355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Щербакова » Дверь в чужую жизнь (сборник) » Текст книги (страница 3)
Дверь в чужую жизнь (сборник)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:25

Текст книги "Дверь в чужую жизнь (сборник)"


Автор книги: Галина Щербакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

– Хватит, а? – миролюбиво сказал Павлик. – Я серый, темный, убогий… Так что же ближе?

Милка задумалась. Дело в том, что она уже побывала в Лувре и Дрезденской галерее. В Лувре – ей тогда было семь лет – она очень куда-то захотела. Бабушка сводила ее куда надо, а возвращаться в залы Милка не пожелала. Уперлась, закапризничала. И из-за нее бабушка так и не видела Мону Лизу.

Это была веселая домашняя история о том, как бабушка из-за Милки не приобщилась к вечному искусству. Историю рассказывали тысячу раз, она обросла никогда не существовавшими подробностями. Беспроигрышная гостевая байка для любого застолья. Папа привез бабушке роскошную репродукцию Моны Лизы, и она повесила ее на самое видное место. Когда Милка приходит к ним в гости и встречается глазами с Моной, ей почему-то становится не по себе. Она считает эту картину гениальной, хотя о своих ощущениях никогда и никому не говорит. Она считает картину гениальной потому, что есть у нее, Милки, полная уверенность: Мона – живая женщина. Этому нет рационального объяснения, но вот приходит она к бабушке, и они с Моной смотрят друг на друга, глаза в глаза, и Мона смеется над ней, Милкой. Фигушки – доброжелательно! Она смеется над ней с сарказмом, с веками отстоянной иронией. Она говорит ей: «Эх ты, девчонка!» И Милка отвечает ей: «Уродина!» Просто умирает от насмешки Мона, и уголки ее тонких губ изгибаются в невообразимо презрительную гримасу. «Ты маленькая злая обезьяна!» – дразнит она Милку. «А ты безобразная старуха!» – парирует Милка. «Неужели?» – хохочет Мона. «Сколько ты заплатила художнику, чтоб он тебя намалевал? Ведь смотреть на тебя можно только за большие деньги». – «Ну не смотри, дорогая, я ведь ничего тебе не заплачу…» – «Я и не смотрю… Это ты пялишься…» – «А мне интересно… Хочешь, погадаю? Ты выйдешь за старика, и он будет пить твою кровь…» – «Какая дура! Судишь по себе?» – «По тебе, гадкая девчонка». – «Заткнись, страшилище!»

Так они препираются, а бабушка украшает историю о Лувре фактом преклонения Милки перед великим Леонардо. «Приходит, стоит и смотрит, стоит и смотрит…» Знала бы она, как подчас площадно переругиваются эти двое – московская девчонка и таинственная флорентийка.

Других впечатлений от картин великих мастеров у Милки не было, а в Третьяковку, Эрмитаж и Пушкинский музей она просто не ходила.

Конечно, хорошо бы сейчас запустить эту историю о Лувре, вот бы Машка похохотала! Но этот мальчик… Она таких терпеть не может. И, видимо, не зря…

– А собственно… Что ты хочешь? – лениво спросила она. – Какие у тебя интересы?

– История, – выдохнула Машка. – История… Он помогает папе писать работу.

– Он ученый? – удивилась Милка.

– Учитель истории. В школе, – ответил Павлик.

– Учитель пишет работу?!

– А что?

– Наши учителя едва ноги носят… Среди них нет не то что пишущих – читающих… А может, даже грамотных…

И Милка взнуздала конька… Педагогика непрестижна. Идут в нее только неудачники. Милка сыпала определениями, сравнениями, не стоившими ей никаких усилий, ибо они ею слышаны от других и взяты на вооружение. Она даже не замечала, что каждое из них повторяет с интонацией первоисточника.

Лариса подслушивала. Когда Милка сказала, что воспитание громко, как битье посуды в серванте, она бухнулась на кровать: так это было смешно и похоже на подругу Ларисы, выбившуюся в люди троечницу, пустейшую и глупую бабу, которая всем на свете, знающим ее способности, считала долгом пояснить – не в ней дело, а в учителях, не сумевших раскрыть «изящный ларчик ее спрятанных возможностей». Все над ней смеялись: какие там возможности? Какой ларчик? Мозгов ровно для четырехлетки. «Киса! А чем отличается формула воды от скорости света?» – спрашивали ее в тех случаях, когда она очень уж воспаряла в критическом раже. «Не сбивайте меня с толку, – говорила она. – Я забыла, но если захочу – вспомню». И вот Милка – ну не дура же дочь, не дура! – произносит идиотские слова с умным видом, а двое милых ребят слушают ее разинув рот. Она, Лариса, этого не видит – чувствует.

– Ты меня окончательно убедила, – сказал Павлик, – что надо идти в учителя.

– Что?! – закричала Милка.

– Он хочет! Хочет! – затараторила Машка. – Историком… Как папа… Или как Анна Петровна. – Машка встала на цыпочки и прошла по комнате, высоко в потолок подняв мордочку, но не задела при этом ни одного из круглых предметов, которыми была заставлена Милкина комната. Милка с удивлением посмотрела на девчонку, на глазах перевоплотившуюся неизвестно в кого и живущую сейчас в другой жизни, недосягаемой, таинственной и прекрасной.

– Ну, хватит, обезьяна, – нежно сказал Павлик. Машка, довольная, фыркнула и вернулась в кресло. – Это она изобразила нашу учительницу литературы, – пояснил Павлик.

– А ты правда хочешь быть учителем?

– После твоих слов я понял, что у меня просто нет другого выхода, – засмеялся Павлик. – Надо повышать престиж педагогики.

– Ненормальный! – воскликнула Милка. – Даже девчонки – ни одна! – не хотят быть учительницами. Это если уж совсем конец света… А мальчишки…

– Ты всегда поступаешь как все? – поинтересовался Павлик.

– Я всегда поступаю как я! – парировала Милка.

– Нет, – сказал он. – Ты со мной все время говоришь от имени народа, а я никак не возьму в толк, какой народ ты представляешь…

Вот этих слов – «Милка – представитель народа» – Лариса не выдержала, совсем расхохоталась и вышла к ним.

– Можно, – спросила она, – поспорить?

– Он хочет быть учителем, – объяснила Милка. – Тут не спорить надо – плакать…

– Очень хорошо, – ответила Лариса. – Педагогика – самое что ни на есть истинно мужское дело…

– Ой! – заохала Милка. – Ой! Как не стыдно лицемерить… Ты же сколько раз говорила, что учителя – самая серая серость.

– Знаешь, – сказала Лариса Павлику, – я это правда говорила. Вот она, – Лариса показала на Милку, – умничает в школе, задает дурацкие вопросы, провоцирует всех и вся, а учителя ей ответить не могут. Теряются…

– Так это же не они виноваты, – тихо произнес Павлик, – а она… Знаете, как говорится, иной дурак столько может задать вопросов, что и десять умных не ответят. Вы извините, конечно…

– Но они все на одно лицо! – воскликнула Лариса. – Ведь с этой неуправляемой наглой стихией – современными школьниками – надо уметь справляться… Не плакать же перед ними! Они от слез пуще звереют… Вы в Северске такие же?

– Я знаю одно, – сказал Павлик. – Нашему папе никто никогда глупых вопросов не задает. Спровоцировать его невозможно. Умничать бесполезно. Он же умней и лучше нас всех в сто раз…

– В миллион, – поправила Машка.

– И у вас все учителя, как ваш папа? – ехидно спросила Милка.

– Почему все? Всякие есть… Некоторые тоже плачут… Некоторые орут и мечтают о палочной дисциплине…

– А! – завопила Милка. – Вот видишь!

– Знаешь, – сказал Павлик, – каждому человеку в жизни, в сущности, нужен всего один учитель… Настоящий. Остальных можно стерпеть…

– У меня нет такого! – гордо заявила Милка.

– Жаль! – вздохнул Павлик.

– А что за работу пишет твой папа? – поинтересовалась Лариса. – Я краем уха из кухни слышала…

– О северском поселении декабристов. И вообще… Об их нравственном кодексе…

– Он еще не защищался? – спросила Лариса.

– Он считает, что не в этом дело.

– Не задавай, мама, глупых вопросов, – сказала Милка. – К нам в гости залетели идеалисты-бессребреники. Вас еще не занесли в Красную книгу?

– Милка! – закричала Лариса. – Как тебе не стыдно!

– Не стыдно! Не стыдно! Не стыдно! – затараторила она. – Не стыдно, потому что я в это не верю… Все наши знакомые пишут работы! Все как один! Я с пеленок слышу слово: защита, защита, защита. Знаешь, – улыбнулась она, – я, маленькая, просто была уверена, что на взрослых в определенный период совершаются нападения и им надо защищаться. Я даже плакала, что наш папа не сумеет…

– Не слушайте ее, – перебила Лариса. – Все не так страшно, как она говорит…

– Я понимаю, – ответил Павлик. – Наша мама тоже считает, что папина работа – готовая диссертация, а папа убежден, что дело не в этом…

– В чем же? – с вызовом спросила Милка.

– А ни в чем! – засмеялся Павлик. – Извините, – повернулся он к Ларисе.

– Нет, пусть скажет! – требовала Милка. – Я же хочу знать, кто дурак. Мой батюшка, который защищался, или их батюшка, который говорит, что не в этом дело…

– Почему кто-то обязательно должен быть дураком? – удивился Павлик. – Если человек занимается делом, которое ему нравится, – это уже награда… Ты сама подумай, что выберешь? Делать работу, которую любишь, и получать обыкновенную зарплату или большие деньги за то, что не нравится?

– Глупый вопрос, – ответила Милка. – Что такое обыкновенная зарплата? Что такое большие деньги?

– Да, верно, – смутился Павлик. – Тут нет точных критериев.

– Когда выбираешь работу, – сказала Лариса, – а это бывает в молодости, вообще не думаешь о деньгах. И ты не думаешь о них, не прикидывайся. – Это она Милке. Та презрительно фыркнула. – А когда уже начнешь делать то, что нравится… Ни за какие деньги не бросишь, так?

– Нет, – неожиданно не согласился Павлик. – Бывают всякие ситуации.

Лариса растерялась и рассердилась. Ну что, она сама этого не знает? Что она, не сталкивалась со своими родителями, когда они ей преподносили расфасованные по дозам стерильные истины-догмы? И вот на тебе – она сама их глаголет, а дети…

– Человеку надо много денег, – сказал ее ребенок, – потому что ему много надо… И все! И точка! И хватит об этом! Я честно говорю то, что думают все… Даже ты! – крикнула Милка Павлику. – И не финти!

– Я не финчу! – покраснел Павлик, а Машка хихикнула: противоестественным для себя самой образом она неожиданно желала брату поражения в этом разговоре. Ей очень нравилась Милка. Если бы в их семье употребляли слово «обожаю», то оно бы сгодилось ей сейчас для выражения восхищения этой девчонкой. Но слова «обожаю» в обиходе не было, поэтому Машка сказала себе «ух!» и хихикнула.

– Не финтю! – поправился Павлик.

– Вот! – торжествовала Милка. – Ты и споткнулся. Тебя наказал бог… Потому что ты наводишь тень на плетень. Правильно я цитирую народную мудрость? – спросила она Ларису.

Той стало жалко Павлика. Ей как раз очень хотелось, чтоб он выдал Милке что-нибудь эдакое и она бы заткнулась. И Лариса пошла ему на выручку.

– Надо свое дело делать хорошо, – сказала она. – И тогда все придет. Не ахти какая мысль, но по крайней мере честная и без претензий. И если есть у твоего отца интересная работа, то она в конце концов сама о себе заявит. Так?

– Не совсем, – ответил он. – Близко, но не совсем… Вернее, то, что вы говорите, – это безусловно… Но видите ли… Нельзя защищаться чужим благородством и чужой порядочностью. Нельзя писать о кодексе чести, а самому суетиться, суетиться, суетиться… Надо суметь жить так же, как говорим… Вот если сумеешь… То тогда уже больше ничего и не надо, да?

– Не надо? – вскипела Милка. – Не надо? Вот это номер! Говорить о кодексе и не заработать на нормальные джинсы? Человек живет один раз и должен жить хорошо одетый… Иначе ни про какой кодекс его слушать не станут… Плохо одетый человек неубедителен. Мы, во всяком случае, его слушать не будем.

– Вы – это павлины? Или попугаи? – спросил Павлик. – Это только у них оперение – первейшая доблесть… Слоны уже на другом уровне… Они все, извините, серые.

– А мы, извините, не слоны! – закричала Милка. – И вообще хватит! Все! Надоело! Учись хоть до посинения, никому твои декабристы не нужны… Никто никому не нужен!

И Милка выскочила из комнаты.

– Она так поступает, когда ей нечего сказать, – объяснила Лариса.

– Мы пойдем, – заспешил Павлик. – Мы еще посуду не помыли, так, Машка, или не так?

Они ушли по балкону, Лариса подумала, подумала и поставила ларь на место. Вряд ли они придут еще, да и Милка вряд ли пойдет к ним… А мальчик хороший. В общем-то Милка права. Он идеалист. Но это естественно. Тихий Северск, папа – учитель, в доме разговоры о кодексе декабристов. И никто не озабочен цветом пуговиц… Другие проблемы…

Она сама из строгой семьи, у них тоже о тряпках вслух говорить не принято. Это удивительно, если представить, что всю жизнь ее папа провел за рубежом. Он советник посольства. Но когда она приехала в Москву кончать школу и жила у тетки, у нее было форменное платье, юбка и две кофты. И все. Ей не позволялось брать в школу то, чего не могло быть у других. И этот железный аскетический принцип выдерживался в семье до конца, и до сих пор она, имея уже собственные возможности, помнит железное, вдолбленное ей в голову правило: а ты стань интересной в неинтересной одежде. Боже, сколько слез она пролила по этому поводу! Ненавидела отца с матерью, а потом все прошло… Конечно, родители ее – крайний случай. Но ведь нельзя же и так, как ее собственная дочь… Она, Лариса, сама виновата. Она идиотка. Было это в ней, было… Пусть дочь будет как куколка! И они в четыре пары рук со свекрами делали свое черное дело – куколку. Теперь же, оказывается, ни с какими кодексами не пробиться сквозь Милкино оперение. Может, все-таки это пройдет? А не пройдет?… Вот бы ей, Ларисе, такого в сыновья… Чтоб он читал книги, задавал вопросы, она бы не могла на них ответить и вынуждена была читать, листать словари, узнавать. Она росла бы вместе с сыном… Фу, какая чушь! На нее всегда так размягчающе действуют идеалисты. Пора их, правда, вносить в Красную книгу. А ей жить с дочерью, которая вся плоть от плоти… Тимоша про нее говорит: «Как папа… Человек будущего…» Надо будет ему позвонить и сказать, что они уезжают сегодня. Пусть придет помахать ручкой.

Милка села на край ванны и пустила воду. Она себе не нравилась. Чего она прицепилась к этим штанам? Она ведь сразу видела, что они низкий ширпотреб, но когда он признался, что хочет быть учителем, она представила: этот мальчишка входит в их класс. Вот было бы у-лю-лю… И теперь ей хотелось сказать что-то такое, чтобы он узнал, почувствовал это будущее в его жизни у-лю-лю… В конце концов, не ими придумано, но мир состоит из идеалистов и материалистов, а не из слонов и попугаев. Он, видите ли, слон… Если уж настаивать на таком разделении, то лично для нее попугай предпочтительнее. Он быстрее, изящнее, эмоциональнее и как-никак говорит – что еще можно сказать в защиту попугая?

Бьющая в ванну вода была разноцветной от яркого кафеля, абсолютно попугайная вода. Но дело не в ней. Не в воде. Дело в том, что Милка считала: она должна понравиться этому мальчику, по всем законам природы. С самой весны она знает, что в нее непременно влюбится кто-то насмерть… Разных там поклонников у нее навалом – в кино сходить, потанцевать, по телефону потрепаться. Но уже несколько месяцев она чувствует: все это чепуха, и вот-вот что-то произойдет. Появится настоящий хороший человек, который станет сохнуть, мокнуть, который сможет убить, украсть ради нее. И это будет прекрасно и неуправляемо, и ее понесет, потащит в неизвестном направлении то, что известно всем как великая любовь. Она своих знакомых в возрасте до двадцати пяти лет (это предел) проверила на силу чувств и убедилась, что никто из них ради нее не то что украсть – перебежать не там улицу не захочет. Все идут по переходу, все платят в трамвае, все три раза в день питаются.

