру еще выльет, – сказала Светлана.
– Не выльет, – успокоила медсестра. – Вам куда? Давайте мы вас подвезем.
А дома пахло пирогами, и на шее у Неонилы Александр овны красовалась камея. С Клюевой их ждали к обеду.
Вечером – у Игоря было всего два урока – отправились гулять.
– Я всегда это знал, – говорил Игорь . – Дарить легче, чем принимать подарки. Я всегда чувствую себя прескверно, когда получаю что-то ни за что. Например, за то, что я на год стал старше. Или за то, что меня кто-то любит… Может, это оттого, что я побаиваюсь – вдруг не сумею расплатиться?..
– Подарок – не долг.
– Не знаю… Он не долг в житейском смысле: взял – верни. Но он больше долга.
– А я люблю получать подарки и никогда не испытывала от этого никаких неудобств.
– Прекрасно! Но я ведь о себе. И так как я обыкновенный человек, значит, могу допустить, что мои ощущения не уникальны, что есть и другие, думающие не так, как ты.
– Это ты о Клюевой?
– И о ней. Ты удивительная, я тебя очень люблю, но человеческий род тебе не кажется разнообразным. Да? Ты думаешь, что все немного похожи на тебя?
– Безусловно. Слегка похожи…
– Все очень, очень разные, Светочка. Это признается даже теоретически. А на практике действует одна мерка, эдакий гостовский уровень. По нему ты и повела бы к себе Клюеву. Нормальный гостовский порыв. А твоя больная оказалась выше этой мерки или ниже. Это не важно. Мерка – хороший стандарт только при неживом материале…
– Потому что неживой материал не умеет орать дурным голосом?
– Слава Богу, если у человека есть возможность заорать, когда его подравнивают под шнурочек.
– Но ведь подравнивают, балда ты такая, ради него же! Твоего разлюбезного человека!
– Ты берешь на себя смелость утверждать, что знаешь, что ему надо? Человеку?
– А между прочим, твои родители меня поняли. Мама надела камею, а папа галстук…
– А я делал начинку для пирога. Мы все тебя поняли. Остается только понять Клюеву. – Могу познакомить.
– Понять, чтобы не обижаться на нее. И это нужно тебе, а не мне.
– Очень надо! Видел бы ты, как она висела на костылях. Неловко, больно, но внушительно.
– Так тебе и надо!
– Ты не волнуйся! Больше я таких глупостей не натворю.
– Поживем – увидим! – сказал Игорь . – Пойдешь завтра ко мне на урок? У меня Островский. И я собираюсь сделать одну штуку – защищать Кабаниху. И знаешь от кого? От Катерины. Ты не представляешь себе, как любопытно при этом выстраивается материал.
– Бедные паровозники! Совсем ты им вывихнешь мозги. Но для себя Светлана решила: пойдет. Как это ему удастся защитить злобную могучую Кабаниху? Успеть бы только. Надо ведь в магазин для Клюевой заскочить, когда будет ходить по вызовам. Отнесет все это медсестра, но ведь еще проблема – деньги. Сколько их у Клюевой, чтобы она могла их сразу отдать? Иначе ведь не возьмет продукты. А сейчас вот валенки для Аси надо занести…
В редакционный лифт Светка вошла с красивым парнем. Он щурил на нее глаза, улыбался. Типичный современный пижон. Кожан ниже колен. Какая-то хитрая шапчонка. Локоны до плеч. Пропустил ее вперед, придержал дверцу, улыбнулся на прощание – все по высшему разряду. Светлана тоже улыбнулась пижону и пошла по коридору, неся перед собой валенки, с мыслью, что не все в ее женской доле потеряно.
Аси не было, она где-то там оформляла командировку. Две стильные девицы в ее комнате дымили и вели светскую беседу. Светлана положила валенки на стол и решила, что надо ждать не больше пятнадцати минут, чтобы, не торопясь, добраться до работы. Ей хотелось сегодня не торопиться.
– … У нее такое модильянистое, асимметричное лицо. Но этим оно и интересно, – сообщила подруге одна из девиц.
– Просто уродина, – сказала другая. – Он женился на ней потому, что она дочь министра. А дочь министра вполне может позволить себе иметь асимметричное лицо. И даже три ноги.
– Может быть…
– В ее уродстве нет ничего интересного. Просто кривоватое лицо, да еще плохого цвета
– Говорю тебе – таких писал Модильяни.
– Я ему сочувствую. Кстати, у нас соседка продает сапоги на платформе, английские. Белый верх и черная платформа. Она просит сто двадцать. И даже мой щедрый родитель возроптал.
– Ничего, найдутся люди, у которых есть лишние стодвадцать. Вы валенки Асе принесли?
Светлана вздрогнула.
– Да, Асе, – ответила она.
– Вы ее приятельница?
– Я сестра ее подруги. – Светлана не терпела слова «приятельница». Отвратительное слово, обозначающее телефонную нежность и трамвайное равнодушие.
– Сестра легендарной красавицы Мариши?
– Почему легендарной?
– Потому что о ней у нас ходят легенды. Но тут вбежала, запыхавшись, Ася.
– Ой, миленькая, спасибо! Ну пойдем, посидим на дорожку. Девочки, я в холле, если будут звонить…
Провалившись в глубоких креслах, они некоторое время молчали. Светлана прикидывала – какие легенды могут ходить о Марише? Ася думала о командировке.
– Слушай, – тихо спросила Светлана, – какие легенды здесь ходят о Марише?
– Легенды? О Марише? – Ася подняла брови. – Не понимаю. С чего ты взяла?
– Твои девицы, когда я им сказала, что я сестра Мариши, назвали ее легендарной.
– Я их боюсь, – печально сказала Ася. – Я с ними чувствую себя тяжелой, неуклюжей. У меня мозги поворачиваются медленно, как жернова. У меня мало слов. Я мало видела.
– Чего ты не видела? Сахарных сапог на черной платформе? – возмутилась Светлана.
– Ну, в смысле тряпок я вообще не заслуживаю уважения. Но вообще эти девчонки очень информированы. Этого у них не отнимешь…
– Слушай, ты когда едешь?
– Поезд в половине первого ночи…
– А как у тебя вечер? Хочешь, пойдем на урок к Игорю? Он собирается защищать Кабаниху от Катерины!
– Что?!
– Да, да! И мне надо, чтоб кто-нибудь это послушал, кроме меня и его паровозников. Потому что он либо совсем заврался, либо гений.
– Слушай, а написать об этом можно будет? Если это окажется интересно…
– Ой, нет! Я ведь не для этого. Меня его уроки потрясают. Но убеждена, что школе это не нужно.
– Где мы встретимся? – спросила Ася.
– Я за тобой зайду. Хочешь?,.
– Нет. Давай адрес. Я приду прямо в школу.
Вечером Асю по телефону разыскал Федя Марчик. Она уже хотела уходить, а тут звонок.
– Старушка! Привет тебе из родных краев. Как живешь-можешь? Как адаптируешься?
Вот уж с кем, с кем, а с Федей говорить не было никакого желания.
– Извини, – сказала Ася. – Я одной ногой в командировке, и у меня ни минуты… Поезд…
– Понимаю, понимаю. – Федя голосом передал свое полное и безусловное понимание. – Запиши мой номер и, как только вернешься, звякни. Я тут на пару недель. Надо бы повидаться, покалякать. Заметано?
Ася черкнула номер на календаре, понимая, что никогда не позвонит. Хотя Федя из тех, кто сам позвонит. Но это будет потом, а сейчас – вот уж о ком с легкой душой можно перестать думать.
Но поистине – не думай об обезьяне. Нарочно вышла, чтоб прогуляться, зайти в один двор, куда много, много лет не заходила. А теперь как пойдешь – с Федей в сердце? Она топталась на улице, пытаясь сбросить это наваждение – Федин рокочущий баритон, который материализовал его облик. Вот он весь рядом: замшево-плешивый, с мягкими подушечками губ, которые он щедро приклеивает всем – женщинам, мужчинам, детям, собакам, кошкам, изображая из себя эдакого душку, любящего все сущее.
Замигало такси, Ася нырнула в кабину и назвал а а дрес. Во дворе Суворовского бульвара было темно, да ей и не так важно было видеть. Важно было прийти. Она знала на памятнике Гоголя все детали и теперь угадывала их в темноте, радуясь, что все помнит. А потом пошла от Гоголя к Пушкину. Шла и удивлялась этому своему пути, который был для нее неправильным. В свое время она ходила от Пушкина– к Гоголю. Вот ведь дурочка! Ведь упорствовала. И никогда за все время не изменила раз и навсегда затверженной дороге от площади Пушкина, по Тверскому, Суворовскому и во двор. Ездить можно как угодно, а вот идти – только от Пушкина к Гоголю. Это было ритуалом, каноном, чем угодно, а теперь, через годы, взяла и повернула от Гоголя влево, и не разверзлись небеса, и Пушкин приближался, без обиды приемля ее, идущую с другой стороны.
Знал бы Федя, что все из-за него! Человека надо сбить с толку, чтобы он был готов к чему-то, для себя непривычному.
Асе стало спокойно впервые за много часов взъерошенного состояния. А все это письмо, по которому она едет. Попытка самоубийства… Девушка – вожатая в школе. Вспомнилась Зоя, с которой свела ее судьба в гостиничном номере. Ведь глупо, глупо! Сколько в стране вожатых! Но от арифметики было еще хуже. Вот только теперь полегчало. Прошлась и почувствовала: туда надо приехать сильной и уверенной.
Все будет нормально. Она разберется. В конце концов, та жива, а пока человек жив, еще ничего не поздно. Чего она так всполошилась, спрашивается?
Сейчас она пойдет на урок, где будут защищать Кабаниху от Катерины. Что бы сказал на это Островский? Сходить, что ли, к Малому театру и спросить? Сегодня у нее такой день – ее приводят в смятение живые, а утешают памятники. Смешно это или грустно?
Крупеня разглядывал Евгения, ловя себя на мысли, что тот ему нравится и что суровый мужской разговор может не получиться. И пытался вызвать в себе раздражение против Василиева сына, который сейчас, изящно согнувшись в коленях, причесывался перед стеклом книжного шкафа. Чертов хлопец! Откуда в нем эта порода? Василий – мужик мужиком, и это не в осуждение ему, и он, Крупеня, такой же. Его химичка – умная женщина, но, извините, вобла, вся из большого количества мелкой кости. А родили красавца, причем мысль о постороннем вмешательстве и в голову не придет. Надя не только умная и некрасивая, она еще и ханжа. При ней анекдота не расскажешь – не поймет и обидится.
– Ну, вот я сел, – сказал Женя.
– Слушай, – сказал Крупеня, – на тебе все модное. На какие гроши?
– Дядя Леша! Прошу вас, хоть вы не впадайте в этот тон следователя. Я не ворую, не сутенерствую, не играю на бегах, у меня нет знакомых иностранцев, я не спекулирую иконами, картинами и не продаю по мелочи государственные тайны.
– Заткнись! – крикнул Крупеня. – Ты чего передо мной ваньку валяешь? Я тебя спросил, не что ты не делаешь, а что ты делаешь, чтобы покупать такие шмотки? У меня таких нет, а, согласись, у меня ставка приличная.
– Но негде купить? Так? А у меня есть где… Вот и вся разница. Я проношу свой кожан пять лет. Изменится мода– я его подрежу, износится – я сделаю из него куртку. И пять лет я спокоен. Вы купите занюханное пальто, страшное с первого же одевании, а через год оно будет как тряпка…
– Фи! Женя! – брезгливо сморщился Крупеня. – Какой бабий расчет! Есть мне время об этом думать?
– Не замечая этого, вы думаете об этом постоянно. У нас дома каждый вечер разговор был то о кофтах, то о юбках, то о плащах. А я решаю эту проблему капитально и надолго. Извините, дядя Леша, у спекулянтов.
– А откуда ты их знаешь?
– А откуда их знают ваши сотрудники? По коридору у вас бродит сплошь спекулятивная одежда. Поговорите с народом, может, вас и познакомят с кем-нибудь.
– Ишь ты! Умный научил дурака!
– Дядя Леша! Давайте честно – я защищался. Не я ведь спросил, откуда у вас эта роскошная шариковая ручка. В продаже таких не было.
– Мне подарили. Что ж, по-твоему, я ее выискивал у спекулянтов?
– Вам повезло. А если я с детства мечтал о такой ручке, где я ее могу взять, как не у спекулянтов?
– О такой мы с тобой ерунде, Женька, толкуем, что я начинаю жалеть, почему я из-за тебя не лег в больницу. Думал: сядем мы с тобой, поговорим, и ты мне расскажешь, что тебе родители плохого сделали, что ты к ним полтора года не ходишь… А мы с тобой черт-те о чем…
– Опять же не я начал, – тихо сказал Женя.
– Ну я, я! – зашумел Крупеня. – Я барахольщик, увидел твои шмотки и затрясся…
– Успокойтесь.
У Евгения лицо стало внимательным, значит, заметил, как проснулась и напомнила о себе проклятая печенка. Теперь уж она отыграется за то, что на столько часов ее выключили из игры.
– Успокойтесь. Скажите, это волнует вас или моих родителей?
– А как ты думаешь?
– Я думаю – вас. Видите ли, дядя Леша, я считал и считаю, что моим гораздо лучше оттого, что я ушел.
– Я с этим не спорю. Но почему ты не желаешь хотя бы навестить их?
– Потому что приходится каждый раз перед ними оправдываться. Ну почему? Почему? Мне устраивают допросы, отец убежден, что я валютчик. Мать уверена, что я распутник, потому, видите ли, что меня видят с разными девушками.
– Тебе это так и говорили?
– Отец – открытым текстом. Ты, говорит, валютчик! Тебя расстреляют, и правильно сделают. А мать просто смотрит на меня полными слез глазами. Смешно и грустно.
– Но ведь они мучаются!
– Естественно! Ведь сын гибнет в пучине разврата! Но ведь я не могу им сочувствовать. Просто лучше не видеться. А вы знаете, ведь у отца прежде была другая жена. Еще до войны. Она его бросила. У нас дома об этом ни слова. Запретная тема. А когда я жил у деда с бабкой, ну, знаете, когда поступал там в институт, они мне рассказали. Они до сих пор потрясены – как она смела? Необразованная, простая, не квалифицированная конторщица, а вот взяла и ушла. От образованного, умного, богатого! Так вот я ее понимаю.
– А ты, оказывается, сопливый романтик, – печально сказал Крупеня, прижимаясь боком к выдвинутому ящику.
– Дядя Леша, пусть я сопливый. Но я тогда, в Кузбассе, много думал о первой жене отца.
– Думать тебе больше не о чем.
– Возможно. Не спорю. Но я так понимал ее, так понимал! Понимал ее, что ушла…
– И тебе ничуть не было жалко отца? Он долго горевал из-за этого. Почти всю войну. Я когда с ним познакомился, думал, что у него кто-то погиб… А потом он мне сказал, что был женат всего несколько месяцев… До войны. Я не думал, что у нас об этом пойдет разговор. Двое сходятся и расходятся – это ведь всегда темный лес, и я не люблю это обсуждать. Но если о твоем отце… Что, если его просто пожалеть?
– Что вы от меня хотите, дядя Леша?
– Я хочу, чтоб ты пришел ко мне в гости двадцать четвертого февраля. Говорю сразу – будут твои. Встретитесь за столом на нейтральной территории.
– Я приду на эту, такую симпатичную мне территорию. А Пашка?
– Обеспечу.
Евгений улыбался, прищурив глаз: что, мол, с тебя возьмешь, бедного печеночника, если ты решил играть роль миротворца? И Крупеня махнул рукой: иди. А когда за Евгением закрылась дверь, вспомнил, что, пока они разговаривали, никто ему не звонил и никто не приходил. А была планерка. Теперь-то она кончилась… И могли бы, хоть для приличия, выяснить, тут он или нет. Живой ли. От жалобных мыслей стало противно и стыдно. Он решил, что надо наконец ложиться в больницу, сразу же позвонил Вовочке и сказал о своем решении. Тот начальственно заохал и попросил не нервничать.
И Крупеня, ни с кем не простившись и постанывая от боли, вызвал машину и уехал домой.
Трагедия, в сущности, оказалась почти комедией. Эссенция, которую выпила Люба Шестопалова, была простым уксусом, да еще и с подсолнечным маслом. Скуповатая Любина мать имела привычку сливать остатки с селедочницы обратно в бутылку. И крик Любава подняла не потому, что было больно, а потому, что ради крика-то все и делалось. Вот она выпьет, швырнет бутылочку во что-нибудь стеклянное – швырнула в хозяйственную полочку, на которой стояли вымытые банки, – швырнет, значит, бутылочку и ЗАОРЕТ. Ася внимательно слушала, а Любава спокойно рассказывала, как она орала, как прибежала из сараюхи мать и как у матери поотрывались на халате пуговицы от бега – халат узкий, в нем только стоять можно, а она рванула, как Брумель, и в три прыжка уже была в избе. Увидела стекло на полу и то, как Любава опускалась рядом с ним на пол, широко раскинув руки, и обомлела. Любава так и говорила:
– Мне руки хотелось раскинуть пошире, чтоб было страшнее.
– А почему так страшней? – спросила Ася.
Любава пожала плечами, поежилась, и под ней скрипнули пружины. Она лежала на высокой перине и на трех взбитых подушках. Белье было белое как кипень, вываренное и высушенное по-домашнему. Казалось, от него пахнет морозом, хотя в комнате было тепло, а Асе жарко, она ведь так и не успела снять с себя три теплые кофты – торопилась к этому смешному несчастью.
– Скажи, – спросила она, – ты хоть на минутку, хоть на мгновение подумала тогда о маме?
Любава засмеялась и ответила странно:
– Я думала, что у меня все получится как надо. А Маркс говорил – победителей не судят.
– Никогда этого Маркс не говорил, – сказала Ася.
– Нет, говорил! – Любава приподнялась на подушках и устроилась поудобней. – Говорил, говорил, я знаю точно. Я просто не думала, что он такой твердокаменный.
– Сергей Петрович?
– А кто же еще?
– Я с ним еще не говорила.
– Теперь уже не надо. Теперь он мне не нужен.
– А мне – придется. Ему много еще предстоит разговоров из-за тебя. Не жалко?
– Абсолютно. Так ему и надо.
– Не понимаю. То ты из-за него хочешь умереть, зна-чит, он тебе небезразличен, а то тебе на него наплевать.
– Мне на него наплевать, если ему на меня наплевать…
– А если б он к тебе пришел тогда, ты думаешь, не было бы у него разных неприятных разговоров?
– Я бы всем сказала, что выпила по ошибке. Думала, мол, что огуречный рассол. У нас он всегда есть, я его люблю без ничего пить, просто так…
Абсолютная, почти невозможная откровенность! Что это – предел цинизма или просто глупость? Ася оглядела комнату. Все блестит, ни пылиночки. Этажерка с книгами. Какими? Надо встать и посмотреть. На стеке дорогой ковер. И пышная постель, на которой лежать, наверное, очень приятно.
– Ты где жила, когда поступала в институт?
– В общежитии. – И мордочка сразу же – и недоуменная, и чуть брезгливая.
Ну еще бы! Ася представила себе плоские общежитские коечки. Там летом никакой, даже кинооткрыточнои индивидуальности. Казенно-деловой стиль, суконные одеяла, мутные стаканы, длинные веревки от штор. Сами шторы в закутке у коменданта лежат. Абитуриенты обойдутся и без них. Одеяла пересчитываются каждый вечер. Стаканы тоже.
– Ты на чем срезалась?
– Первый год на сочинении. Второй – на истории…
– А другие из вашей школы?
– Кто поступал, а кто на работу в городе устраивался!
– А ты на работу не хотела?
– На черную? Еще чего!
– Почему обязательно черную?
– А какая может быть работа без образования?
– Всякая. Ты думаешь, у инженера в цехе очень белая работа? А можно в галантерейном магазине продавать галстуки, ленты. Разве это черная работа?
– Ну вот еще!
Асе подумалось: не надо здесь зря сидеть. Любава ей понятна до донышка. «Банка разбилась всего одна, мне хотелось, чтоб было больше… Много, много битого стекла, как после бомбежки». – «Господи, да где ж видела бомбежку?» – «В фильме «Летят журавли». Помните, он ее несет по битому стеклу и у нее висят руки…»
Когда Ася уезжала в командировку, она в коридоре встретила Священную Корову. «Видела я таких истеричек, – сказала та. – Это – не тема. Пусть ими занимаются психиатры. Сейчас психов много. Провинциальная экзальтация. Я бы это письмо выкинула, к чертовой матери… Оно с соплями».
Битое стекло и раскинутые руки. Корова как в воду смотрела. Экзальтация. По сути. А сверху огуречный рассол откровенности.
Вошла мать. Три нижние пуговицы на халате так и не пришиты, а ведь прошло уже десять дней. А Любава лежит и, судя по всему, вставать пока не собирается. Мать подала ей молоко. Любава пила мелкими глотками, и при каждом ее глотке у матери вздрагивал подбородок.
– Все будет хорошо, – сказала Ася. – Отдыхай. Я к тебе еще зайду.
Она вышла во двор. На веревках бились синеватые простыни. Мать не успела пришить пуговицы к своему халату, и вообще он был не очень-то свежий, но, когда подавала молоко дочери, на руке у нее висела тряпка – никогда Ася не видела таких чистых хозяйственных тряпок. А на этажерке стояли «Белая береза», «Два капитана» и «Саламина» Ро-куэлла Кента. Остальные книжки оказались учебниками.
Сейчас Ася шла на почту – она остановилась там в маленькой задней комнатке. До нее здесь жила учительница, потом она вышла замуж, переехала в свой дом. А комнатка осталась – даже не комнатка, просто выгородка, в одной половинке жила Катя-телефонистка, а в другой поселили Асю. Она успела только бросить чемоданчик и побежала к Любаве, а сейчас снимет лишние кофты и пойдет в школу.
Катя, некрасивая широкоплечая девушка, с пористым лицом, работала здесь уже больше десяти лет, соседки в выгородке менялись уже раз двадцать. Были агрономши, учительницы, завклубом, была даже одн а а ктриса кукольного театра, неизвестно зачем приехавшая однажды в деревню. Были вожатые, бухгалтеры, врачи. Была одн а а вантюристка, которая представилась директором трикотажной фабрики. Собирала деньги и снимала мерки на вязаные платья. Ее прямо отсюда и взяла милиция. От нее остались журналы мод. Катя дает их местным портнихам на время и под честное слово. Журналы эти она считает своими.
Когда Катины соседки уезжают, она испытывает сложное чувство: она хуже их и в то же время – лучше. Если просто, то им, конечно, есть куда уезжать (модельерша не в счет), и они уезжают. А Кате некуда. Она у себя на свете одна. Значит, она хуже? Если же смотреть по-другому, по-умному, то она из деревни не бежит, трудится, где поставлена, значит, она, безусловно, лучше. Бывает обидно, когда соседки выходят замуж тут же. Тогда система рушится и Кате не за что бывает зацепиться. Ася приехала именно в такой момент.
Катя сквозь неприкрытую дверь смотрела, как переодевается Ася. Ничего особенного. Комбинация вискозная, без кружев, подмышки небритые. Кукольная актриса брила подмышки; она объяснила Кате, что культурная женщина обязательно должна это делать. С тех пор небритые подмышки вызывали у Кати брезгливое возмущение. Вообще Ася ей не понравилась. Уже потому, что приехала к этой ненормальной Любаве. Письмо в редакцию писали две девчонки, подружки Любавы. Катя им сказала: «Не пишите. Ведь не умерла же… Но они все-таки написали. А чтоб было убедительней, писали так, будто Любава при смерти. И вот на тебе – тут же явился корреспондент! Из района не дозовешься, если по делу нужен, а ведь не письмом зовешь – голосом, криком кричишь по телефону, мол, приезжайте, наш бригадир по пьяной лавочке устроил гонки на тракторах, кто быстрее дотюкает до переезда. Так там, в редакции, спрашивают: «Ну и кто первым пришел? Митька? Ай да Митька! Передавай ему привет. Пошлем на всесоюзные… Пусть сохраняет форму…»
А тут эта мосластая примчалась. И не из района. Из Москвы…
Ася переоделась, вышла из выгородки, улыбнулась Кате и, помахав рукой, ушла. Катя повторила этот жест. Она смотрела вслед Асе, как та смешно ставит валенки: раз вовнутрь, а раз в стороны, – кто так ходит? – и с уважением подумала о своих следах, которые оставляет рано утром. Ровные, симметричные. И подмышки у нее бритые…
Ася пришла в школу на перемене, взбаламутила всю учительскую. Сергей Петрович оказался молодым парнем с очень близорукими глазами – очки толстые, и линзы отсвечивают сразу несколькими цветами. «Можно мне прийти к вам на урок?» – спросила Ася. Он разрешил, видимо, от растерянности, не зная, можно ли не пустить. Пока учителя расхватывали журналы, пособия, карты, Ася думала, что Сергей Петрович не только не похож на сердцееда, а просто-напросто плюгавенький и не очень чистоплотный парень, из тех, кого девушки обходят до самого крайнего случая, пока уж совсем не приспичит замуж.
Это тот сорт мужчин, которые сразу же тянут девушек в загс. Они еще вчера только поцеловались, а завтра у них уже младенец, и они, с запотевшими очками, шмыгая носом, таскают бутылочки то с молоком, то с мочой, из магазина, из лаборатории. У них нет юности, нет соловьев, нет луны. Детство – а потом сразу семейная жизнь. Мама – а потом сразу жена. Многие из них даже не подозревают о некоем промежуточном периоде, а может, они сразу примиряются с мыслью, что это не для них? Примиряется же человек с мыслью, что он никогда не прыгнет с парашютом, не переплывет океан на папирусном судне, не напишет поэму, не споет арию Ленского. И не надо! Ася шла за Сергеем, смотрела на его мятый пиджачок, на брюки, вправленные в валенки, на клетчатый воротник рубашки. Какой нелепый парень! И это из-за него пытались отравиться селедочными остатками?! Из-за него разбили поллитровую банку и широко раскидывали руки, падая на пол?!
Она села на последнюю парту, почувствовала, как поднимается в классе тревога, как это всегда бывает, когда на урок приходит кто-то чужой. Хотелось сказать: «Не бойтесь меня. Я ничего не контролирую…» Но ведь не скажешь, а страницы уже нервно шелестят, и спины пригнулись к партам, и кто-то сигналит: «Только не меня спрашивайте, только не меня…»
А Сергей Петрович, в классе такой же неприкаянный, как и в учительской, растерянно водит пальцем по списку, ищет, кого бы спросить, а глаза сквозь толстые линзы так же шарят по лицам. Испуганный, жалкий парень…
Ася плохо слушала и плохо слышала. Она думала о другом. Если уехать завтра рано утром, то к вечеру она будет в Ленинграде и сможет побыть там целый день… Соблазнительно! В любом случае хорошо бы завтра утром быть уже в райцентре, уехав туда какой-нибудь самой ранней машиной. Надо будет напоследок всем тут сказать, что ничего она писать не будет, поговорит с этим Сергеем и еще раз с Любавой… О чем, она еще не знает. Нелепая история вызывает нелепые мысли.




























