355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Серебрякова » Вершины жизни » Текст книги (страница 12)
Вершины жизни
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:05

Текст книги "Вершины жизни"


Автор книги: Галина Серебрякова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)

Неукротимая Франция

Ученик Бланки Гюстав Флуранс сочетал в себе вдумчивого ученого, многогранного публициста и революционного бойца с огненным темпераментом. Он отличался разносторонностью и глубиной знаний, умом, волей, неуемной энергией и беспримерной неустрашимостью. В двадцать пять лет Флуранс уже читал лекции по этнографии в Коллеж де Франс в Париже, но был уволен за приверженность к материализму. Неистовый вольнолюбец, он, как только вспыхнуло восстание 1863 года в Польше, отправился туда, затем устремился в Грецию и сражался за освобождение Крита. Флуранс много странствовал по свету, прежде чем вернуться в родную Францию.

В январе 1870 года в Париже было неспокойно. Убийство принцем Пьером Бонапартом явившегося к нему молодого журналиста республиканца Нуара всколыхнуло рабочий люд столицы. Еще раз обнаружился во всем объеме кризис, переживаемый Второй империей. Почти двести тысяч трудящихся, охваченных негодованием и гневом, явились в предместье Нейи, где стоял гроб с телом жертвы. Накануне газета «Марсельеза» писала: «Вот уже 18 лет, как Франция находится в окровавленных руках злодеев, которые, не довольствуясь расстрелом республиканцев на улицах, завлекают их в гнусные западни, чтобы убивать у себя на дому».

Возбуждение народа достигло предела. По словам одного писателя, в эти дни Вторая империя получила, подобно Виктору Нуару, пулю в сердце. В числе наиболее рьяно взывавших к мщению и восстанию был Флуранс. Однако выступление в это время было бы пагубным, так как народ был безоружен, во власти же бонапартистов в одном только Париже имелось шестьдесят тысяч отлично вооруженных солдат. Но Флуранс подчинялся часто велениям возмутившегося сердца и порывам необузданной храбрости, не всегда согласующейся с рассудком. Спустя несколько недоль в столице снова вспыхнули волнения. Поводом был арест одного из руководителей газеты «Марсельеза». Кое-где рабочие соорудили баррикады. На одной из них сражался Флуранс. Она продержалась дольше других в борьбе с правительственными войсками. Начались аресты и суды, молодому революционеру удалось бежать в Англию.

Как-то в апреле 1870 года Гюстав Флуранс побывал у Маркса дома и с того времени стал частым посетителем Модона-вилла. Он понравился всем ее обитателям, но особенно подружился с Женнихен. Их сблизило сочувствие ирландским фениям.

Старшая дочь Маркса как раз в это время печатала свои дерзко-смелые статьи в французской газете «Марсельеза». Особенно ее тревожила судьба редактора дублинской газеты «Айриш пипл» О’Донован-Росса. Он был осужден за мятежные высказывания на пожизненное заключение. С узника ни днем, ни ночью не снимали кандалов, и ому приходилось вылизывать из миски жалкую тюремную похлебку, ложась при этом на пол. О нем, а также о нескольких других мучениках за свободу Ирландии, подвергшихся телесным наказаниям и лишившихся рассудка, писала Женнихен в своих страстных, негодующих статьях.

Во французском изгнаннике дочь Маркса нашла не только единомышленника, но и человека, готового к неотлагательной борьбе. Вместе с Женнихен он обдумывал, что предпринять для спасения погибавших в тюрьмах фениев, тотчас же перевел кое-какие письма О’Донован-Росса на французский язык для опубликования в печати.

Нередко, когда молодой француз приходил в Модена-вилла днем, Женнихен встречала его в саду, и они отправлялись бродить по Хэмпстедским холмам.

– Я обещаю вам, Женнихен, сделать все для О’Донован-Росса, – сказал как-то Гюстав с той убедительностью, которая звучит как клятва.

Природа, наделив щедро Флуранса, позаботилась также о его внешности. Особенно красивыми на его правильно очерченном лице были глубоко ушедшие в глазницы умные серо-синие горящие глаза под прямыми бровями. Светло-каштановые, гладко зачесанные волосы, густые усы и борода, высокий рост, статное, крепкое телосложение напоминали средневековых норманских рыцарей. Флуранс любил свою родину и с увлечением рассказывал о ней Женнихен.

– Я мог бы повторить вслед за Монтенем, – признался он однажды, – что Парижу принадлежит мое сердце с самого детства. Я люблю его нежно, люблю в нем все, вплоть до его паразитов, до его пятен. Я чувствую себя французом из-за этого великого города, который является славой Франции и одним из самых благородных украшений мира. И знаете, Женни, эта крепость нескольких революций добыла себе право считаться героической.

Как-то в сырой весенний день, когда прогулка по Хэмпстедским холмам не могла состояться из-за непрерывного дождя, Женнихен предложила французскому изгнаннику ответить на вопросы ее наперсницы – «Книги признаний».

– Прошу вас, – сказала она, глядя прямо в лучистые глаза Флуранса, – пишите по возможности серьезно. Обычно все стараются шутить. А вас мне хочется узнать таким, какой вы есть на самом деле.

– Постараюсь быть до конца искренним, – ответил Гюстав.

Женнихен оставила его одного за своим рабочим столиком у окна гостиной. Апрель подходил к концу. Во всех цветочных вазах стояли букеты цветов красивой окраски, но почти без запаха, как обычно на этом туманном острове с влажным климатом.

Гюстав Флуранс написал, что в людях превыше всего ценит отвагу, в мужчинах – энергию, в женщинах – преданность. Его представление о счастье – жить простым гражданином в республике равных. Он ненавидел раболепство и жаждал вести войну с буржуа, с их богами, с их королями и их героями.

Отличительной чертой Флуранса было, как он сообщал в «Исповеди», – стремиться вперед, а любимым изречением – уметь достойно умереть.

В книге Женнихен остался навсегда слепок с чистой, благородной души талантливого этнографа и революционного воина, о котором даже враги писали, что он учен, подобно энциклопедии, и храбр, как витязь.

Но одаренным людям редко приходится идти торными дорогами, чаще они пробиваются сквозь тернии.

Сын известного ученого-натуралиста – Гюстав Флуранс родился в 1838 году. Десятилетним мальчиком он увидел восхождение и трагический спад революции. Сердце чрезвычайно впечатлительного, не но летам развитого, вдумчивого ребенка содрогнулось и вознегодовало в кровавые июньские дни расправы с рабочими, чтобы никогда но успокоиться и но забыть. Увлекшись этнографией и многого достигнув как ученый, Флуранс мучился сомнениями, не посвятить ли себя науке. С трудом преодолев колебания, отверг он профессорскую мантию. Борец не легко победил в нем ученого.

– Могу ли я быть счастливым в мире зла и несправедливости? Нет. С детства я нес в себе только доброту, среда пыталась вытравить во мне ее и сделать хищником. Но я не умел насыщаться среди голодных, набираться знаний, видя невежество но только моего парода, но и большинства человечества. Я стал революционером, если хотите, сначала из простого эгоизма, поняв, что наслаждаться жизнью смогу только среди довольных людей. Счастье возможно испытать сполна лишь в обществе счастливых, – поверял Флуранс свои мысли девушке.

– Сколь верная мысль, – согласилась Женнихен. – Мне не может быть хорошо, когда вокруг всем так плохо.

– Как видите, эгоизм подчас оборачивается альтруизмом. Диалектика. С этого и начался мой отход от того круга, сословия, класса, к которым я принадлежу по рождению. Я стряхнул оковы предрассудков, мелкого тщеславия и, почувствовав себя наконец в своей стихии, отправился сражаться за свободу поляков и греков. Жизнь моя обрела смысл в борьбе.

– У вас, Гюстав, не только мозг, но и сердце талантливое, – вырвалось вдруг у Женнихен. – Я давно заметила, что способность чувствования бывает различной. Есть совсем тупые, равнодушные, этакие непроницаемые сердца.

– В броне улитки или черепахи, – рассмеялся Флуранс. – Однако меня вы переоцениваете. Я просто человек, не самый худший, вот и все.

Женнихен не возразила. Про себя она думала с нежностью и восхищением, что богато одаренный, обаятельный, гуманный и разносторонний Флуранс отдал свое пламенное сердце делу неимущих, обездоленных. Он спешил всегда в ту страну, где шло сражение между угнетенными и угнетателями. Буржуа его боялись и преследовали с тем большей яростью, что считали отступником.

Дружба Женнихен и Гюстава могла обернуться любовью, и каждый из них понимал это, но оба они были люди высокого чувства долга, самоконтроля, никогда не избиравшие легких дорог. Флуранс посвятил свою жизнь революционной борьбе, требующей полного самоотречения, и считал себя вечным странником.

«Как быть? – размышлял он. – Семья – обуза для бойца. Можно ли совместить служение идее и сердечную привязанность? Однако такая девушка, как Женни, не боится трудностей. Она будет со мной рядом повсюду. Но соглашусь ли я сам подвергать ее опасности?»

Флурапс вспоминал свою мать, живущую в постоянной тревоге за сына. И он откладывал тот решающий разговор, который мог принести с собой столько перемен в жизни. Женнихен также томилась сомнениями, но что-то в поведении Флуранса подсказывало ей, что она любима: так торопился он навстречу к ней, так красноречив, доверителен становился и радовался каждому ее слову.

Шли недели, тягостные думы точили душу девушки. Что, если ей никогда не придется встретить взаимное чувство, быть матерью? Женнихен горячо любила детей. Ей минуло уже двадцать шесть лот. Приближался тот унылый возраст, когда девушек обычно называют старыми девами. Мысли эти вызывали непереносимую тоску, досадные слезы подступали к горлу.

– Я найду цель в жизни, буду, как отец, работать для людей. Я нужна Мавру и всем моим друзьям, нужна, – твердила она себе.

Отношения Женнихен с Флурансом становились все более близкими. Оба они любили и оба оттягивали минуту признания, вбирая и излучая счастье, наслаждаясь тем, как много ого еще впереди. Но снова в Европе заполыхало варево войны и революции. Флуранс недолго задержался в Лондоне. Париж звал ого к себе. Он уехал, уверенный, что скоро увидит Женнихен, чтобы в будущем никогда с ней более не расставаться.

В апреле 1870 года, когда Флуранс часто посещал Модена-вилла, и одном из жалких окраинных домиков Лондона умирал Карл Шаппер. Исхудавший до последней степени, он был охвачен той лихорадочной энергией, которую несет в себе яд чахотки. Не имея сил двигаться, он без устали говорил. Мысли и воспоминания отгоняли страх быстро наступающей смерти, выказать который так но хотел этот искренний, некогда кипучий революционер. В последние годы жизни застарелая болезнь, лишения и тяготы долгого изгнания привели Шаппера к тому, что он вынужден был отойти от боевой работы. Физические силы Шаппера были сломлены. Но он являлся, однако, живой летописью нескольких десятилетий упорных пролетарских боев. После создания Международного Товарищества Рабочих, по предложению Маркса, его избрали членом Генерального совета.

Узнав о грозном обострении болезни старого бойца, Маркс навещал его, стараясь ободрить и обнадежить. В конце апреля здоровье Шаппера резко ухудшилось, и снова Маркс провел несколько часов у постели больного.

– Пятьдесят семь лет не так уж мало. Жаль мпе только, что я частенько дурил и путался без толку в жизни. Времени сколько попусту пропало, зря растратил силенки. Теперь кончено все, песенка моя спета, – говорил, задыхаясь и глухо кашляя, Шаппер.

– Не сдавайся, человече, мы еще поживем, – старался шутить Маркс.

– Зачем прятаться от неизбежного? Да и не удастся. Но я не из слабого десятка, будь уверен. На этих днях бессмертная смерть, как говорил Лукреций, похитит мою смертную жизнь. Я уже велел жене похоронить мои бренные останки в ближайшее воскресенье. Детям но придется тогда оставлять работу. Но женщины не философы по самой своей природе. Бедняжка ревет дни и ночи оттого, что я того и гляди скорчу последнюю гримасу. Не я первый и не я последний. Смерть не жизнь, только у нее пока существует подлинное равенство.

Когда в комнату входил остролицый высокий подросток, сын Шаппера, или его пожилая заплаканная жена, больной переходил на французский язык, которым владел в совершенстве.

– Я умираю спокойным за свою семью. Дети, кроме меньшого паренька, все уже на своих ногах. Это далось мне нелегко, но на них теперь нельзя жаловаться. Лучшая порода пролетариев: и головы и руки годны для дела. Дочь уже замужем. Старший сын переплетчик, а тебе ли, Мавр, толковать, что общение с книгой делает человека человеком. Двое младших шлифуют у ювелира алмазы не хуже самого Спинозы. Они уже зарабатывают каждый но одной гинее в неделю. Славно, не правда ли? Самого младшего после моей смерти заберет к себе на воспитание брат из Германии. Об этом уже договорено. Ну, а моей старушке я оставляю кое-какие пожитки, много ли ей надо, – Шаппер протяжно закашлялся. На губах его появилась капля свежей крови. – Не волнуйся, – сказал он Марксу, когда тот вытер его влажное лицо и рот полотенцем, – все идет своим чередом. Главное, мы сумели воспитать детей так, что они никогда не оставят матери в беде. Что до жизни своей, я мог бы сказать, что прожил достаточно. Все успел.

– Всякая жизнь, хорошо прожитая, – долгая жизнь, так, кажется, утверждал Леонардо да Винчи, – сказал Маркс.

– Все это время, пока меня глодала болезнь, я думал о прошлом. Собственно, мне довелось как бы заново пережить минувшие годы. Я ведь сын сельского пастора, очень бедного и наивного. В детстве я был очень религиозен, а умираю атеистом, не то что Руге, который изрядно струсил на старости лет. Он ищет мужества в вере и твердит теперь, что душа бессмертна. Иначе страшно ему расставаться с жизнью. К туфлям старым привыкаем, а каково вылезать из собственной шкуры! Пусть, однако, каждый утешается, как умеет. Я же с трудом разрушил в себе деистические иллюзии не для того, чтобы сбрести их вновь на пороге небытия.

– Ты всегда был и остался настоящим человеком, как прозвал тебя некогда Энгельс. Кстати, он шлет тебе сердечный привет и пожелания здоровья.

– Поздно. Нам с ним больше уже не свидеться. Дорогой он, замечательный человек. Я любил его, как и тебя, Мавр.

– Если б твое здоровье было действительно плохо, Фридрих приехал бы из Манчестера. Но врачи подают нам надежду, ты будешь жить, старина. Крепись. Воспаление легких вовсе не смертельно. Кризис уже прошел.

– Нет, дружище, я ухожу от вас. Это туберкулез, и спасения мне нет.

Маркс взял липкую, горячую руку Шаппера и не выпускал ее. Ему всем сердцем хотелось влить в умирающего свои жизненные силы, спасти его, чего бы это ни стоило. Больной понял порыв друга и ответил слабым рукопожатием.

– Спасибо, Карл, за все, за то, что ты существуешь. Живи, – прошептал больной.

Несколько минут длилось молчание. Руки их были по-прежнему соединены, как и души. Они чувствовали себя братьями.

– Я попался в когти этой проклятой хвори, очевидно, в каменной норе тюрьмы Консьержери, куда был брошен в 1839 году после неудачного восстания. Ты ведь знаешь, что я был бланкистом и членом «Общества времен года». Спустя семь месяцев меня выслали из Франции. Я попал в Лондон и тогда впервые заболел легкими, но выкарабкался на время. Судьба вознаградила меня сторицей за все, я встретил Иосифа Молля и подружился с ним.

– Он жил и умер героем. Невозвратимая потеря для партии.

– Много я на веку своем ратовал за коммунистическое общество, много спорил и ошибался, но согласись, умел-таки честно сознавать, когда оказывался неправым. А это нелегко. – Шаппер попытался улыбнуться, но ссохшиеся, потрескавшиеся от жара губы с трудом раздвигались.

– Ты не только настоящий человек, но и настоящий коммунист. Кто из нас не ошибался. Это вечное свойство людское. Дело только в том, чтобы вовремя извлечь из промаха пользу.

– Верно. И я не постеснялся вернуться к тебе, Маркс, после этой истории с Виллихом. Я переменил много профессий и мест. Кем только не был, за что не брался! Учился даже в университете, но прожил жизнь и умираю рабочим. Труд был моей радостью, и я убежден, что только он несет счастье. Труд и наслаждение неразрывны и будут всегда чередоваться в будущем мире. Не потребуется никакого принуждения, ибо человек не ленив по своей природе; когда он будет находиться на должной ступени развития и просвещения, то работа станет его утехой, неотъемлемой потребностью.

– Ты прав.

– А вот как я копался на удочку болтуна Виллиха и поплелся за ним прочь от тебя и Энгельса, мне и поныне непонятно. Этот гиппопотам оглушил меня трескучими фразами, ведь глотка у него – сущая труба иерихонская. Могучий он демагог и шут в то же время. Путаник, вынь да положь ему сейчас же коммунистическое общество.

Приближался вечер. Шапперу становилось все хуже. Лицо его покрылось испариной, волосы слиплись, одышка мешала говорить. Маркс приподнял его на подушках.

– Тебе пора отдохнуть. Может быть, позвать жену? – спросил он заботливо.

– Обожди. Мне скоро предстоит бесконечный отдых, который будет длиться тысячи лет. Что ж, двум смертям не бывать, а одной не миновать. Смешно печалиться о том, чего нельзя изменить. Скажи всем друзьям, Маркс, что я остался верен нашим принципам. Я не теоретик. Во время реакции мне приходилось много трудиться, чтобы прокормить семью. Я жил, тяжело работая, и умираю пролетарием.

Маркс вышел из домика, где в философском спокойствии ждал своего конца Карл Шаппер. Вместе с чувством режущей печали он испытывал невольную гордость оттого, что в партию коммунистов входили такие чистые, простые и цельные люди, как тот, с кем он только что простился навсегда.

Прежде чем свернуть в сторону своего дома на Мейтленд-парк Род, Маркс вспомнил о письме, в котором больной тифом немецкий изгнанник, публицист Боркгейм, просил его зайти. Маркс был необычайно внимателен и заботлив к людям, которых ценил. Как бы ни был он занят и поглощен делом или утомлен, чувство человечности, обязательное между людьми, перевешивало в его душе, и он устремлялся выполнить долг дружбы и товарищества.

Вернувшись домой, Маркс до поздней ночи писал письмо в Манчестер Энгельсу. Заканчивая рассказ о встрече с Шаппером, он добавил: «Всё истинно-мужественное, что было в его характере, снова проявляется теперь отчетливо и ярко». О Боркгейме, который принимал деятельное участие в революции 1848 года и после этого вынужден был жить в изгнании, Карл также подробно сообщал другу:

«Английский врач – один из здешних больничных врачей – до этого предсказал и теперь повторяет, что надеется и даже уверен, что на этот раз он отделается, но что если Боркгейм не откажется от своего сумасшедшего образа жизни, он не протянет более года.

Дело в том, что Б{оркгейм} с 4 % или с 5 часов утра до 9 с яростью занимается русским и повторяет это с 7 часов вечера до 11. Ты знаешь, как он полемизирует с богом и чертом и хочет непременно сделаться ученым с тех пор, как обладает недурной библиотекой.

Доктор требует, чтобы он, по крайней мере, на два года прекратил все занятия, кроме деловых,а свободное время посвящал легкому чтению и прочим развлечениям.Иначе он обречен, и притом неизбежно.У него нет достаточных сил работать за двоих.

…Выглядел он чертовски fatigué [13]13
  Усталым (франц.).


[Закрыть]
и худым. Я ему сказал, что ты, пока был связан службой, лишь very moderately [14]14
  Очень умеренно (англ.).


[Закрыть]
занимался другими вещами. Сделал это намеренно, так как знаю, что он питает к тебе большое почтение. Когда я вернулся в гостиную к его жене, я рассказал ей о нашем разговоре. Она сказала, – и я обещал ей, с своей стороны, необходимое содействие, – что ты сделаешь ей величайшее одолжение, если напишешь ее мужу. Во-первых, его особенно порадует такое внимание с твоей стороны, а во-вторых, на него подействует, если ты ему посоветуешь не губить себя extrawork [15]15
  Чрезмерной работой (англ.).


[Закрыть]
.

По моему мнению, Боркгейм в данный момент, hors de danger [16]16
  Вне опасности (франц.).


[Закрыть]
, но он должен быть очень осторожным».

На следующий же после прощания с Марксом день, в 9 часов утра, Карл Шаппер умер.

«Ряды наших старых товарищей сильно редеют, – писал с горечью Энгельс Марксу, узнав об этой кончине. – Веерт, Вейдемейер, Люпус, Шаппер, – но ничего не поделаешь, à la guerre comme à la guerre» [17]17
  На войне как на войне (франц.).


[Закрыть]
.

Заботясь о других, Маркс мало думал о своем здоровье и, вернувшись под дождем от больного Боркгейма, схватил простуду. Домашние решительно запретили ему выйти из дома и отправиться на заседание Генерального совета. В этот вечер вся семья собралась в кабинете Маркса. Ко дню его рождения врач Кугельман из Ганновера прислал в подарок два ковра из рабочей комнаты Лейбница, купленные с аукциона после того, как дом этого великого математика был сломан. На одном из ковров был выткан довольно уродливый старик, очевидно Нептун, барахтавшийся среди волн, на другом – толстая Венера и амуры. По мнению Маркса и его близких, все эти мифологические сюжеты были выполнены в весьма дурном вкусе эпохи рококо, столь излюбленной при дворе Людовика XIV. Но зато тогдашняя мануфактурная работа отличалась завидной добротностью. После долгих обсуждений Карл все же решил повесить оба ковра на степах кабинета из преклонения перед гением Лейбница.

…Маркс с увлечением изучал русский язык. Он читал «Тюрьму и ссылку» Герцена в те самые дни, когда автор этой книги тяжко занедужил, простудившись на митинге, где выступил с отважной речью против режима Наполеона III.

Вождь Интернационала не знал, что в Париже, на улице Риволи, в сумрачном большом доме Александр Иванович напряженно думал о нем.

Был январь, сырой и холодный. Колотье в боку и усиливающийся озноб мешали Герцену работать. Закутавшись в плед, он попросил рюмку коньяка, чтобы согреться.

– Теперь хотелось бы покурить, – сказал он, почувствовав себя несколько лучше.

Наталья Алексеевна Огарева, его вторая жена, принесла трубку, прочистила ее, набила табаком и подала ему. Затем ушла, видя, что больному хочется остаться одному.

Странное необычное состояние охватило Герцена. Голова его горела, однако в пылающем мозгу отчетливо чеканились мысли, ярко вставало прошлое, являлись ответы на многие не решенные ранее вопросы.

Вспомнилась родина. Более двух десятилетий жил Александр Иванович в изгнании, но никогда не рвалась его связь с Россией, с чаяниями, страданиями, заботами ее народа.

Чего бы не дал он, чтобы сейчас за окном был не слякотный Париж, а Москва, вьюжная, белая. Закрывая глаза, он видел себя в отцовском особняке на Тверском бульваре, во Владимирской тюрьме, в Петербурге. Он снова был среди людей, говоривших по-русски, близких, понятных его душе. Герцен откинул большую умную голову с густыми седеющими волосами и закрыл глаза. Ему было тяжело дышать. Широкие ноздри прямого, полного, русского, как он сам говорил, носа раздувались, с трудом вбирая воздух. Как устал он жить на чужбине, где узнал много горя: схоронил мать, сына, страстно любимую жену. Разочарования в людях преследовали его. Недавно навсегда порвал он с Бакуниным, в которого долго верил.

Немногие умели проверять себя, как Герцен, не боясь признаваться в том, что ошибались. Неутомимо искал он истину и стремился быть полезным своим соотечественникам. Отойдя от главы анархизма, Герцен обратил свой ищущий взор к Интернационалу.

«Маркс… А ведь вся моя вражда с марксидами происходила из-за Бакунина, – думал с огорчением больной. – Смутный и двойственный человек этот проповедник всеобщего разрушения. Объят он дикими прожектами – закрыть книги, уничтожить науки. Бредовая ересь».

Острое сожаление, что не узнал до сих пор ближе Маркса, нарастало.

«Подлечусь, одолею хворь, свидимся», – решил Герцен, преодолев былое нерасположение к автору «Капитала». Со свойственным ему прямодушием он признал отныне великую заслугу Маркса, создавшего Международное Товарищество Рабочих. То, что раньше казалось Александру Ивановичу невозможным – вместо противоборствования сближение и борьба на одной баррикаде, – стало вдруг желанным, осуществимым, простым.

«Во многом этот ученый немец прав, – продолжал размышлять Герцен о Марксе, – экономический переворот имеет необъятное преимущество перед религиозными и политическими революциями. Тут подлинно трезвая основа. Экономические вопросы действительно подлежат математическим основам».

Незадолго до своей роковой болезни великий русский демократ принял, хоть и несколько примитивно, теорию Маркса о развитии истории. В «Письмах к старому товарищу» он писал: «Гегель в самом рабстве находил (и очень верно) шаг к свободе; то же – явным образом – должно сказать о государстве, – и оно, как рабство, идет к самоуничтожению – и его нельзя сбросить с себя, как грязное рубище, до известного возраста. Государство – форма, через которую проходит всякое человеческое сожитие, принимающее значительные размеры. Оно постоянно изменяется с обстоятельствами и прилаживается к потребностям… Сословность – огромный шаг вперед, как расчленение и выход из животного однообразия, как раздел труда. Уничтожение сословности – шаг еще больший… Государство не имеет собственного определенного содержания – оно служит одинаково реакции и революции, тому, с чьей стороны сила; это – сочетание колес около общей оси; их удобно направлять туда или сюда, потому что единство движения дано, потому что оно примкнуто к одному центру… Из того, что государство – форма преходящая, не следует, что эта форма уже прешедшая».

В первую же ночь заболевание Герцена приняло угрожающую форму. