355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Щербакова » Актриса и милиционер (авторский сборник) » Текст книги (страница 6)
Актриса и милиционер (авторский сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:20

Текст книги "Актриса и милиционер (авторский сборник)"


Автор книги: Галина Щербакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Гриша оделся тихо, умылся бесшумно, когда шел к двери, увидел сидящую на диване Нору в облачении из шахматной простыни. Вид, прямо скажем, жутковатый. Фигурки казались черными фальшивыми собачьими костями. А Норино лицо, желтоватое, стекшее к подбородку, было невероятно ярким на фоне черных по белому костей. Эдакая яркость гепатита супротив яркости замерзшего в степи.

– Ты бывал раньше в этом доме? – спросила Нора. – Если точно, семнадцатого октября?

– Я? – сказал Гриша. – Семнадцатого? Но ты же мне звонила в тот день, я был в Обнинске!

Нора засмеялась. «Так попадаются малолетки, – подумала она. – Он не может знать, в какой день я звонила... Тем более что это было не раз».

– Гриша, расскажи, как это было!

Странное у нее лицо. Она все знает, тогда зачем ей его рассказ?

– Нора, о чем ты? – смеется Гриша. – О чем? Я уже бегу! Клянусь Богом, я тут никогда не был, ничего не видел, ничего не знаю! – А сам уже крутит в замке ключ. Этого ему еще не хватало, тем более если Ольга сбежала и никто не подтвердит его слов о том, что он пошел тогда за бутылкой. Нора, получается, его видела. Но что она видела? Что?

– Ты стоял на нашей остановке, в руках у тебя была бутылка, у тебя было испуганное и злое лицо... Я шла и думала: чье это лицо? Чье? Ты очень похож на своего отца. У него было такое же выражение, когда его не утвердил ВАК.

Что она сравнивает, идиотка?

Дверь наконец поддалась, и Гриша подумал, что именно этой идиотке он мог рассказать все, что было на самом деле. Если бы она не соврала первая. Но она соврала. Все вокруг растет из одного корня – лжи. Все врут налево и направо. И он такой же. Денег на этом не наживает, но и врагов тоже. С кочки на кочку, с кочки на кочку... Я иду по ковру, ты идешь, пока врешь. Я – ты, он – она, вместе целая страна...

– Нора! Я бегу! Закрой за мной.

Она идет к двери. Гепатит и фальшивые косточки.

– Гриша! Расскажи мне! Расскажи. Ты же знаешь.

– Целую вас, Нора! Вы такая фантазерка!

«Он знает, что случилось, – думает Нора, запирая замок. – Иначе зачем скрывать?»

«Черт знает, что она теперь навоображает, – думает Гриша. – Еще решит, что я его скинул. Надо смываться отсюда навсегда. В милицию она не пойдет... Из-за отца... Какой-никакой – я ей слегка пасынок. Зачем я пришел к ней, дурак? Зачем?»

Виктор Иванович Кравченко, стоящий у подъезда, не оставил у Гриши сомнений в истинности именно этого умозаключения.

5 ноября

Витек знал, что мужчина остался ночевать у артистки. Когда он вернулся в общежитие после того, как у нее погасли окна, у него свело в желудке. Посидев без толку на толчке, он понял: болит не там. Пальцем он подавил себе живот сверху вниз и с запада на восток. Боли как бы не было, но одновременно она и была. Тогда он решил, что просто голоден и надо поесть. В холодильнике стояло молоко и лежал кружок чайной колбасы. Он откусывал от круга и делал глотки прямо из пакета. Через пять минут пришли отвращение и тошнота.

«Надо следить за пищеварением, – говорил капитан-психолог, – камни кала могут способствовать неправильности исходящих мыслей».

Витек лег на живот, дыша открытым ртом в подушку. Отвращение сосредоточилось в бегущей слюне, но почему-то стало легче мозгам. Он сумел заснуть как был, одетым, лицом вниз, а когда проснулся, то уже знал, что будет делать. Он ее спросит по всем правилам, и пусть она ему ответит по ним же. Пришел со смены Поливода и стал разуваться. Слабым внутренностям Витька вид мокрых ступней товарища был уже не под силу.

У подъезда артистки он столкнулся с выбегающим мужчиной. Тем самым, которого он приметил вчера.

– Предъявите документы, – не своим голосом сказал Витек, потому что не ожидал встречи – раз, а два – он еще ни разу не требовал предъявить вот так, что называется, на ровном месте.

У Гриши тряслись руки. Это было очень заметно и приятно сердцу милиционера. Хотя паспорт был как паспорт. Прописан в Челябинске.

– Вы тут по какому делу? – спросил Витек.

– Был у знакомой. Проверьте. – Далее случился казус. Гриша по нервности назвал номер квартиры Ольги. Витек переписал данные и отпустил Гришу. Только у квартиры Норы он увидел, что ему назвали другую квартиру. Этажом ниже. Витек сбежал вниз и изо всей силы позвонил в дверь Анны Сергеевны.

Анна Сергеевна проснулась оттого, что сверху громко хлопали дверью. Вечером у артистки долго не спали. Грохотали в кухне. Двигали мебель. Она собиралась, одевшись, подняться и сказать той об этом.

С того дня, как Анна Сергеевна «пасла работяг» в квартире Норы, она успела взрастить в душе приличного веса ненависть. Конечно, формально все началось как бы с шахматного белья, но Анна Сергеевна была воспитана в понятиях и отдавала себе отчет: само по себе любое постельное белье не может быть причиной такого сильного чувства. Но если бы только белье! У нее в ноздрях до сих пор запах Нориной кухни, не едкий, горелый, кофейный – что было бы понятно, – иной. Она ей сегодня скажет про ночные стуки-грюки, скажет, прямо глядя в лицо.

Вот тут и позвонили в дверь.

Сколько времени прошло, как пропала ее кочерга, место которой было у дверного проема! Она ее специально привезла из деревни, взяла в брошенной избе, из которой люди уволокли все что можно, но кочерга – предмет в хозяйстве единичный: если у тебя уже есть одна, зачем тебе вторая? Вот Анна Сергеевна и привезла никому не нужную вторую в столицу и приставила к стеночке у самой двери. Идешь открывать, а кочерга так складненько ложится в ладонь. Наверняка ее куда-то затырила Ольга, но зараза уехала и ни слова; где ее теперь черти носят, в какие края подалась?

– Кто там? – громко закричала Анна Сергеевна, силой голоса возмещая отсутствие кочерги.

– Это участковый, – тихо ответил Витек.

Он был весьма обескуражен неправильностью номера квартиры. Его охватил злой гнев, но капитан-психолог учил: «Тем больше тише говори, чем больше громче у тебя накопилось».

– Чего тебя с утра пораньше принесло? – спросила Анна Сергеевна. – Кочерга куда-то задевалась, а то б я тебе устроила сейчас ужас.

Слово ударилось о Витька и рассыпалось на буквы. Он собирал их вместе, но получалось как в детской игре – агречок.

И тогда нарисовалась картинка: чья-то нога в линялой джинсе отбрасывает кочергу. Он шел и думал: «Абсолютно бессмысленный предмет для жизни в большом городе».

Его тогда подвезли по дороге. На происшествие. Он вылез из машины, шел... А тут нога. Штанина. Движение носком ботинка. Бряцание. Тот самый день.

* * *

Витек бежал вниз, забыв о лифте.

Анна Сергеевна кричала ему вслед, забыв о понятии, что рано утром на площадке не кричат.

Нора стояла в обмотанной простыне – сердитый крик Анны Сергеевны вслед милиционеру совпал с ее внутренним криком обо всем сразу: о Грише, который врал, о Вадиме, который оставил тамагочи, о бомже, который, видимо, не бомж, потому что Гриша наверняка его знал, но Гриша бежал от ее вопросов, едва не сломав дверной замок. «О Боже! Боже! Прости меня!» – кричит Нора голосом Анны Сергеевны.

Удивительное – рядом. Отпнутая Гришей кочерга так и лежала в канаве двора. Железяка она и есть железяка. Витек взял ее грязную своей чистой рукой и пошел в подъезд.

«Мыслительный процесс может начаться с любой никакой мелочи, – говорил капитан-психолог. – Нельзя исключать даже следа мухи».

На девятом этаже он снял с лифтовой шахты лестницу-стремянку. Вместе с нею и кочергой он вернулся к Анне Сергеевне. Та так и стояла у двери, другие квартиры тоже были открыты. В проемах замерли вызванные Анной Сергеевной на всякий случай свидетели.

Этого Витек не ожидал, он не собирался ставить эксперимент на глазах у посторонних. Он ведь решал личную, глубоко задевшую его внутреннюю задачу. Поэтому, войдя к Анне Сергеевне, он, во-первых, выяснил, ее ли кочерга у него в руке, а во-вторых, предложил ей закрыть дверь, потому как «тут вам не театр». Причем эта его фраза к мыслям его о Норе отношения не имела никакого, это была бытовая, обиходная фраза типа «Не ваше дело» или «Кто тут последний?».

Анна Сергеевна радостно узнала в лицо кочергу, но назад ее не получила, так как вместе с Витьком и стремянкой кочерга отправилась на балкон.

– Он тогда от вас шел, – сказал Витек. – Я видел след. И я вас еще потом спрошу, кто он...

– Кто он? Кто? – Анна Сергеевна испугалась не слов – тона голоса. Было в нем что-то пугающее, некая настырность: бедная женщина вдруг поняла, что не знает, с какой стороны ей оборониться и какую часть себя прикрыть.

Витек же как раз все знал очень хорошо. Он верил, что у него получится. Он взойдет к актрисе через балкон и, значит, докажет возможность такого пути. И тут не важно – зачем? Важно: к ней шел убиенный.

Потом он разберется с хозяйкой кочерги – тут налицо уже все улики! Стоя на стремянке и кочергой отодвигая рубероид с тумбочкой, Витек сказал прямо в открытый рот Анны Сергеевны:

– Кочерга служила зацепом в квартиру артистки. Но ограда была на соплях.

Анна Сергеевна завыла жалобно и тонко, потому что правда милиционера всегда была и есть выше правды простой женщины-вдовы, которой вовек не доказать, что в ее дому сроду не было посторонних мужчин, охочих до актрис.

Но кочерга, кочерга... Плач о непонятном выходил из Анны Сергеевны жалобным вытьем. А чем же еще он мог выходить?

Нора несла на балкон мокрое полотенце. Иссекла себя горячими и холодными струями, а толку чуть. Шла в распахнутом халате. «Сейчас схвачу воспаление легких, – думала. И тут же: – А пусть! Пусть воспаление! Отчего-то ведь умирать». Он вырос, как лист перед травой, гордый, грязный и с кочергой.

Она не испугалась. Она заплакала. Мог ли Витек взять себе в голову, что был третьим человеком на земле, способным прослезить Нору на ровном месте и сразу. Первым был Феллини. Вторым – Альбинони. Третьим оказался Виктор Иванович Кравченко с кочергой и при исполнении. Дальше история смутная. Ибо все неясно. Могла бы Нора кинуться на грудь Феллини, взойди он к ней через окно? Но на грудь Витьку женщина кинулась. И было тут все сразу: и понимание отваги милиционера, проделавшего путь, который для другого оказался последним; и плач по Вадиму и бессмысленности его смерти; и тревога-обида о выросшем мальчике с рысьими ушами... Да мало ли...

Этот же был живой, теплый и грязный. Но главное – живой!

И он, живой, проделал весь путь, чтоб объяснить, насколько она не виновата в том, что мертвый человек обнимал ее полотенце.

Она так любила сейчас этого молоденького отважного дуралея, который пришел снизу. И теперь можно никому не говорить о Грише. Пусть его! И можно объясниться с соседкой, этой запалившейся на нее неизвестно за что женщиной. Она поговорит с ней потом. Обязательно.

– Голубчик вы мой!

Стоя в полураспахнутом халате, Нора прижимала к себе грязную форму Витька.

Витек же опустил глаза и увидел эти экранные белые ноги, которые отделяла от него грубошерстная ткань штанов. Он перестал себя понимать. Каким-то бесшумным, почти вкрадчивым движением он освободился от кочерги. Облегченная рука взяла на себя руководство ситуацией. Он не подозревал о ее храбрости. «Дурачок, ты ничего не умеешь», – смеялась Нора. Для действующего в неизвестной обстановке Витька это не имело значения. Пусть говорит, что хочет. Правда, другой Витек, тот, что остался как бы в пределах кочерги, был сцеплен зубами и запоминал все слова женщины. Уже зная, для чего они ему пригодятся.

– Какой ты запущенный, – смеялась Нора. – Давай я тебе вымою голову! – Еще она предлагала остричь ему ногти, почистить лицо – «У тебя угри, мальчик!», – сделать другую стрижку. Пусть говорит...

Расслабленный, опустошенный, он, казалось, уснул. Но что-то сильное, мощное толчками снова рождалось в нем...

Женщина поняла это неправильно и легко засмеялась своей проницательности. Откуда ей было знать, что толчковая сила гнала его не к ней, а от нее. Витек видел дверь, в которую он должен выйти. Там, за дверью, он поймет себя лучше, да просто станет самим собой, чтоб никакая б... Сказал ли он это вслух или просто громко подумал?

– Да остановись ты! – смеялась Нора. – Я не ем молоденьких.

Народ подъезда был на месте. Народ ждал. Солировала Анна Сергеевна. Она уже несколько раз повторила историю про то, как не спала ночью, про шум и бряк «у этой». Она объясняла, что милиция «не там ищет». С нею не спорили.

– Два случая с одного балкона, – кричала Анна Сергеевна и показывала людям два пальца, как бы не веря в силу слова произнесенного. – Два! – повторяла она. – Два! – И осеняла толпу своим двуперстием.

– Разойдись! – сказал Виктор Иванович Кравченко, увидев все сразу. Он произнес это с лету, как первое попавшееся, и попал в точку. Они отпрянули – шаг в сторону сделал каждый. Только Анна Сергеевна не тронулась с места. У нее занемела правая нога и стала совсем неживая. «Как протез», – подумала она. И еще пальцы. Два вытянутых вверх для убедительности пальца не сжимались. Она испугалась не этого, а того, что люди заметят! И она улыбнулась им всем половиной лица, не понимая кошмара своей улыбки.

Нора поставила на место рубероид и прижала его тумбочкой. Она видела людей внизу и уходящего милиционера. «Не побоялся», – думала она о нем с нежностью. И еще она думала, что, освободившись от несуществующей вины, она сможет наконец оплакать Вадима. Раньше не могла. У нее не получалось. Она поставила забытую кочергу у двери, чтоб, когда придет Виктор, не забыть отдать.

На слове «придет» Нора затормозила. Разве он нужен ей, этот мальчик? Нет, ответила она, это я ему нужна. Он такой запущенный. Он придет.

И тут она вспомнила еще одного мальчика, которого однажды всего миг видела по телевизору. Давным-давно, когда были приняты пафосные концерты детей в честь съездов партии. Стоял в приглушенном свете детский хор на сцене и ждал взмаха дирижерской палочки. И вдруг из первого его ряда вышел маленький мальчик и слепо, пошатываясь, пошел в темноту зала. В последнюю секунду, уже перед ямой оркестра, его перехватила выскочившая из-за кулис женщина и унесла на руках. Не дрогнул хор. Не вскричал зал. Не сбилось время концерта. Нора часто вспоминала этого ребенка. Что с ним было потом? И что произошло с его сознанием, когда он вышел из строя? Что потянуло его в черноту неизвестности? Маленький запутавшийся хорист... Может, ему захотелось пописать? Или он забыл, где он и кто? Возможно, теперь у него рысьи уши. Возможно, он стал милиционером. Возможно, он не вырос вообще.

Нора смеется. Какая мальчиковая дурь сидит у нее в голове. «Нет! – говорит она себе. – Это здесь ни при чем!» Что?

Как говорит ее абсурдистская героиня? «Пьеса банальна, а могла бы быть привлекательней, по крайней мере познавательней, правда ведь... но...»

«Но» и «как бы» – ключевые слова нынешней речи.

Нора корчит гримасу. «Дура...»

5 ноября

Та сила, что толчками выталкивала из Витька расслабленность тела, завершила дело победой. По улице шел уже хорошо сконцентрированный милиционер. Все фишки стояли в нем по местам. Во-первых, он раскрыл тайну, как разбился бомж. Оказалось – эле-мен-тарно! Тетку с кочергой он прижмет теперь в два счета. Она определенно навела убитого на артистку. Больше некому. Во-вторых, эта самая Лаубе...

Если думать именно так – Лаубе, то можно победить в себе оскорбительную слабость. «Идя на задание, на выполнение долга, нижний член оставляй дома, чтоб не болтался между ногами». Капитан-психолог любил эту тему – низа и верха как в милиционере, так и в простом человеке. «Преступления во имя низа и во имя денег – первые в нашем деле, – говаривал он. – Но низ в деле преступности хуже. Он есть у каждого в отличие от денег».

Витьку почему-то сейчас, когда он шел домой, все это казалось каким-то глуповатым, что ли... Он вспомнил капитана, его клочковатые, взлетевшие высоко вверх, не по правилам, брови, и это пространство между бровями и глазами... Непонятное пространство, не обозначенное никаким словом. Не придумали люди слова? Или не сочли необходимым называть диковину в строительстве лица капитана? Но кто он такой, чтобы ломать мозги для называния места на лбу начальника? Ладно, пусть... Пусть капитан не силен в словах. И пусть даже глуповат, но суть он знает. Ведь получается, он заранее предупредил, что наступит момент, и Витек ослабеет перед женщиной Лаубе. Это ж надо иметь «такое фамилие»! Второй раз за последний час он споткнулся на странности фамилии артистки и испытал приближение открытия.

Первая его женщина – продавщица сельмага Шура – в глаза не смотрела и отдавалась в подсобке с легким отвращением к самому процессу. Не жалко, мол, на! Когда на третий раз Витек заметил, что тело Шуры отвечает ему, он больше не пришел. Это совпало с уходом в армию, то да се. И Шура скорее всего не заметила, что Витек больше не пришел не потому, что его забрили, а по более тонкой причине. Потому что всхлипывать телом и широко открывать глаза женщине ни в коем случае не следовало.

С тех пор так и пошло. Возникали тихие, безответственные тетки или равнодушные девчонки, выдувающие жвачные пузыри. Девушка из Белоруссии была не такая, с ней у Витька ничего и не случилось. Этим и еще вразнотык растущими ресницами она и запомнилась.

Витек не верил в Бога. Хотя временами Бог беспокойно задевал Витька. Его в жизни стало больше – целования, рясы, заунывное пение. Витек хотел понять: зачем это людям, если ни одного доказательства?! Ведь никакого безобразия Бог не остановил, ни от чего страшного не уберег! Поэтому Витек, голова которого не вмещала существования Бога, всегда радовался приметам его отсутствия. Ага, ураган! Ага, дите в колодец провалилось! Ага, и СПИДа дождались! Так где ж Ты есть, когда Тебя нет?!

Получалось, что Дарвин ближе. И человек – животное, и от обезьяны – вне сомнений, глазом видно. Но если уж надо продлевать человечество – пусть! Пусть это будет. Он согласен. Но без обезьяньего шума. Тихо. Женщина под мужчиной должна быть как бы мертвой.

Лаубе практически стояла перед ним голая. Она сама, первая, прижалась к нему длинными ногами. Она лапала его. Она смеялась и подсказывала ему, что и как... Она в этом участвовала без стыда!

Стоя под душем, Витек плакал, потому что не мог отделаться от наваждения воспоминаний. Он боялся, что пойдет к ней вечером. Он вспомнил, как стоял у ее дома тот покойный старик с букетом «в юбочке». Витек понял, как близок к такому же позору ожидания. «Лучше смерть», – подумал он и испытал странное облегчение от возможности выхода из всего этого при помощи смерти.

Он даже запел что-то вроде «Никогда, никогда я тебя не забуду» из фильма «Звезда и смерть Хоакино Мурьете». Он видел это кино в армии, ему понравилось.

Сейчас он пел без слов, мыча и высвистывая запомнившийся мотив.

Пусть она еще раз сделает с ним что хочет. Эта Лаубе, нерусский человек. Он позволит ей все ее умения.

Витек всхлипывает. Его организму жалко Лаубе. Ему хочется ее трогать и нюхать. Но он не хочет быть животным! У него есть понятия. И он ставит их впереди себя.

По телу бежит вода, и тело ему не подчиняется. Оно живет своей жизнью, жизнью восторга. Оно просто расцветает на глазах у всех его понятий.

Витек кричит в отчаянии счастья.

7 ноября

Вечером он купил в киоске запаянный в целлофан цветок. Витек не стал спрашивать, как его звать, негоже это. У цветка была жирная головка, а по ней как бы разбегались сосудики с кровью. Гнусным был желтый язык тычинки, что подрагивала изнутри нагло неприлично. «В мозги лезет одна похабель, – подумал Витек. – В конце концов, око за глаз – это справедливо», – скажет он капитану-психологу, когда придет его время говорить.

Пока же он идет, положив целлофановый цветок под куртку. Он потому и куплен, хоть и дорогой, что незаметно прячется на груди.

И еще потому... «Слышишь, капитан? Как я все предусмотрел. Цветок на груди – мое алиби».

Когда он позволит Лаубе еще раз – всего один раз! – тронуть себя, он столкнет ее с балкона, но так, что никто на свете «не догадает его». Ибо милиционеры не покупают цветы неизвестных названий. «Некоторым живым, – скажет Витек капитану-психологу, – полезно быть мертвыми».

И пусть капитан с ополоумевшими бровями найдет, что ему на это ответить!

– Ну, – возможно, скажет он (он же не стерпит смолчать), – ты прямо мыслишь, как существуешь...

Повести

Стена

Этот вечер – как все. И вчерашний и завтрашний... Шипят две газовые горелки. На одной – чайник, на другой – ковшик для кофе. Давно хочется приобрести специальную посудину с суживающимся верхом – какое-то у нее смешное название? – но все не попадается. А с другой стороны... чем плох ковшик? Глупости все это. Блажь... Не все ли равно, в чем вскипятить стакан воды.

Ираида Александровна и Вячеслав Матвеевич ждут возле конфорок. Смешно стоять вдвоем возле одной плиты, но кто это видит? Синхронно выключают газ, синхронно уносят все на стол, синхронно наливают каждый в свою чашку. С треском распахиваются два газетных разворота: «Советский спорт» – у В. М., «Вечерка» – у И. А. Вечер – как все.

Когда двое молчат, вокруг них (или вместо них?) начинают общаться вещи. Может, это какой-то закон сохранения связей? Сахарница, например, явно благоволит к Вячеславу Матвеевичу. Она прямо выталкивает из своего нутра ему на ложечку кусочки рафинада. А Ираида Александровна лезет в нее пальцами, потому что не может поймать ложечкой ни кусочка, а мстительная сахарница стискивает ей пальцы, и они, неуклюжие, толстые, шевелятся в пустом движении за толстым стеклом. Фу, как нелепо!.. Можно ей наконец спокойно выпить кофе в этом проклятом доме?

А стулья скрипят, а форточка сквозит... Счетчик сверчит... кран капает... Почему-то затрещала лампочка, и полиэтиленовый пакет запах вызывающе и противно.

И газеты у них – как нигде – на переднем рубеже борьбы. Они и засада, и баррикада. Прикрытие неожиданного нападения и средство защиты. Проигрыш наших хоккеистов в Праге, оказывается, может быть великолепным катализатором для гнева. Он подымается в В. М. молодой клокочущей силой и вот навылет, через две газеты, бах:

– Спрячь рейтузы... Женщина называется.

Дрогнули, сомкнулись колени. Кофе стал горьким. Ах, она забыла помешать сахар. Все забывает, все!.. Врачи говорят – естественный процесс, хотя, конечно, если соблюдать режим... Если беречь нервы... Убережешь... Даже дома не походишь как хочешь... О чем она больше всего думает после обеда до шести? Прийти домой и скинуть к чертовой матери французскую грацию. И влезть в старый байковый халатик с дырками на локтях... И вольно расставить колени, как делала когда-то ее мама на нижней приступочке высокого деревянного крыльца. Она опускала руки в цветастый, низко провисший подол, и никто никогда ей ничего не говорил. Не смел говорить. Сидела как хотела и сколько хотела.

А этот ведь знает, как ей трудно весь день в амуниции, с придавленным к позвоночнику животом... Нельзя иначе... Она – руководитель, у нее тридцать семь человек в подчинении. И все больше мужики. Он это прекрасно знает, и каждый раз одно и то же: к чему-нибудь домашнему прицепится.

Глаза пробежали по столбику некрологов.

– Петренко умер, – пробилась она сквозь две газеты. – Он на сколько лет моложе тебя?

В. М. ухмыльнулся. Две минуты он ожидал, что она выдаст ему эту новость из жизни Петренко. Сегодня звонили ребята из министерства, спрашивали, «примет ли он участие в венке». Он отправил с курьером пятерку в конверте, на котором было написано: «С праздником!» Петренко был моложе его на два месяца.

Слюнявя конверт, он сегодня подумал: значит, в принципе и я мог два месяца назад?... Эта мысль столько раз приходила потом к нему в течение дня, что в конце концов перестала пугать. Вот сейчас о смерти даже сладко подумалось. Все кончилось бы... Был бы покой... Не было бы ее.

Сейчас она должна пойти на попятную, потому что, что там ни говори, а она боится, что он умрет раньше. Она боится оставаться одна в их квартире ночью. Ее пугает стена. Когда он в командировке, она зовет ночевать свою бывшую сослуживицу, которую выпихнула на пенсию сразу же, как той исполнилось пятьдесят пять... Но та дура все равно приходит, чтоб сладко на даровщинку поесть... Осетринки, икры, сосисок без целлофана, кофе растворимого с конфетками «Вечерний звон». На рядовую пенсию таких ужинов не сварганишь. Его командировки ей, старой обжоре, – подарок. Пусть молится стене, которой боится ее бывшая начальница.

– Я купила миноги. В холодильнике.

В. М. внутренне хихикает. Ой, как он ее знает. Подлизывается!

– Творог свежий. Сделать сырники?

Дрогнул в руках «Советский спорт» – весь ответ.

И. А. вздыхает, потом задумчиво выливает кофе из чашки обратно в кофейник.

– Жадная, – весело раздается за «Советским спортом». – Опять спивки сливаешь?

И. А. смотрит на него обиженно:

– Твое какое дело? Я сливаю, я и пью.

Но В. М. уже замер, он уже все сказал, больше она не дождется ни слова. И. А. моет свою чашку, ставит ее в сушилку и уходит в ванную. В. М. прислушивается к тому, что она делает, как пустила воду, как загромыхала тазиком. Заперлась...

Он встает и достает из угла, где стоит ящик из-под цветного телевизора, «маленькую». Пьет прямо из горлышка. Жадно, с наслаждением. Раньше он делал это открыто. Ставил на стол. А еще раньше предлагал ей: «Хочешь?» Тонкие, выщипанные брови подпрыгивали у нее прямо к волосам. «Что?!» И заведется, заведется...

Однажды, когда они сцепились, он неожиданно посмотрел в зеркало. Такие оба страшные, что он от потрясения замолчал вообще суток на десять. А она в дом приволокла врача под видом сослуживца. Пришлось заговорить, чтоб отстала и перестала втягивать посторонних.

Но он тогда хорошо, от души помолчал! С тех пор употребляет индивидуально. С собой наедине.

И. А. стирает трусы, лифчик, думает: «Сейчас он пьет. Я видела в ящике бутылочку». Стряхивает мыльную пену, наклоняется и достает из-под ванны такую же. «В любом месте... Чтоб только руку протянуть...» Хочет вылить в раковину, потом машет рукой: «Черт с ним». Ставит бутылочку на место.

Знала бы она раньше, знала бы... Что знала бы? Пока жили в коммунальной квартире, все было в порядке. А в отдельной начал.

Говорят, все должно быть наоборот... У них же чем лучше – тем хуже... Но никто этого не знает, ни один человек! Она ненавидит женщин, которые плачутся и жалуются. Никто и ничто не заставит ее сказать о нем плохо. А знает ли он, чего это ей стоит? Как ей иногда хочется завопить! Не может. Не может она себе позволить такой роскоши...

Пусть все думают, что у них все как вначале. Начинали ведь хорошо, что там говорить. Было же у них полное понимание. Кто раньше приходил, тот и готовил. И стирали вместе – она трет, он выкручивает. Ей говорили: «Какой у вас муж!» Куда все это делось? Разве хорошее само по себе может превратиться в плохое? Для этого надо постараться! И уж он к этому ручки приложил.

Переехали в отдельную, и вдруг выяснилось: ничего ему не надо. Каждую принесенную вещь встречал с таким сарказмом, что можно подумать, она сирот обирала. Потом пользовался всем как миленький. Но начало всегда было такое! «Барахольщица!» Любил эту тему – «мне ничего не надо». Костюмы шил, как одолжение делал. Решила она тогда его внимание переключить на животный мир – купила собаку. Отдала потом ее даром, только чтоб взяли, – так он с собакой полюбили друг друга. «Эх ты!» – сказал он тогда ей. Что – эх она?

В. М. ест миноги руками, стоя возле холодильника. Лицо у него умиротворенное.

«Пью, – произносит он свой обычный внутренний монолог, – да, пью! А какое кому дело? Я после службы и на свои... Я не в подъезде, я дома...»

Застопорился привычный, убеждающий в правоте монолог. Опять вспомнился Петренко. Такой был весь правильный товарищ. Не пил, не курил, ничью секретаршу нигде ни разу не прижал... Интересно, обратят ребята внимание на его конверт? А плевать, даже если расценят... Он им не подчиняется.

Пусть хоть кому не понравится его конверт, его шутка... Сейчас ему стало казаться, что это на самом деле была не случайность – другого конверта просто под рукой не было, – а эдакая молодецкая придумка. Как с лихой открыточкой, которую они лет двадцать назад засунули этому тошнотворному праведнику Петренко в портфель. Тогда было дело! Кто же знал, что у Петренко хватит ума написать рапорт... Попсиховали они тогда все... Пришлось подставить Шибаева. С ним и так все было ясно, он горел по другому делу, менял в третий раз подругу жизни. Та открыточка с его моральным обликом хорошо вязалась... И они все тогда вывернулись... Между прочим, Шибаев не пропал. Пошел по коммунальному делу и теперь не то инспектирует, не то инструктирует кладбище. Приходил к ним, такой весь довольный пузырь, в бороде, баках... Красится и имеет уже четвертую подругу жизни... Предлагал каждому из них устроить по блату не Новодевичье, конечно, – это держи карман шире, – а Ваганьковское. Говорит, что ему ничего не стоит... Вот Петренко уже и понадобился такой блат. Ах, Петренко, Петренко! Зачем ты не пил?

Вот Есенин пил... А умерли оба... Разница та, что Петренко через неделю все забудут, а Есенина поют и поют... Был – вот совпадение! – на Ваганьковском, лично живые цветы у Есенина видел.

... В. М. даже не заметил, как вырулил к своей привычной теме: «Никого не касается. Ей, видите ли, не нравится... А что ей нравится? Интересный вопрос, если подумать. Что тебе нравится, дорогая? А мне плевать. Пью и пью... И точка...» И он призвал в свидетели своей правоты все кухонные предметы: кран, фыркнувший с неодобрительным согласием, сахарницу со сдвинутой крышкой, всегда ему преданную, лампочку, счетчик, холодильник... Стулья и настенную аптечку, и сквозящую форточку. Они, эти вещи, понимали его и проголосовали «за»: за право его выпить дома когда и сколько он хочет... Поддержка подбодрила.

«А к миногам желательно хрен... – подумалось В. М. – Вообще вид у этой рыбы еще тот. Противная, сволочь... В воде, наверно, ух какая верткая! Стерва длинная, бесхребетная!»

Две широкие кровати арабской работы. В. М. и И. А. уже легли, предельно отодвинувшись к краям. У В. М. в руках «Футбол», у И. А. – детектив Юлиана Семенова.

«Если отправят на пенсию, открою в ванной газ – и конец, – думает И. А., глядя невидящими глазами на страницу. – Жадная, жадная... А ведь все ему останется...»

Это не мысли, это тени мыслей, когда-то родившихся, выросших, бывших в силе и сейчас уже ссохшихся к старости. Тени, которые существуют, напоминают о себе, но уже не задевают. Потому что, как ни удивительно, не задевает сама мысль о смерти. Ну и что? Будет покой. Ну и что же – что вечный? Это хорошо! Умереть бы так: чтоб знать об этом дня за три... Чтоб успеть выбросить разный хлам и дома и на работе. У нее в столе черт знает что! Если случится инсульт или инфаркт, что о ней подумают? А убрать она боится, боится этого как побуждающего к последствиям приготовления. Побуждать специально не надо. Просто хочется верить, что будут ей дарованы за всю ее трудовую, хлопотную жизнь три дня для наведения порядка. Вот тогда бы три дня она не снимала бы грацию, ходила бы в капроне и нейлоне, сделала бы педикюр, причесалась бы сама, а не в парикмахерской, так, как когда-то в молодости. Для этого надо ночь поспать в железных бигудях. Никаких на это у нее сил нет в обычной жизни, а вот уродуют ее начесом и лаком: мол, что ей еще надо, старухе? Другие как-то умеют совладать с годами: и приуменьшают их, и не поддаются, и выглядят на сорок, а у нее ощущение: каждой ее клетке пятьдесят девять и ни секундой меньше. А в парикмахерской перед большим зеркалом, на фоне этих современных девочек, что тебя равнодушно стригут и красят, ей все сто восемнадцать... Поэтому если бы ей дали три дня, один бы из них – ради такого случая – она походила бы в бигудях и сделала бы прическу сама... Без начеса, без лака, чтоб волосы по плечам волной, а вверху две приподнятые заколками пряди... Ей когда-то так шло...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю