Текст книги "Эдда кота Мурзавецкого (сборник)"
Автор книги: Галина Щербакова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Фантомы прошлого
В дождь и непогоду нога у Симы болела так, что ее хотелось отрезать. Смешно говорить, но останавливало одно: денег на будущий протез у нее не было и не могло быть никогда. Не правда ли, странно, что мертвая нога стоит дороже живой? С другой стороны, ногу, которую впору было отрезать, было жалко до слез. Пусть сухая, пусть недовыросшая, но служила же она ей верой и правдой полсотни лет. Просто в день рождения «плохой ноги» умер Сталин, и до старородящей ли тетки было тогда родильному дому? Люди (говорят) готовы были отправить в Кремль собственные полноценные сердца, почки, да мало ли что, только бы он встал и сказал, что никогда не сомневался в доброте русского великого народа, отдавшего ему все. Некоторые даже видели себя во сне в виде свеженького трупа, а рядом стоял воскресший из мертвых вождь, и на их мертвых лицах сияла гордая улыбка победителя.
Сима давно знала все про Сталина. Не было дураков, чтобы лечь вместо него. Но одновременно и были. Ну как плюс и минус.
А вот что ей свернули шейку бедра, потому как очень торопились слушать радио, про это она не знала. Она ведь подкидыш. Мать ее, скорее всего, бедная нищенка, родившая ее в пути. Тетка говорит, что о дне рождения ее, 5 марта 1953 года, было написано на бумажке коряво и с ошибкой. Таковы были изыски Юлиной лжи, они-то и были самыми убедительными.
Девчонка росла и росла. Сердце у нее было нежное, и, как и всем, однажды ей захотелось любви. Это же так, должно быть, прекрасно! И однажды она наступила на «прекрасное», как на мину.
В детстве ее посылали в специальные санатории для больных-опорников. Там их подлечивали бесплатно, там было весело, там она научилась ходить, прихрамывая чуть-чуть. А медсестра подарила ей длинную цветастую юбку.
– Будешь носить длинное, никто и не заметит твоей ноги.
Сима долго разглядывала себя в зеркале и очень себе понравилась. Вот тогда она и влюбилась первый и единственный раз в жизни.
Парень носил правую руку наперевес и был старше ее на пять лет. Вот это-то и оказалось страшным. Однажды вечером он потащил ее здоровой левой в ямку, оставшуюся от какого-то выкорчеванного дерева, и стал стягивать с нее длинную юбку. Она не кричала – стеснялась. Одновременно боялась того, что может быть. И в эту секунду она поняла, что никогда в него не была влюблена, иначе почему все так противно? Ничего не случилось, парень не справился одной рукой с толстыми, с начесом, рейтузами. Был странный запах пропотевшей одежды, его слюны и непередаваемое никакими словами отвращение от ямы, как от могилы. На следующий день она уехала из санатория, зарыв под кустом юбку-подарок. В окно уходящего поезда она видела, как парень бежит за ней, но невозможно зацепиться за поручень, если он с правой стороны, а правой руки нет. Такое пронзительное открытие некоего закона.
После этого Сима стала хромать с вызовом и на всякий случай стороной обходить братьев по несчастью.
Сейчас ей пятьдесят один год. И, слава богу, другого «случая ямы» у нее не было. Она толковая газетчица, ее печатают и в Луганске, и в Киеве, и даже два раза в Москве. На маленьких фотках она просто красотка. Но Сима ведь знаток полиграфии, она понимает великое свойство ретуши: любого сделает красавцем.
Ей присылают отклики на ее материалы, и если они от мужчин, она рвет их сразу. Ничего не поделаешь – запах ямы. А с женщинами у нее бурная переписка. Про все. Про гадов-начальников. Про сволочей-мужчин, про несчастных детей, как больных, так и здоровых, про Украину, которую отделить от России – все равно что перерезать себя по пузу, а если воссоединить, значит, задохнуться под русским мясом.
Юлия Ивановна тайком почитывала эти письма, но боялась не их, а ответов, которые отсылала племянница. Она не знала, что в них накорябает эта как бы подброшенная на крыльцо последняя «самая родная из чужих» Сима Чуракова. Она ведь так и не знает, откуда есть пошла. Девочка-подкидыш – и все тут. Мало ли таких было после Сталина? После Хрущева? После всех будущих? Так и жила Сима Чуракова, ничья на этой земле.
Юлия Ивановна выпивает рюмку водки залпом, каждый раз в надежде, что залп попадет в сердце и уже будет все равно. Она единственный свидетель, и последний. Но не случалось...
Ей еще предстоит рассказать Симе про звонок Веры Николаевны. Про этот глупый вопрос о Луганском. Они нужны, эти сволочи, Симочке?
Родная мать Симочки была никто и звать никак. Она любила грызть ногти желтыми зубами. У Симы рука отцовская, лопатистая. Сима об этом не знает, она дитя «с порога». И не узнает.
Когда-то какой-то из большевиков Луганских хотел застрелить Ленчика. Может, он был муж Оли? Но не застрелил же? Черт с ними со всеми. Не дело Симы ковыряться в этом. Такая это дурь – сводить концы, можно сказать, столетий. Они не сводимы.
Вера Николаевна всегда была с прибабахом. Вот и взбутетенилась. Луганские, одноногий рыбак – все это уже так давно не принадлежало жизни. Старшая сестра Катя сказала бы: «Девочки, не трогайте плюсквамперфект. Не всякие раскопки открывают Трою, есть такие, что откапывают могильную чуму».
Недогорелую усадьбу Луганских охраняла несметная орава фээсбэшников. Они сто раз заглянули в сторожку, даже взяли у хозяина на память пластилиновых гусей в огромных лаптях, собак-барышень со вздернутыми хвостиками, копилочных кошечек с лукавыми мордами, голеньких поп-девушек и прочую глиняную тварь.
Команда залегла по своим местам. В восемь утра пришла смена. Все было в ажуре. Недогорелый дом стоял как вкопанный, железный, в два роста забор скалился на мир, плещущее озеро с утиным кряканьем и прочее хозяйство жило, как и вчера. Машины ровненько стояли в гаражах, ангарчик для легкой авиетки сверкал на утреннем солнце, и даже мини-танк, похожий на безносого бегемота, был невозмутим. Все было на месте, все пахло хорошим, свежим утренним порядком в России. Не было только сторожа и девчонки.
И никаких следов.
Документов сторожа никто не видел. Назвал себя, как назвал. Нашли контракт в бумагах Луганского: «Принят на работу на соответствующих условиях Никифор Иванович Крюков, 1922 года рождения».
Несчитово собак, несчитово людей, несчитово техники как по команде ринулись не в четыре стороны, а сразу в шестнадцать. И ничего.
Возникла нелепая идея взмывающего парашюта и уже совсем глупая – бесшумного вертолета, взлетел и исчез. А сторожевые собаки даже и не тявкнули? А бодрствующие солдаты, видимо, были одномоментно поражены в зрачок ока? Хотя от американских служб чего только не дождешься...
А все было просто. Старик знал про особый момент ночи. Это когда отключается все – память, силы, даже техника. Какие-то пять-шесть минут. Просто их надо почувствовать, и тогда спасешься. Старый беглец знал толк в этом деле. Девочка скуксилась, задремала, он взял ее на руки и вышел из сторожки. Время было то самое, мертвое время. Он вышел дворами к параллельной улице. Не тявкнула ни одна собака. Не скрипнула под ногами ветка. Ему навстречу мигнули фары машины. И он успел.
– При чем тут девочка? – спросили у него. – Ты должен быть один.
– Никто не знает, где найдешь, где потеряешь. Я нашел.
Они ехали тихо, они покинули поселок ровно в ту секунду, когда закончилось таинственное время ночи.
Юлия Ивановна начала разговор с Симой издалека:
– Ты что-нибудь знаешь из жизни Веры Николаевны, матери Тани?
– Без понятия.
– Тогда слушай. Я тут повспоминала, про что рассказывала Катя. Вера – дальняя родня Луганских, зажиточных заводчиков из-под Артемовска, он раньше был Бахмутом. Скрывала она это тщательно. Так было правильно в наше время. Род был поделен. Одни стали солезаводчиками, в тех местах много солевых шахт, да и не только – богатый край, чего там только не было. Другие крестьянствовали.
– А крестьянский дурак ушел в революцию, – перебила Сима. – Все отдал народу, а сам остался при разнообразном оружии – от ножа до пулемета. Это пишут регулярно седьмого ноября.
– Это только половина истории, – сказала Юлия Ивановна. – Его жена знала, что часть родни живет за границей еще с Первой мировой. Она хотела уехать к ним, что и сделала. Муж гнался за ней с кровавой слюной на бороде. И догнал. Перво-наперво прострелил ей ноги, чтобы уж дальше никуда. Оставил ей, окровавленной и перебитой, дочерей, а старшего, мальчонку Ванечку, забрал с собой. Тому было лет шестнадцать, а то и меньше. Про женщину и девочек никто ничего не знает.
Парень же был рад. Куда фасонистей быть с отцом на тачанке, чем под юбкой у матери. И пока отец и сын куролесили по всему югу, другие молодые Луганские спасались в деревне, кое-кто из них вымер в голод, а кто-то уцелел, в НЭП стали богатеть, рукастые были ребята и мозговитые. За это время коготки у Ванечки подросли, а светозарная идея революции полбашки ему снесла. А батя возьми и поделись с ним подробностями семейной истории. И сказал ему слова, которые запомнила молоденькая жена уже Ивана. Отец тогда говорил сыну: «Мы будем слабаки, а не революционеры, если не убьем богача, даже если он твой брат. Жир будем снимать со всех, даже с детей малых, иначе идею не осуществить». Молодая жена Ивана до смерти испугалась слов «жир снимать с детей малых» и убежала. Скрывалась у родни Веры Николаевны. Вот почему та и звонит... Весь род Луганских поделен на умных и дураков. Ваня был в отца – из дураков и горячий. Они-то и спалили дом оставшихся в России братьев с людьми и скотиной. До сих пор говорят, что в какие-то ночи в Барвенках слышат детский плач. Некоторые не выдерживают, покидают те места.
– Тетя Юля! Я же это сто раз слышала. Я знаю больше твоего. Зачем ты мне это опять все снова?
– Старое возвращается, Сима. Сколько вокруг убийств! Взошла ненависть, взошел детский плач.
– Россия без ненависти и крови не может. Она на этом замешана спокон веку.
– Так, слушай. Позавчера убили семью Луганских в центре Москвы.
– А мы тут при чем?
– Сима. Мы все Луганские.
– Не заговаривайся. Я Чуракова, ты Ситченко.
– Ни ты не Чуракова, ни я не Ситченко. Мы все, в сущности, Луганские. Потому как русские и земляки. Рассматривай это как фигуру речи.
На шестой день после несчастья у Дворца молодежи был арестован Максим Скворцов по подозрению в подрыве машины. Татьяна прочла это в газете за чашкой чая, захлебнулась, долго откашливалась, потом потекли слезы, и кот по имени Мурзавецкий с огромным удовольствием облизывал ей щеки. Озорной приблудный котенок обожал слизывать человеческие слезы. И уж если они ему перепадали, то можно было не волноваться – вылижет досуха.
Страсти начались несусветные. Какие там Косово и «Аль-Каида» вместе с Грузией? На второй план отошел старик-сторож, пропавший с девочкой. Никакое человеческое спасение для прессы не соблазнительнее убийства.
Татьяне предстоял разговор с редактором. Она вошла без стука и сказала сразу, что не верит в эту чушь. Что если есть на лицах знаки, то на лице Скворцова просто вычерчена порядочность. Редактор смеялся, откинувшись на стуле, через расстегнутую пуговичку на нее смотрел волосатый пуп. И этот пуп думал, смеялся и делал журнал, в котором она работала. И она засмеялась тоже.
– Значит, дотумкала, – уже серьезно сказал редактор. – Знаки увидела на лицах, балда. А стигматов там не было?
– Дотумкала я вот что. Если у человека волосатый пуп наружу и из носа растут волосы или вдруг на ровном месте у него начинается хронический пердеж вместо мыслей, то надо лечиться, лечиться и лечиться, как надо было бы завещать великому Ленину. Но он сам был хрен моржовый.
– Можешь писать заявление по собственному, – получила она абсолютно спокойный ответ, но не возникло в ней ни страха, ни гнева, а стало даже как-то хорошо. Как будто ехала по колдобинам, да еще на трижды искривленном велосипеде, и вдруг ни с того ни с сего покатило, покатило – легко, радостно, как в рай.
У Веры Николаевны инсульт. Еще неделю назад примеряла новые трусики – стринги, чтобы удивить Андре: его корове таких не носить. Вот и был бы у него день радости – и водочка, и буженина, и соблазнительная ниточка в попке. Да он бы просто зашелся.
Но ничего прекрасного не произошло.
В очередной раз звонила в Луганск, кричала: «Что, трудно узнать, они из каких?» И на этом слове – «каких» – что-то застряло крестом в горле, буква «х» вспухла, глаза как-то дико опрокинулись вовнутрь и что-то горячее-горячее зажгло ей жилы, и она – и не она вовсе – завалилась на пол, а телефон упал ей на грудь. В это время в дверь звонил Андре, а открыл ему задержавшийся дома муж – он вернулся с полдороги, забыл, дурак, какие-то пассатижи. И все предстало ярко и непристойно: пена у рта, закатившиеся глаза и странное не то «х», но то «кх» из слипшегося горла.
Казалось, не довезут до больницы. Но инсульт, страшный снаружи, оказался незначительным – микро. Она пришла в себя. А вот с мужчинами случился конфуз. Они топтались в приемной «Скорой помощи» оба-два, как говорится, без слов, одни жесты. Муж нервно тер виски, а Андре открытым ртом громко выдыхал воздух. Когда был дан отбой самому страшному, муж рухнул на стул, а Андре сказал, что зайдет позже, чтоб уже поговорить с Верой Николаевной. «Козел!» – думал ему вслед муж. А тот как бы услышал и даже засмеялся якобы шутке.
Татьяна не знала ничего. Она в этот момент толклась в Бутырке, добиваясь свидания со Скворцовым с помощью оставшегося у нее удостоверения редакции. Волосатый пуп еще не начал упразднение ее документов. Еж твою двадцать! Как же она его обозвала?.. А ведь могла остаться в сладеньком журнале, где и деньги что надо, и «круг общения», и выход в свет на любой корпоратив, ешь икру или разные суши, пей-залейся, да мало ли что?
Но она, безработная, сидела напротив Максима Скворцова.
– Я из журнала.
Он отвернулся от нее и стал смотреть в зарешеченное окно, а ей хотелось плакать, она представляла неимоверное количество безвинных мужчин с этой тенью решетки на лице.
– Мне еще в детстве объяснили, что лицо – всегда отражение совести. Вы в этом деле ни при чем. Поэтому я здесь.
– Я вас не знаю. И ваше лицо ничего мне не говорит о вашей совести. Простите за прямоту. Раз вы работаете в этом журнале, значит, у вас спецзадание. Иначе с какой стати вы тут?
– Меня уволили. Сегодня у меня заберут пропуск, и я к вам больше не прорвусь. Скажите, чем я вам могу помочь?
– Ничем. Покойник, хозяин вашего журнала, предлагал мне сумасшедшие деньги, чтобы я снял свою дочь с конкурса. Жена моя была «за». Но дочке очень хотелось, хотя я уже знал, что все давно куплены. По логике, у меня был резон шлепнуть Луганского, но я не умею убивать. Лицо тут ни при чем. Просто у меня другое воспитание. Те, которые это сделали, лучше моей кандидатуры для своего прикрытия не найдут. Все про все знают. Помните эту сцену в «Идиоте» – деньги в печь? Покойник устраивал такие штуки. Куражился. Все куплю! Все продам! Ему однажды били морду специальные люди. Он тогда заявил, что знает, сколько стоит кресло президента, и нашего, и всякого другого. Ну, дурак, одним словом.
– Его уже нет. Что будет с вами?
– Справедливый суд. Кучка присяжных. Если до этого дойдет. Но скорее нет. Я как бы повешусь в камере от угрызений... Или вскрою себе вены бритвой. Не делайте такие страшные глаза. Не сам. Я и на такое не способен.
– Что передать вашей дочери?
– Ей мама все объяснит. Она для нее высочайший авторитет. «Он, – скажет она, – пошел на это ради тебя».
– Надо искать преступника. У вас хороший адвокат?
– Был хороший, да наверняка перекуплен. Оставьте все как есть. Как есть – очень плохо. Погибла ни в чем не повинная девочка. Погиб дурак Федор. Дело будет контролировать его брат. И храни вас бог возникнуть перед ним. Вы не проживете и секунды. Я боюсь за дочь. Не будут ли грозить ей?.. Но это уже Троянская война, а у Федора есть еще одна дочь. И моя супруга тоже не из паствы преподобного Серафима Саровского. Не влезайте. Это топь. И очень может быть, что она страшнее, чем кажется на первый взгляд.
– Меня зовут Татьяна Черникова. Безработная журналистка. Извините, но я попробую рыть землю носом.
– Бедный нос, – сказал он ей вслед.
Ее спокойно выпустили. Знаменитый журнал был популярен и здесь. Портреты «звезд» и «секс-символов» вырезались из него ножничками и висели там, где раньше были Ленин и Сталин. Место Дзержинского теперь занимала Жанна Фриске.
Он все-таки боялся, что она устанет и не дойдет до нужного места.
– Хочешь на ручки? – спросил он.
– Ты же старенький, а я уже немножко сильная, – ответила девочка.
Он боялся сбиться с пути. Он заплакал, когда увидел огоньки фар. Машина просигналила два раза.
– Климовск, – сказал дед шоферу.
– Мокша, – ответил парень и открыл дверцу. – А о ребенке разве договаривались?
– Не спрашивай лишнего.
Их заставили переодеться, а вещи, в которых они были, бросили в какое-то болотце, казавшееся недвижным, но мешок с одеждой оно втянуло в себя быстро и даже с аппетитом чавкнуло.
В машине девочку стало укачивать. Ей сказали, что они едут к маме, она ее ждет. Ее покормили вкусными пирожками с яблоками, попоили горячим чаем из термоса, и она уснула, положив голову на колени деда.
Тот самый главный пожар
Константин Луганский был из той ветви семьи, что, сломавшись накануне революции, оказалась за рубежом. Он был из третьего поколения русских вне России. И первым, кто вернулся. Он приехал, учился в Московском университете, защитил диссертацию, женился и остался. Слава богу, были уже вегетарианские времена. Жена его была тоже из бывших – из рода грузинских князей. В невестки они получили красавицу татарку. В доме всегда было певучее разноязычие. И это многоголосие Константин любил больше всего. Он за все время, что жил в Турции и Болгарии, во Франции и Германии, нигде не ощутил такой прелести разноязыкой речи, где главный язык не доминировал, не давил, не чванился, а был тем не менее отцом семьи. В голодные девяностые они взяли из детдома троих детей – казашку, украинку и белоруску. Он искал еврейку или армянку. Но, странное дело, брошенных еврейских или армянских детей не нашлось. Тут возникали боль и стыд за русских, за брошенных в таком неимоверном количестве больных и необученных.
Тогда и родилась мысль собрать остатки, если они есть, старой луганской семьи, разделившейся когда-то на два цвета – белый и красный. Он ничего не знал про родню. Будучи ученым-химиком, много ездил по разным городам, по заводам. Тихонько, исподволь познавал законы жизни этой трижды перекроенной родины, находились и однофамильцы. Как правило, они уже были чужие. Но случилось...
На форуме предпринимателей в Екатеринбурге, причесываясь у большого зеркала, он увидел другого себя. Всего в шаге от него, точно таким же, его движением поправляя волосы, стоял мужчина его лет. И они смотрели глаза в глаза в зеркале. Нелепая ситуация развернула их друг к другу, и Константин первым протянул руку и сказал:
– Луганский, Константин.
– Луганский, Николай, – ответил двойник. Они рассмеялись и ушли в сторону. Николай был мэром крупного сибирского города, его дети учились в Англии, вот только беда у него случилась с племянником. Взорвали в машине с женой и дочерью.
– О господи! – воскликнул Константин. – Когда же кончится это дикарство?
– Вот тебе адрес в Москве. Через две недели – сорок дней. Обязательно будь! Ты небось из бежавших Луганских? Мы теперь все общаемся. Мир сузился и сомкнулся. Бери с собой супругу.
Третий звонок загнал их в зал, и там они потерялись.
Вечером в гостинице Константин достал синеватую фотокопию фамильного древа. Он втянул в свой интерес младшего сына, историка. Они любили баловаться рисованием фамильных древ.
Их древо было раскидистым, похожим на осеннюю сливу накануне окончательного освобождения ее от черных влажноватых плодов. В как бы плоды они вписывали вспомненные или узнанные имена. Самой весомой была их собственная ветвь, хорошо сохраненная в эмигрантской памяти. Слева и справа от нее были редкие, будто осыпанные холодом ветки. Русская революционная ветвь была самой родственной, но и самой страшной по числу умерших.
Само древо начиналось с Бабуси, легендарной прапрабабушки. Смолянка, красавица, она родила дочь и двоих сыновей и овдовела в сорок лет. Говорят, сватать вдову приезжали и с югов России, и с запада Украины. В ней замечательно текли и кровь шляхтичей, и кровь запорожцев, и молочные реки донской казачки. Бася – для сверстников, Мамуся – для детей, Бабуся – для внуков и правнуков была тем краеугольным камнем семьи, который был и защитой, и опорой, и уверенностью в будущем. Ее портрет с венцом косы на голове увозили на груди в эмиграцию, держали близко к киоту оставшиеся. К ней с просьбами поддержать обращались в ночи атеисты и припадали ниц верующие. О ее уме рассказывали удивительные истории, ее шуткам смеялись правнуки.
Старший ее сын жил долго и умер, глядя на стылую рябь Женевского озера. Младший погиб рано. Женился, родил сына и свалился с лошади. Не пьяный, не неумелый, а свалился ровнехонько под копыто. Говорят, его окликнула в окно молодая жена, за ней так и осталась виноватость. Она не выдержала молчаливого укора и покинула семью покойного, выйдя замуж за подающего надежды писателя. Как-то даже не обсуждалось, что ее сын должен остаться с бабушкой. На древе – через ступеньку от нее – внук Петр, от дочери, и внук Василий, от неудачного наездника-сына, на фотографиях – ясноглазые, насмешливые, в форменных студенческих сюртуках столетней давности. Это их прадеды, двоюродные братья.
Они росли вместе. Бабуся следила за их здоровьем, наблюдала, как мальчишки тягались между собой в писании, у кого струя хлеще и дальше. Как-то инстинктивно, без раздумий почему, она болела за того, у кого не было отца, за Васеньку. А у него как раз не получалось победить брата, хоть тресни. Струя у Петеньки была тугой, хлесткой, она сбивала траву намного дальше, чем Васенькина. Бабуся звала докторов, беспокоясь, не признак ли это чего-нибудь нехорошего. Но мальчишки были здоровы, и никто не знал, что Васенька был уязвлен превосходством брата в сбивании травы.
Было решено, что Петя пойдет по технической части – машины, шахты, а Васенька – по сельской: он ведь грибник, рыболов, охотник. Так и сделали. Петя, как умел, развивал промышленность, а Вася крестьянничал. Это было Бабусино слово – крестьянничать. Она, говорят, его вкусно выговаривала, упирая на «ян-ни», будто в этих слогах был весь смысл. А может, он и был, кто знает? Инь и ян.
Так вот, два брата влюбились в одну девушку. Выбор был за ней. Успешный молодой промышленник и хорошо стоящий на земле хозяин. Девушка, пути Господа неисповедимы, выбрала первого. Бабуся на этом сорвалась. Она болела за слабую струю. И, слава богу, умерла за год до больших безобразий пятого года.
На юге России еще и не пахло никаким Лениным и прочими революционерами. Ходили какие-то чахоточные студенты с сумасшедшими глазами, что-то вещали за справедливость, ногти у них были грязные, а мочились они под заборами. Не смахивая последнюю каплю.
Это позже пришли ребята крепкие и горластые. Они уже умели щелкать налыгачем так, что дребезжали окна, а у слушающих пацанов сладким холодом падало в животе. Но это было потом, когда загорелось повсюду – и недуром.
А еще раньше, еще при Бабусе, девушка Настя легко ступила в бахмутскую церковь под ручку с Петенькой. Кто там заметил парня с синим от горя лицом, что толокся вроде как бы совсем рядом, а на самом деле даже и не существовал. Мысленно Василий Луганский взрывал церковь, а вместе с нею все чертовы копи, даже новый, с иголочки трактир и задубелую во времени церковно-приходскую школу. Уничтожив все дотла, он успевал – умственная жизнь быстрая, ее не догнать – схватить на руки невесту и, перекинув ее через седло, мотануть так далеко, что оставшимся в живых в голову не брякнет их найти. И где-то там, на мягкой траве, он долго будет разглядывать ее голый живот и стройные ноги, чтобы потом раз и навсегда сделать все это своим.
Так было в голове. А в жизни парень мокрел у храма Божьего под звуки пения, разрешающего любовь в любую минуту желания. И не было взрыва, и не треснул пополам трактир, и Настя не легла поперек седла.
А вокруг уже занималось зарево двадцатого века, но кто же думал всерьез о том, чего не может быть никогда, на взгляд людей обеспеченных и умных. Соляные копи жили и умножали Петенькину силу. И Василий был неплох в деле, очень успешно крестьянничал, как сказала бы покойная Бабуся.
Соль, конечно, солью, но соль земли – это хлеб, и Петру не хотелось отрываться от земли. Летом городские Луганские приезжали в родовой хутор. Так хорошо там! И сады, и речка, а маленьким детям козочки да лошадки – настоящее счастье. И брат Василий – рукой подать, всегда гость дорогой.
А у Василия летом загоралась душа. Мечта по имени Настя оказывалась почти рядом. В гости зайти – запросто, пятнадцать минут на лошади. А ногами ходить – вообще одна радость. То подсмотришь в саду голое коленце, то спущенные плечики сарафана, а то и вообще было: присела Настя под кусточком, Василий так и замер, чтоб не спугнуть, у него мышцу судорога схватила, как собака бешеная.
Бабуся требовала, чтобы он женился. Василий и сам понимал, что надо, сколько можно жить, подглядывая за чужой женой. Но не мог себе представить женщину, кроме Насти. А тут возьми и заедь к ним троюродный дядька, предводитель дворянства Столыпин, Бабусин родственник. Он быстро навел порядок. Нашел Василию холостячку, наследницу ростовских пекарен. И поженил в два счета.
Как же не полюбил жену Василий, как не полюбил! И тем не менее к Первой мировой в семье у него подрастали мальчишка и девчонки-двойняшки. У Петра было два сына и две девчонки – стройненькие, узенькие, как мама Настя. И продолжалась эта девичья красота в семье брата как его клятость.
Располневшая от родов Настя возбуждала Василия теперь куда круче, чем раньше. Так бы и кинулся! Так бы и съел! И девчонок ее хотелось раздеть и разглядывать по самую пипочку. Даже бы не тронул, что он, зверь какой? Вот только глаза насытить, запахом упиться – этого хотелось до не могу, раз уж с матерью не получилось.
Революция входила в Василия раздражением на собственную личную жизнь. И первопричину всего – не поверите! – он видел в Боге. Это ж сколько он молитв прочел, это ж сколько он поклонов отбил, а щедрот его церкви вообще не счесть. Лучшая колокольня во всем крае, а иконостас даже где-то записан как ценная реликвия. И ничего ему за это. Ни-че-го.
Подоспела война. Забрали сына Петра. Оба брата провожали его до Ростова. Красиво ехали ребята на войну. Петр сразу поехал домой, а Василий, помахав ему шапкой, зашел в трактир. Извозчику разрешил часок покемарить. И тут случилось.
Рядом сидел парень, годами в сына Петра.
– Чего ж не служишь? – спросил Василий.
– А зачем? – вскинулся парень. – Царя защищать? Я пойду в армию, чтоб повернуть ее против этой жизни, когда человек не может жить по своей воле, он как пес – где ему укажут место, там и дрыхнет, в какую плошку что нальют, то и жрет. Нет! Это не по мне! Каждый сам должен взять то, что ему надо и что хочется.
Парень уже был хорошо пьян, но слова его входили в Василия, как нож в масло. Они загорались в нем таким теплым и радостным огнем. И ему стало казаться, что это он сам говорит, а его слушают: и про попов жадных, и про неволю – ничего сам не выбрал, ни жену, ни судьбу, ничего своей рукой не взял.
Надо было возвращаться, но он поперся по улицам и видел многих людей, в глазах которых плескался такой же огонь неприятия жизни.
В результате пришлось искать наемную пролетку, собственный кучер ждал, ждал да и тронулся домой, пока не ночь.
Шла война. Гибли люди. Погиб сын Петра. Такое горе, а Василию как-то в радость: и в церкви на отпевании, и дома на поминках он был рядом с Настей, и теплый ее бок касался его. А когда она в очередной раз безудержно зарыдала, он обнял ее, все-таки родственница, и держал ее долго-долго, как свою. И она даже как-то прижалась.
Этой скромной близостью он жил долго, радостно ожидая других счастливых случаев. Они подворачивались. Умерла мать Насти, и снова он сидел рядом с Настей, но все было совсем иначе, та плакала, сморкаясь в платочек, и теплый бок ее был равнодушен.
Время летело быстро. У плохого времени совсем другая скорость. Россия взбухала странно, то заливаясь кровью, то впадая в смертную тоску или пьяную радость.
Однажды, проходя по привычке мимо садов Петра, он услышал стук заколачиваемых окон. У крыльца грузились подводы. Петр был напряжен, даже увидев брата, не расцепил зубов. Но потом сказал. Как убил:
– Мы уезжаем, Вася. За границу. В России нельзя оставаться, пришла чума. Приедем, устроимся, дадим тебе знать. Надумаешь – приезжай.
– Все едете? – спросил Василий.
Глупый вопрос, но ждался глупый ответ: мол, Настьку с девочками оставим пока, а ты приглядывай. Но ответ был другой:
– Остается Данила. Мы из суеверия молчали, но у него жена на сносях, вот-вот родит, а дорога будет трудная, опасная. Ты за ними, брат, поглядывай. У меня, скажу тебе, сердце не на месте.
Василию хотелось сказать, что другие сыновья сражаются за Россию, а не сторожат беременных баб, но вовремя вспомнил, что старший сын Петра погиб. Как только успел сообразить. Слова уже собрались в горле, в слюне, готовые выскочить, пришлось ими подавиться. Закашлялся. Петр сочувственно сказал: «Ты, Васька, себя береги. Осень плохая, очень холодной водой течет, а у нас в роду, помнишь, был Никифор чахоточный. Всю жизнь пришлось прожить за границей. Легкие – место нежное...» И он обнял Василия.
Так они расстались навсегда.
– Петр с семьей драпает, – сказал он жене.
– Потому как умный, – сказала жена.
И тут он стал ее бить. Сроду руки не поднимал, а тут накатило. За все сразу. Что Петр, видите ли, умный. Что умному досталась Настя, а ему, дураку, значит, эта костлявая сука, о которую руки обломаешь, а удовольствия ноль. Заверещали дочери, все в мать. Что Бог ни разу ни в чем ни капелюшечки ему не помог, а значит, теперь он точно живет без него. Он пойдет с теми, кто сносит купола, кто убивает шибко умных, и будет ему счастье.
А вскоре жена с детьми убежали из дома. Хорошо, что догнал. Хорошо, что успел выхватить сына. Ему плевать, что потом случится с этой сукой без ног и с верещащими девчонками. Он их ненавидел. Ненависть шла горлом – пеной и кровью, опровергая уже сам лозунг революции, что она есть счастье для всех. Какое там счастье от пены с кровью? Был просто слабый человек, сломленный нелюбовью. Не так уж и мало, между прочим. В революцию идут и по куда как меньшей причине. Тему счастья и справедливости мы даже пальчиком не тронем. Посмотрите революциям в глаза. Где вы там увидите справедливость и тем паче счастье?