Она спросила у Тимоши: «Почему все мальчишки такие противные?» Тимоша ответил: «Потому что все твои знакомые – выпаренные в колбе дети… Единственные опытные экземпляры». Она приходила в школу и кричала: «Эй, вы! Из колбы! Давайте глотать микробы».

Однажды они собрались компанией и выпили вина. В шестом классе. Хохотали до падения на пол, а в общем ничего страшного не случилось. Никто не вылез из колбы. Недавно Милка устроила жуткое испытание одному потенциальному поклоннику. Она в его квартире села на подоконник и свесила ноги на улицу на пятнадцатом этаже. Ждала реакции. Произошло типичное окисление: он позвал маму. Та забилась в конвульсиях, позвонила Милкиным родителям, у бабушки случился обморок, а мальчик – эта колбяная вонючка – доказывал ей, какие были бы неприятности у его папы на работе, если б она свалилась. «Я могла бы убиться!» – сказала Милка. «Это твое личное дело», – ответил он ей. А до этого он поцеловал ее в лифте, и они ездили вверх-вниз, вверх-вниз, потому что им нравилось целоваться и ездить.

Милка закрутила воду и твердо решила: этот северский мальчик будет у нее ходить по проволоке сегодня же. Иначе грош ей цена. А то, что у нее для всех ее действий времени всего до поезда, так еще лучше. Это мобилизует. Милка представила: уходит сегодня вечером экспресс в Болгарию, а по шпалам, сбивая в кровь ноги, бежит этот идеалист, этот декабрист, этот слон, этот Павлик, этот будущий учитель, бежит, и все остальное, кроме того, что Милка уехала для него навсегда, не имеет значения. Может быть, он даже бросится под поезд. Тут же, на вокзале. Но она, ничего об этом не зная, будет стоять в коридоре вагона, и на нее будет приходить смотреть весь поезд. «Это та девушка, за которой бежал юноша?» А Тимоша напишет ей письмо: «Коза! Мы его похоронили. Было много цветов, но тебя никто не винит». Милка затормозила на этой своей мысли. Чего она напридумала – ее никто не винит? Пусть винят! «Коза! Мы его похоронили. Мать тебя проклинает». Так лучше. Ближе к жизни. Стоит с идеалистами пять минут пообщаться – и начинаешь сочиться чем-то сладким и приторным. Она отомстит ему за все. За попугая. За крабов. И за это письмо, которое Тимоша мог бы написать, если б Милка его вовремя не остановила.

Она вернулась к себе в комнату и открыла шкаф.

– Правильно! – сказала Лариса. – Собирай вещи. Только не бери лишнего…

Милка не слушала мать. Она трогала плечики, на которых висели ее бесчисленные платья, и решала наиважнейшую научную проблему: какое убивает наповал? Какое из них самое то, в чем она начнет и завершит формирование, превращение мальчика-идеалиста в мальчика, бегущего по волнам, то есть по шпалам? Она сняла японское мини, не платье вовсе, а кусочек цветной тряпочки, за которое бабушка отвалила в валютном магазине кучу денег. Милка надела его один раз, на день рождения подруги, и испортила той праздник. Все на нее пялились, даже подругин папа, а подруга потом плакала, чем очень и очень порадовала Милку. Пусть неудачник плачет!

Машка вымыла посуду, вытерла руки бумажным полотенцем, вышла из кухни и проверила, что делает Павлик. Брат сидел на диване и читал какую-то книгу. Машка напрягла волю и уставилась на него испытующе – без результата. Павлик глаз не поднял. Это и требовалось доказать.

Когда он чем-то увлечен, то всем остальным, живущим на земле, можно делать что угодно. Для гарантии Машка слегка крякнула, но и тут Павлик остался безучастным. Тогда она осторожно закрыла дверь в комнату и нырнула в кладовку. Там она встала коленками на пол и прильнула к той самой двери, в которую совсем недавно стучала кулаком. Теперь же она сидела тихо, как мышь. В той квартире происходила какая-то жизнь, какое-то шевеление, но через толстую дверь информация поступала в недостаточном количестве. Машка подула в замочную скважину, выдула из нее устоявшуюся, почти вековую пыль. Пыль вылетела громко. Машка даже испугалась: не услышат ли все полет выдуваемой пыли? Потом сообразила, что громко это только для нее, потому что носом в замочной скважине. А для других громкой пыли не бывает. Если уж случится такое – это же феномен! Машка задумалась: что бы означал этот феномен, если б он был? Может, даже неживая природа имеет право на протест, когда ее выселяют с насиженного места? Или пыль лично ей посылает сигнал: стыдно, девочка, подслушивать и подглядывать. Но она это прекрасно знает и без всяких сигналов. Знает и другое: жизнь устроена так, что самое интересное им, детям, приходится получать запретным путем. А когда ты уже знаешь «самое интересное», никто по этому поводу не волнуется. Куда денешься от того, что есть? Но каждую крупицу стоящего, нужного ей знания Машка отвоевывает себе самыми неправдоподобными путями – подслушивает, подглядывает, лезет куда не надо, задает не те вопросы, ждет не тех ответов. И в результате она в свои двенадцать во всем разбирается лучше Павлика, которому почти семнадцать. Давным-давно знает, как рождаются дети, она знает, кто такие проститутки и почему возникают перебои с мясом.

Эта девочка, Милка, ее просто потрясла. Она хочет про нее знать все. Милка не похожа ни на кого! А это Машка ценит необыкновенно. Она еще в пять лет поняла: отличаться лучше, чем быть похожей. Поняла, когда пришла к ним в садик проверочная комиссия из самой Академии наук. «Приперлись за тридевять земель, – сказала тогда нянечка. – Денежки у государства несчитаны». Их тогда всех вырядили в белые гольфы и черные туфельки. Потом посадили в единый ряд по росту, и от такого количества белых одинаковых ног Машку чуть не стошнило. Ее отвели в туалет, там у нее все прошло, но, когда она вернулась и опять увидела эти ноги в ряд, все повторилось. Тогда она нашла свой шкафчик, вытащила свои старенькие гольфы и надела их. Ее в таком виде решили не пускать в главный «демонстрационный» зал, где уже началось представление. Она сама вошла, когда нянечка, сторожившая ее в спальне, отлучилась на минутку. И тут-то выяснилось, что Машка в серых, штопаных и, скажем прямо, не самых свежих гольфах представляла для комиссии самый большой интерес. Непосредственна. Остра. Находчива. Такими словами перебрасывалась комиссия, видимо имея в виду, что смысл их до детей Северска, одетых в белые гольфы, дойти не может. С тех пор Машка не носит гольфы вообще; в борьбе с ними, а также со всеми силами, пропагандирующими именно их, она закалилась и к нынешнему своему возрасту уже четко знала: общие действия не всегда самые лучшие. И теперь, если в школе собирали макулатуру, Машка в поте лица тащила через весь город спинку железной кровати… А если все сушили гербарий, она выкармливала хомяка до размеров кошки. Их отряд собирал материал о бесстрашной стюардессе Надежде Курченко – Машка купила альбом и написала на обложке: «Анжела Дэвис». Вот какая девочка выдувала пыль из замочной скважины, не подозревая, что клубится сейчас вокруг ее носа та самая пыль, которая была поднята малиновой дорожкой, когда ее собственная мама отчищала эту дорожку от чернильного пятна. То ли эта пыль несла остаточную информацию о неизвестной Машке маминой жизни, то ли оттого, что, кроме пыли, ничего не было видно и слышно, только Машка разозлилась. Всякий путь неплох, когда в конце концов получается результат. Если же результата нет, то остается один путь – стояние на коленях в кладовке. Противное же дело, как ни смотри! Машка фыркнула, встала и тут услышала:

– Ты собираешься появиться в таком виде? – спросила женщина.

– А что? – ответила девочка.

– Он прав… Ты попугай… Тебе что, доставляет удовольствие доказывать ему именно это?

– Меня не интересует точка зрения слона…

– А сама вырядилась…

– Надо же им показать, как одеваются люди! На них же страшно смотреть!

– Врешь! – возразила женщина. – Очень милые, умные ребята. Особенно мальчик. Девочка с нахалинкой.

Женщина поперхнулась, видимо, подавилась прицельно пущенным, гневным Машкиным флюидом.

– Ничтожества! – И Милка повторила по складам: – Ни-что-жест-ва! Оба! А он в первую очередь.

– К чему же тогда это мини?

– Я опробую…

– Кого?

– Платье! Платье! – закричала Милка. – Говорят, оно вызывает слезы…

– Оно вызывает смех, – сказала женщина. – Ты в нем как щенок в эполетах.

– Ну и пожалуйста! – ответила Милка. – Щенок так щенок… У меня сегодня уши лопнут от всеобщих зверных ассоциаций.

– По-русски говорят «звериных»…

– А я говорю – «зверных»…

– Зверных – дверных… – засмеялась женщина.

При этих словах Машка почувствовала, что краснеет, она просто ощутила, как они разглядывают ее сквозь дверь: ибо что такое дверь, стена, перегородка, если надо увидеть? Машка тихонько выбралась из кладовки, вздохнула и вошла к Павлику.

А Милка, кинув еще один взгляд в зеркало, решила, что ей не хватает одного штриха – подкрашенных ресниц. И она бросилась к матери в комнату, где – знала – в левом ящичке трельяжа лежит французская тушь, «естественно и непринужденно удлиняющая ваши шелковые ресницы».

Лариса же с тазиком белья вышла на балкон и стала его развешивать.

«Почему, – подумала она, – всякая чистота выглядит наивной и глуповатой, а цинизм всегда ходит в умниках? Почему доброта почти всегда слабость, а зло кажется неуязвимым?»

И тут она вдруг поняла этого чужого, незнакомого учителя истории. Он же знает все, знает! И потому свой образ мыслей он доказывает образом своей жизни. Таким и только таким способом он хочет свою убежденность передать сыну. Иначе тот ее не приемлет. Вот в чем их сила, этих пришельцев, – в понимании друг друга, в том, что они не раздвоены, растроены, расчетвертованы и так далее. Как их семья. Вероятно, они заодно. Боже, как прекрасно – быть заодно! Быть совсем другой семьей. Ведь будь она другой, она должна бы что-то сделать с Милкой. Но она даже не в силах заставить ее сменить платье, а уж сменить мысли… Какие там мысли? Набор откровений вроде того, что процесс очеловечивания может, оказывается, иметь обратный ход. Они пристали с этим вопросом к их биологичке и – ужас! – доказали это ей. Та растерялась перед натиском, а они ей – цитаты, формулы, диаграммы. Одна у них долго висела дома в столовой: обезьяна – древний человек – хомо сапиенс – хомо не сапиенс – просто дурак – обезьяна. Наше время, по мнению Милки, шло быстрым шагом от не сапиенса к просто дуракам.

– Павлик! – позвала Лариса мальчика. Тот вышел на балкон, вежливый и смущенный. – Павлик! Ты ей не верь. Она неплохая девчонка. Просто болтает языком про то, что от других слышала… Сама по себе…

Но тут застучали в квартире Милкины каблучки, и Лариса приложила палец к губам.

– Иди! – сказала она Павлику. – Иди! Я тебе ничего не говорила.

– Ты с кем разговаривала? – спросила вышедшая на балкон Милка.

– С воробьями, – засмеялась Лариса.


– Пойди умойся, – сказал Павлик Машке, когда она ласково и нежно уселась рядом, любя его после всего услышанного прекраснейшей любовью. – В чем это ты?

– Это пыль, – честно ответила Машка и ладошкой провела по лицу. В этот момент взвизгнул отодвигаемый ларь и в проеме балконной двери возникло видение с длинными стройными ногами, завернутое в самой своей середине яркой блестящей тканью. Видение кончалось маленькой головой с затянутыми в пучок на макушке волосами. Глаза у видения – зеленые, грешные, наглые, хотя накрашенные реснички, хлопая невпопад, должны изображать существо простодушное, отзывчивое, доброе. От этого несоответствия глаз и ресниц Машка чуть не расхохоталась.

– Фи! – сказала она громко, чем испортила это Милкино явление.

Конечно, главный показатель результата – только Павлик, а у него-то как раз вид достаточно ошалелый, на такой ошалелости его уже можно вести до шпал и бросить там под колеса по законам жанра. Но эта маленькая змея будто и не ела икру из банки и не смотрела недавно на Милку с обожанием. Эта маленькая змея поглядела Милке прямо в глаза и отчеканила:

– Как щенок в эполетах!

– Ты что? – обалдела Милка. – Подслушивала?

– Я? – возмутилась Машка. – Я? Я посуду мыла!

– Она правда посуду мыла, – подтвердил Павлик, а Машка сделала оскорбленное лицо.

И все вернулись в доошалелое состояние, словно и не было никакого видения – явления в мини-тряпочке. Павлик смотрел на Милку уже спокойно (почти спокойно), а вот обиженную, оклеветанную сестру обнимал одной рукой, оскорбленная же лапочка надула губы, ибо – как и где она могла подслушивать? Как? Объясните ей, люди!

Милка же на самом деле была удивлена и обескуражена.

– Прости меня, Маша! – сказала она. Сейчас ей нужен мир, мир любой ценой, даже такой. – Прости! Так что делаем? – спросила она другим, уже светским голосом. – Идем гулять?

– Это было бы здорово! – обрадовался Павлик.

– Мы дали маме слово! – нечеловечески мягко сказала Машка. – Мы гуляем завтра, а сегодня сидим на месте.

– Глупо приехать в Москву и сидеть, – в тон ей миролюбиво возразила Милка. – Ваша мама не знала, что есть я… А я все знаю. И могу показать!

– Мама не велела! – Машка стояла насмерть.

– Ну, Маш, – попросил Павлик. И это походило на полное перераспределение ролей. Всегда все было наоборот. Машка тянула в безумства, а Павлик являл собой положительное начало.

– Я никуда не пойду! – сказала Машка. – А ты иди! – Она заметила, как сверкнули глаза Милки – идеальный вариант, – но Милка не знала главного: ни при каких условиях Павлик Машку не бросит. Таков закон их семейной жизни. Каждое возможное нарушение обговаривается заранее.

– Ладно, – сказал Павлик. – Нет так нет!

Надеялся же он вот на что: посидит-посидит Машка и передумает, это мытье посуды подвигнуло ее на покорность и послушание, а впереди – день. Решив так, Павлик глазами сделал знак Милке: мол, подожди, потерпи. Та приняла знак и обрадовалась так быстро наступившей короткости отношений. Машка подмигивания не видела, но видела Милкину рожицу, на которой промелькнуло торжество, и поняла: был какой-то сигнал, и смысл его в том, чтобы обвести ее вокруг пальца.

«Нет уж! – подумала Машка. – Нет уж!» Конечно, соблазнительно сказать Павлику, что он ничтожество в глазах Милки. Но тогда станет очевидным путь Машкиного познания и на многие годы вперед она обречена на стерильные истины, полученные в равномерных дозах в школе и дома. Завоешь же! Пусть сам Павлик разберется в этой кукле, которую она приняла за человека. Она будет его только страховать. Машка с откровенным отвращением посмотрела на Милку, как она, сомкнув ноги, изящно отставила их влево, а голову чуть-чуть наклонила, чтоб был виден красивый пучок волос, схваченный заколкой в форме ящерицы. Ящерица глядела на Машку крохотными брильянтовыми глазками, была она из породистых и дорогих, и очень удивилась бы, если б узнала, что обесценена сейчас предельно. «Какая, – считают тут, – симпатичная стекляшка!» «Дети, – могла подумать ящерица, – дети… Что с них взять?»

– Идемте ко мне, потанцуем, – предложила Милка.

– Нет! – сказала Машка. – У меня болит голова!

– Дать таблетку? – спросил Павлик.

– Нет! – ответила Машка. – Я потерплю.

– Зачем терпеть, если можно выпить таблетку? – изумилась Милка. – Хочешь, я принесу? У нас есть очень хорошая сладкая таблетка из Швеции. Именно от головной боли.

– Принеси! – сказала Машка.

Милка метнулась на балкон. Машка внимательно посмотрела на Павлика:

– Какая противная, правда?

– Она просто маменькина дочка, так мне кажется…

– Да нет же! – возмутилась Машка. – Маменькина – это что! Она, по-моему, просто гадина…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю