Текст книги "Дивны дела твои, Господи…"
Автор книги: Галина Щербакова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Галина Щербакова
Дивны дела твои, Господи…
Она подумала: я перечитала. В смысле как переела. У меня несварение ума. Надо остановиться. В конце концов, не только для чтения… Дано ей теперь время. Есть много других занятий. Та же перелицовка вещей. Сейчас это дело забыли, а самая пора вспомнить. Наизнанку вывернутые вещи вполне могут заиграть как новые. Слава богу, у нее есть машинка и нет проблемы прострочить.
Тут же полезла в голову всякая ерунда: что скажут соседи, когда она начнет переворачивать для новой носки вещи? Не подумают ли о ней как-то не так? Не заподозрят ли в мелочности и скопидомстве?
«Кто? – закричала она на себя. – Кто может меня в чем-то заподозрить? Кому дело до моих старых тряпок и до того, как я с ними поступлю?» Но мысли – явление непознанное. Они приходят в голову и уходят из нее по своим неведомым законам. И замечено: в момент, казалось бы, укрощения мысли, постановки ее на место она – мысль – больше всего и разгуливается, как пьяный на базаре.
«У меня нет культуры мышления, – сказала она себе. – Это никуда не годится, потому что человек больше и значительнее отдельно взятой мысли. Он обязан с ней справляться».
Конечно, когда она ходила на работу – все было иначе. Там общаешься с другими людьми, что-то делаешь, ходишь на перерыв или в уборную, там много разнообразия. Собрание или субботник. Взносы или поборы по случаю. Все время отвлекаешься, злишься, устаешь, потом трясешься в транспорте, жизнь заполнена до самой пробки, до ощущения распирания, которое принято называть усталостью. Но это не то… При распирании нет мышечной или там умственной боли, а есть тяжесть, как будто в тебя, десятилитровую или какую-то еще, всандалили раз в сто больше. И тебя раздуло, как в детской считалке: «А пятое стуло, чтоб тебя раздуло. А шестое колесо, чтоб тебя разнесло…» Больше не помнит. Но раздуло и разнесло – самое то было всю ее работающую жизнь.
Теперь – мысли.
Ей говорили: первое время на пенсии будет именно так – как начнут гулять мысли. Одна дама очень антр ну сказала ей как интеллигентная женщина интеллигентной – берегитесь сексуальных миражей. Настигают. Ее это глубоко возмутило. У нее? Миражи? С какой стати? У нее все было, весь объем полноценной женской жизни. Роды, аборты, прижигание эрозии, удаление полипов, хронический аднексит. После этого миражи? Ха-ха! Ищите дуру.
И была абсолютно права. Разгул мыслей пошел в другом направлении, и она сказала себе: я перечитала. Нельзя же так! Я только и делаю, что читаю, читаю, читаю, как полоумная. А каково сейчас содержание?
Сначала были еще цветочки, которые вполне можно было прогнать мыслями о перелицовке осеннего пальто. Например, приходит в голову мысль о довойне. Она в чем-то длинном, белом (ночная записанная рубашонка) стоит на высоком крыльце (всего три ступеньки, как потом выяснилось) и тянет ручата.
Все думают – к мужчине. Но она-то знает – к хвосту лошади. Первая красота в ее жизни. Не тюшки-потютюшки какие-нибудь, а конский хвост – живой, сверкающий, распадающийся на шелковые нити. Такой, в сущности, ленивый от величия. Боже, как хочется ей его трогать руками, носом, губами. Подумать только! Хочется быть в середине хвоста. Отец существует в памяти обязательно при хвосте.
Хвост, отец, синусоида повозки, запах кожи человека и лошади. И жутковатая, все покрывающая уже сегодняшняя мысль: хорошо, что отца расстреляли. Сначала стрелял он, потом – его. Хорошо. Что бы она сегодня делала, если бы его не… Не… до войны, не… после, не… сейчас… Этот мужчина – папочка, прыгающий с повозки, – жил бы и жил, сквозь годы мчась, со своей единственной профессией. Вот на эти мысли о довойне хорошо раскладываются распоротые куски драпа. Они покрывают все сразу: ее-ребенка, лошадь, папу, скрипящую повозку – остается хвост. Куски драпа на столе и веточка хвоста. Хорошо это выглядит. Веточку можно выпустить из-под воротника на низ и прикрыть им неправильный запах перелицованного пальто – слева направо. Но для запаха нужен весь лошадиный хвост, а ей хочется чуть-чуть, дать хвост неким намеком. Для возможного интереса. «А что это у вас так элегантно торчит? Шерсть или шелк? Такая непохожая отделка?» – «Угадайте! Это хвост от папиной лошади». – «Ваш папа был жокей?» – «Скорее, нет… Он был… кавалерист…» – «Какая прелесть! Где теперь наши конницы?»
Изящный разговор, да? Что ни говори, перелицовка – дело великое и напрасно забытое. Очень, очень напрасно.
Но сейчас и перелицовка подвела. Не помогла. Случилось так… Она… Скажем наконец ее имя, не аноним же она какой? Александра Петровна. Шура Петровна, как ее звали на работе. Аленька, как звал папа-кавалерист-жокей-расстрельщик. Сашон, как глупо придумал муж. Санька, как звала лучшая подруга, которая тоже была Александрой и числила себя Сашкой. Были еще имена недолговечного характера. Первый ее мальчик из семьи кантонистов называл ее Сандрой. А последний, шестидесятилетний мальчик из дома отдыха «50-летие Октября», кричал ей на извилистой тропинке в горах: «Где вы там, Апэ?» Она знала, что кроме законного имени была у нее и кличка, на которую она не обижалась, но которая ее временами раздражала. Ее дразнили Матильдой. Было так. Пришел к ним на работу давным-давно молодой начальник (сейчас он уже не просто немолодой, а умер) и в первые свои дни зашел к ним в комнату. «Слушайте, девушки, – сказал он пяти вполне пожилым дамам, – я пишу приказ на премию и забыл, как зовут эту вашу Матильду». И он ткнул пальцем на ее место – она как раз была на бюллетене, тогда всех косил грипп «Гонконг». Все засмеялись, и к ней прилипло. Но так как с начальником до самой его преждевременной смерти у нее были прекрасные отношения, то никакого нехорошего подтекста в Матильде не ощущалось. Матильда потому, что у нее испанский тип внешности. Другие его называют еврейским. Но это испанский. Тут есть глубокие отличия. Черные волосы на тонкий, разобранный по волосиночке пробор, сзади же узел, твердый, как кулак. Или же – конский хвост, прическа-воспоминание, а чаще коса, заплетенная вовнутрь, чтоб, когда ее поставили крендельком, получалось правильное направление плетения. Понятно я говорю? Ей это все идет, волосы с возрастом не седеют и не выпадают. По-прежнему черные, блестящие и густые. И глаза им под цвет. Карие. И брови дугой, хорошей волосистости, хотя и дискредитированы Брежневым. Дальше в лице, правда, преобладал русский тип. Нос в конце гулечкой и щеки без испанских впадин, а налитые, далее с постоянным стремлением вширь И губастенькая она по-русски, а вот подбородок опять на испанский манер – длинный и узкий, самый некрасивый из всего лица. Его она считает наиболее испанским, потому что стоит посмотреть на старые картины! Там сплошь и рядом неудачный треугольник лица гарнирует жабо. Кто-то же их придумал! Кто-то же увидел первым этот национальный изъян, какой-нибудь испанский Зайцев, и преподнес фасон королеве. Заройтесь подбородком в кружева, ваше величество.
Она об этом думает, когда смотрит на себя в зеркало, и автоматически прикрывает кончик подбородка, укорачивая его для хорошего настроения после зеркала. Смолоду носила водолазки и вечно натягивала их почти до рта. Ну ведь у каждого есть свой изъян? У каждого. Кривые ноги разве лучше? Или заднее место шире двери? Или – не дай бог – живот выходит за вертикаль носа? По сравнению с такими недостатками внешности подбородок, в сущности, – тьфу! Мелочь. В общем, прожила она жизнь как женщина с вполне интересной, можно сказать, незаурядной внешностью. Жила, жила и достигла предела. Не в том смысле, что собралась умирать, ничего подобного, здоровье у нее контролировалось медициной и было в возраст-ной норме. Предел – это выход на пенсию. Не будь сегодняшнего времени, она, конечно же, продолжала бы служить в своем патентном бюро, но время ей досталось не лучшее, всюду шли сокращения, пришлось собирать манатки. И все было бы нормально, не так уж она любила свою работу, если бы не комплекс возраста. Вечно она была с ним в раздоре. Начиная со школы, когда, стриженную наголо, ее, уже почти девятилетку, привели в первый класс, а учительница сказала: «Дети! Давайте не обижать эту малышку. Она из вас самая маленькая и скелетистая. Того и гляди…» А она была старше всех. Так потом и пошло. Она всегда смущалась неточностей, которые преследовали ее возраст. Когда она рожала дочь, то – наоборот. Врач кричала на нее, что она перестарок и теперь она, врач, отвечай за нее. Не могла родить до тридцати? Что, она не понимает, что в таком возрасте роды могут дать плохое качество ума ребенку? А еще интеллигенция! Тужиться не научилась. А вены, вены! Что за вены! Сразу видно, физического труда не нюхала, а туда же – рожать. Врач была, в сущности, монстром – она оскорбляла всех подряд, а никто не оскорблялся. Во было время! Гнули пред нею шеи, безропотно, как холуи какие, подтягивали опущенные виноватые животы, которые несли в себе неизвестно что, стыдились истекающих по ногам вод, а чудовище гоняло их с места на место, и они то босиком по каменному полу переходили со стола на кровать, то носили за собой клизмы и горшки, и все виноватились, виноватились… Приняв ее дочь, врач с удовлетворением сказала: «Еще одна дынеголовая».
Когда дынеголовая пошла в школу, она, дочь, предъявила ей, матери, претензию, тоже возраст-ного характера: «У нас в классе все мамы такие молоденькие». А ей всего ничего было – сорок два года. Правда, у лучшей подруги Сашки уже был к тому времени внук. И никаких комплексов! Именно тогда бабушка Сашка вышла в энный раз замуж за парня, который только-только окончил вуз. И ничего, жили, как голубки, лет десять. А разошлись потому, что Сашка присмотрела себе вдового отставника с дачей и клубникой. «Сейчас мне это важнее, – сказала она, – природа жизнь удлиняет, а за молодым мужем я послезавтра могу не поспеть». Вы слышите – послезавтра. Значит, до сих пор поспевает.
Разные люди – это разные люди, что там говорить. Она, подруга Сашка, и на пенсию порхнула как на праздник, ходит теперь между клубник загорелая, как головешка, а отставник, помня, из чьих рук получил хозяйку, крутится на турнике, дышит и очищается по йоге, такой бодренький, крепенький стручок для хорошей старости.
– Ты – дура, – сказала ей Сашка. Она не обиделась, хотя придавала значение уму и свой тоже ценила. Но тут – правильное определение. Она в чем-то дура. И она гнала, гнала перелицовкой разные мысли, а однажды терапия изнанки не помогла.
И началось все сразу с высокой ноты. С ля и форте. Противно, одним словом.
Было написано письмо. Она тогда решила восстановить все порванные нити своей жизни. Эдакое экзистенциальное поднятие петель. Одна нить тянулась в Среднюю Азию, где она после войны была бритоголовой первоклассницей и где по признаку слабости и скелетности была посажена с девочкой репрессированных родителей. Они дружили обреченно и тихо, как изгои, в то время когда другие дружили и бегали, дружили и дрались, нормальные, одним словом, дети. Они с подружкой были ненормальные. И вот сейчас, почти через пятьдесят лет, она решила написать Рае Беленькой письмо. Адрес был. Какие-то общие знакомые когда-то оставили. Она взяла и забыла, а потом взяла и вспомнила. И вот теперь она сунула письмо в щель ящика, испытала глубокое удовлетворение от поступка, от своего желания добра и старой дружбы и только-только перешагнула через лужу, что натекла от автоматов с газировкой, как вдруг похолодела от охватившего ее ужаса. Письмо ли она послала? Подруге ли? А что же еще? Ответила сама себе, пугаясь страха. Не послала ли она донос? Господи, какой донос? На кого?
Вот тут она и подумала: «Я перечитала, в смысле как переела. Столько всего заглатываешь печатного – спятишь».
Но мысль поселилась. Александра Петровна пришла домой и стала оглядывать стол, бумаги, ручки, ища указаний на то, что она написала именно письмо подруге, а не что-либо другое. Лежал сверху листок с адресом Раи Беленькой, но мало ли? Адрес туда, в другое место, ведь существует в голове постоянно. Разве нет? Не мог ли изворотистый на пакости мозг специально выставить вперед эту вечную бедолагу жизни – Раису Соломоновну Беленькую, – чтобы скрыть, покрыть главное свое дело – донос?
Господи, на кого? Александра Петровна даже заломила руки и сказала: «Ты видишь, Господи, я даже заломила руки, потому что не может быть такого, мне не на кого писать доносы». И тогда появилась и также самозахватом поселилась новая мысль: в принципе ты решаешь вопрос, на кого; вопрос же могла ли ты не ставишь! Александру Петровну – как бы это лучше сказать? – обуял ужас или охватила паника. Синонимы ли вообще ужас и паника? Взять, к примеру, ужас. Самый большой ужас в жизни Александры Петровны был во время войны, когда они бежали от немцев, садились на грузовик, мама уже закинула ее, малявку, за борт, сама же стала подсмыкивать юбку, чтобы легче встать на колесо, а машина возьми и тронься. Из нее, из слабосильной малолетки, возник тогда такой вопль, что шофер выскочил из кабины, решив, что он ненароком кого-то придавил. Ей из-за этого досталось от матери, но какое все это имело значение, если мать была уже рядом в кузове и тянула юбку вниз, прикрывая колени, потому что все успели увидеть ее голубые рейтузы и круглые розовые резинки на толстых чулках. И она, Александра Петровна, до сих пор помнит эти рейтузы и эти резинки и мысленно всплескивает руками: как же это носили, почему так труден был путь придумывания колготок, получается, атомная бомба пришла людям в голову раньше? Можно ли говорить при этом о гуманизме человечества и тем более о божественном его происхождении? Это касается ужаса, хотя странно, что в это понятие попали рейтузы. Но попали так попали, куда теперь их денешь? С паникой у Александры Петровны другие отношения. Паника у нее, можно сказать, вещь житейская, обыденная. Она в нее впадает регулярно. Нет сахара – паника. Нет мяса – паника. Мороз – паника. Жара – тоже, между прочим. Дальше подставляй названия продуктов и явлений. Но если все-таки вычленить квинтэссенцию понятия, создать, так сказать, образ идеальной паники – архетип, то это будет вот что. Совсем даже не война, а самая что ни есть мирнющая жизнь. Выходила замуж дочь. И напрочь пропали белые туфли. Нет, нет, насчет туфель была обычная паника. Так вот, исчезли туфли. Их нашли при помощи одной доставалы-пройды. Пройда принесла именно то, что надо, у этих людей только так, и за это и напросилась всего-ничего – на свадьбу. «О, – фальшиво сказала Александра Петровна. – Мы будем очень рады». Конечно, никто ей рад не был, потому что никто пройду толком не знал, а знал бы – был бы рад еще меньше. Пройде надо было попасть в их компанию, потому что у нее был личный интерес – чей-то там муж в жениховской родне. Ее давно избегали, как чумы, а она возьми и явись как гостья со стороны невесты. Дело дошло чуть ли не до «мы покинем зал», все взоры были осуждающе уставлены в Александру Петровну, а она – тоже деталь, на которую надо обратить внимание, – думала об одном: с этой гостьи, которой она фальшиво сказала «мыбудемоченьрады», станет подойти и снять с невесты белые туфли. «А, – скажет, – я передумала их продавать. А, – скажет, – это с моей стороны было мгновенное помешательство продать такую красоту по номиналу. А – пошли вы все». Вот о чем колотились нервы Александры Петровны. Вот что такое паника из всех паник. Чем кончилось? А ничем. Все остались, потому что в нужную секунду открылась дверь в банкетный зал, откуда блеснули серебряные шейки шампанского, острый на продукты глаз выхватил соты с красной и черной икрой и тут же дал сигнал мозгу не валять принципиального ваньку из-за какой-то бабы, а идти и кушать. Или вкушать. Тем более что и нос давал мозгу правильный сигнал, унюхав запах жареной свинины по рыночной цене. И хотя Александра Петровна вся внутренне, можно сказать, была обагрена кровью, дочка резво поцокала белыми туфлями к столу во главе правильно мыслящих манифестантов. Все-таки что ни говори, но в нашей стране пища определяет сознание. И пройда тоже просочилась вместе со всеми, и что там было с искомым мужем, предметом большого разговора и тем более скандала, к счастью, не стало. И это еще раз подтверждает: никогда не надо жмотиться на закуску и выпивку, они себя покажут и могут даже выручить. В конце концов – какие у нас еще резервы радости и победы?
Так вот, испытав ужас и панику от мысли, что она послала не письмо, а донос, Александра Петровна тут же отбила Р. С. Беленькой телеграмму: «Получении письма телеграфируй». Таким образом, две-три недели – так теперь ходит почта – были обозначены ею как «не знаю какие». Вдруг именно это письмо затерялось? Вдруг адрес, полученный от случайных людей, был неверен вообще? Представилась и Рая Беленькая, которая ни с того ни с сего получит непонятную телеграмму от наверняка давно забытой ею Саши, всполошится, сама станет звонить туда-сюда, слать телеграммы, увеличив таким образом круговорот ужаса и паники в природе.
Но дело было сделано, и не оставалось ничего другого, как ждать и думать, думать о своем возможном доносительстве неизвестно о чем и неизвестно на кого. Александра Петровна перебрала в памяти, и, надо сказать, честно, всех людей, которых не любила и которым вполне сознательно могла пожелать зла. Она искала в жизни этих людей факты, которые могли бы стать, так сказать, темой доноса. Получалось, что таких фактов нет. Ведь не будешь же брать в расчет забубённые человеческие крики о плохой жизни, о дороговизне и всеобщем бардаке, если официально, по телевизору, и не такое говорится? Даже Ленин уже не табу. Такое о нем услышано! Но утешить это не могло. Александра Петровна теперь уже из истории доподлинно знала, как самоотверженно писали люди доносы друг на друга, не основываясь ни на чем. Если это могло быть в то время, почему не случиться такому сейчас и с ней? И тогда не было оснований, а люди строчили, и сейчас… Вдруг эта сила выше и сильнее человека?.. Если мог спятить на подлости целый народ, почему ей быть лучше? Не лучшая она, ничуть. Она вполне стерва, можно сказать. Она не дает людям взаймы, потому что всегда не уверена, что долг вернут. Она не любит человеческих прикосновений в транспорте. У нее хватает выдержки смалчивать, и только. Внутренне ее с души воротит. И тогда она старается поймать глаза ненароком прижатого к ней человека, чтобы взглядом из души передать свое отвращение, и люди спешно отодвигаются от нее, но что бывает дальше? Вспугнется один, а другой тут же затекает в свободное возле ее тела пространство, и уже новые глаза приходится искать для нового «прочь!». Дочь ей как-то сказала: «Чего ты, мама, в транспорте всегда зыркаешь? Кого ищешь?» Стала следить за собой, потому что испугалась – не примут ли ее за карманницу, высматривающую жертву? Ведь про них тоже в телевизоре говорят – с виду люди как люди. Приличные. Вообще-то, что внутренние мысли и поступки не имеют ничего общего с внешним видом и более того – внешний вид есть полная обманка для глаза, все это беспокоило Александру Петровну. Если так соответствует внутренне и внешне, то, может быть, существует и полная автономия поведения разных половин? Я иду вся такая с виду приличная женщина с испанской внешностью, а на самом деле я только что написала подметное письмо или опустила в замочную скважину соседей несколько молодых клопов, свернув для этого желобочек из дефицитной фольги, оторванной от шоколадки. Я выпустила клопов и сунула фольгу обратно в сумочку, чтобы найти ей дальнейшее применение. Боже, сколько в таком случае пакостников, которых не определишь при личной встрече. Но если их много, то почему я не могу быть среди них? Я – как все. У меня папа расстрельщик. А мама такая с виду была размазня, такая «не с той стороны руки»… Но когда умерла, то у нее в белье нашли пять тысяч стопочкой, а в то время пять тысяч звучало ого-го! Они тогда купили гарнитур «жилая комната» за тысячу восемьсот, и ковер, и дубленку за сумасшедшие по тем временам шестьсот рублей. Вот тебе и мама-размазня, ослепшая на штопке и латании во имя экономии.
Ничего не поделаешь – можно допустить, можно, что человек своей плохой половиной независимо и тайно от приличной может и совершает поступки, соответствующие природе этой половины. Иначе не объяснить количество подлости и зла.
Она была горда открытием. Она сказала себе: «Я не допущу. Ни доносов, ничего другого. Я взяла над собой контроль».
Однажды ночью она проснулась в липком поту страха – она убила мужа. Пришлось встать, зажечь свет, достать старый ридикюль с документами, найти некролог в заводской многотиражке, где черным по белому: скончался скоропостижно, от обширного инфаркта, полный сил и здоровья. Именно так – от инфаркта, полный сил и здоровья. Через восемь лет обратилось внимание и не то что успокоило ее, а наоборот – вскормило ужас. Разве можно уйти без посторонней помощи, будучи полным сил и здоровья?
Незадолго до смерти они на мамины заначки так обустроили свой «хрущевский трамвайчик», что она сказала: «Мы выжали из этой планировки все, что могли». А муж возьми и ляпни: «Теперь наша задача – умереть до того, как Ленка начнет здесь рожать детей». – «То есть как? – возмутилась она. – Мы что, ей не будем нужны потом, когда пойдут дети?» – «Тесно, – засмеялся муж. – Нужны, но тесно».
И что вы думаете? Он умер. Полный сил и здоровья. И вот теперь, через восемь лет, Александра Петровна вернулась в ту ситуацию, чтобы заново ее проанализировать.
Она тогда – в обустройстве – больше всего была озабочена проблемой двух окон, навсегда смотрящих друг на друга, в квартире типа «трамвай». Как быть с занавесками? Должны ли они быть в пандан или контраст даст больший эффект? Портьера на дверь была отброшена сразу как устаревший элемент интерьера. Открытость, распахнутость, и два окна напротив. Интересная, в сущности, задачка для дизайнера. Вот, решая ее, Александра Петровна и думала о словах мужа о желательной их смерти. И была – очень-очень! – раздражена. Даже не то слово. Разгневана. Ему главное – было бы хорошо Ленке. Что, она раньше об этом не знала? Ленка для отца – все. О своих отношениях с мужем Александра Петровна могла сказать одной фразой: «Мы с ним жили под одной крышей». Жили под одной крышей квартиры-трамвая. А любил-обожал муж дочь. И никого больше. А когда Александра Петровна превратила трамвай в терем-теремок, кто в тереме живет, муж сказал единственное, что мог сказать: лучшее должно быть детям. Доченьке. А как это сделать? А очень просто. Помереть… «Ах ты, сволочь… – думала тогда, стоя в дверном проеме, как в раме, Александра Петровна. – Ах, сволочь… Я что, не в счет? Я что, не могу пожить здесь как человек, переходя из комнаты в комнату, из бежевой гаммы в салатную? Когда из замученного войной и послевойной детства, из поношенной юности я наконец пришла к приличному существованию (спасибо, конечно, рохле-маме), так возьми и умри?» Ей и в голову тогда не пришло испугаться, не накаркает ли муж им такую судьбу. Она злилась на него, злилась. Дурак, думала, и сволочь.
Теперь же, через восемь лет, испугалась, не сделала ли она чего-нибудь, что помогло бы этому карканью сбыться?
Александра Петровна погружалась в воспоминания без всякой осторожности. Наоборот, она в них плюхалась с разбегу. А, вот тут я еще не была, что там? – и бух головой вниз. Вот, например, пара кроватей деревянных с голубыми матрацами, голубыми, а не в традиционную полоску. Хотелось даже, чтоб слегка торчал голубой шелковистый кончик… Не у каждого же такой…
А цена… Господи, цена этих прекрасных кроватей, купленных плюс к гарнитуру, была всего ничего – девяносто рублей. Они стояли головой к окну в маленькой комнате и занимали все пространство. Из-за батареи – плохо голове – спать им приходилось ногами к изголовью, к высокой спинке, что безумно раздражало мужа. Он говорил, что все это нелепо, что какая там к черту красота, если от нее нутру плохо. «Я не могу жить вверх ногами», – возмущался он. «Думай, что говоришь, – она ему. – Я разворачиваю тебя по горизонтали, а не по вертикали». – «С тебя станется, – шумел он. – Ты меня еще в пенал положи!» – «Ляжешь и в пенал», – отрезала она. Сказала ли она это до того, как он пожелал им смерти, или после?
Она не могла это вспомнить и просто спятила от беспокойства.
Решила подключить память дочери. А не помнишь ли, доченька, когда наш папочка бузил из-за изголовья кроватей?
Дочь вышла замуж очень удачно, в смысле квартиры. У мужа была замечательная старинная полуторка, он махнулся со своей бабушкой, как говорится, не глядя. Скажите, стоило ли умирать отцу?
Ленка жила совсем иначе. Иначе на клеточном уровне. Как будто не из соков матери дочка, а ребенок из пробирки. Поэтому у них реакция отторжения. Хорошо, что Александра Петровна владеет эмоциями, а то бы…
Ленка с мужем обожали турпоходы, причем чем дождливей погода, тем лучше им было, и коллекционировали заварные чайники. Для походов у них был набор разнообразной брезентухи и резины на тело и на ноги, а для чайников всякие протирочные фланелевые тряпочки и набор передников под цвет чайников. Уже от одного этого у Александры Петровны начинался горловой спазм. Детей они не хотели и говорили откровенно, что они их не-на-ви-дят. Они бесконечно лизались по этому поводу, что так удачно нашли друг друга. «А женился бы ты на Верке, у тебя было бы уже трое и был бы ты по уши…» Это дочь мужу. «А клюнула бы ты на Егора, он бы тебе всандалил двойню». Это муж. И кончиком языка друг друга, как собачки: «Сладенький!», «горяченькая!» Матери каково это видеть? Замирают, сплетаясь руками-ногами, причмокивая, прихлюпывая, посапывая, постанывая.
– Вы забываетесь! – кричит она им.
– А мы что? – бормочет Ленка. – Мы же балуемся! И в своем дому, между прочим.
Вот это – «в своем дому» – действовало на Александру Петровну странным образом. Хотелось заплакать, что – вот, дочь, в своем дому и граница на замке. И одновременно – какова раздвоенность человеческой натуры! – была прямо-таки животная радость, что – от-де-ле-на. Что пришла-ушла, а сколько трагедий от того, что уйти некуда. Не счесть, как алмазов в каменных пещерах.
Что касается Ленкиной памяти о том, что отец бузил из-за изголовья… В конце концов, ради этого пришла.
– А он бузил? – удивленно спросила Ленка. – Это меня – меня! – выводило из себя ваше ложе. Надо же было придумать – поставить кровать под люстрой. Извращение какое-то.
– Ты хотя бы помнишь нашу кубатуру? – обиделась Александра Петровна. – Это тебе тогда досталась большая комната.
– Но кровати под люстрой! Фу-у-у.
Странно, что именно так все видела дочь. Получалось, что то, как она, Александра Петровна, придумала и как ей нравилось, было противно и покойному мужу, и дочери, но ей настолько нравилось, что на мужа она вообще наплевала, а дочь просто не заметила. Вот она, оказывается, какая есть. Такая разве не отравит?
А единственная дочь Елена стоит рядом и все подливает, подливает масла в топочку. Смехом, конечно.
– В тюрьме, говорят, такие пытки самые страшные – свет лампочки в глаз. Это была казнь, мамуля?
– А я? Я где спала? Не под той ли люстрой?
– Чего не стерпишь, чтоб другому насолить.
Александра Петровна так зарыдала, что дочь испугалась:
– Господи, мамуля, да я же треплюсь. Да вы же с папой были такая пара.
– Какая? – спросила Александра Петровна. – Скажи, какая? Это важно, мне это очень важно.
– Ну, слушай, – Ленка приготовилась говорить долго, умостилась на кухонном стульчике, стала загибать пальцы. – Слушай. Во-первых, единые требования. У других мама – одно, папа – другое. У вас не побалуешь. Даже когда правильно думать по-разному, вы думали одинаково. Во-вторых…
– Подожди! Подожди! Единые требования… Ты относительно себя?
– Я относительно жизни, – вдруг почему-то увяла Ленка. – Может, от этого папа и умер?
– От чего?
– Ну… От единства, что ли… Ты травоядная, он млекопитающий, а ели одно… Кто-то должен был умереть…
– Ты считаешь – мы не подходили друг другу?
– Нет, вы хорошо спелись. То, что вас различало, вы сожгли на общем семейном костре. Да ладно тебе, мама… Папы уже столько нет…
– А при другом варианте – не со мной – он мог бы жить и жить.
– Он мог бы умереть в двадцать пять! – закричала Ленка. – В тридцать! Он мог бы стать Гагариным или уголовником. Мало ли? Ты что, фантастики начиталась? Откуда у тебя бред на тему, что было бы, если…
Явился из комнаты муж. Дочь повисла на нем.
– Спаси! Мамка меня замучила. Она просчитывает вариантности жизни. Скажи ей, скажи! Мы живем без вариантов. Варианты – это не у нас. У нас судьба. Чет – нечет… Жесткий фатум… Карма… И так будет сто, триста лет… Пока не отмоем кровь, которой все залили по шею, по маковку… Господи, как еще?
Ну все что угодно! Но такое! Они же говорили о семейном, близком, печальном, они папочку-покойника вспоминают, особенности его характера, при чем здесь карма и кровь по маковку? А муж Ленку ласкает, по спинке гладит: «Успокойся, родная, успокойся! Ну, дурочка, ну…» И на Александру Петровну смотрит злым глазом. Она в нем читает: если вы, приходя к нам, будете доводить мою жену до истерики, то не ходить ли вам куда-нибудь в другое место?
– Она моя дочь, – сказала Александра Петровна этому глазу, но получилось это вроде невпопад. На мысленные слова надо мысленно отвечать, а то такое ляпнешь, что за всю жизнь не оправдаешься.
– Не морочьте себе голову разными кармами, – сказала Александра Петровна, идя к двери, – тоже взяли моду. И у кого? У нищей и голой Индии. Нет чтобы учиться у шведов или финнов. Посмотрите на себя в зеркало – мы европейцы. Цвет кожи, скелет… И вообще… Я читала про эти нирваны – опасная дичь. Сын моей знакомой, мальчик одиннадцати лет, где-то вычитал – у индусов! у индусов! – про наслаждение, что ли, смерти… И затянул себе петлю на шее. О матери он подумал? Каково ей? Так что читайте, читайте! Чет – нечет, фатум – статум… А жить надо чистоплотно и скромно…
Они смотрели на нее, как на ненормальную. Ну, во-первых, она вообще немногословна и если где и разойдется с речью, то уж не с детьми, конечно. Не хватало еще! Во-вторых, вид у Александры Петровны был подходящ! В процессе речи она почему-то расстегнула пуговички на кофточке, видимо, чисто нервно, и теперь они видели розовую комбинацию и черный лифчик с перекрученной лямкой и белое пятно, конфигурацией похожее на Черное и Азовское моря на карте. Азовское море Азовом – или Таганрогом? – упиралось под мышку и уходило в сумрак спрятанного тела.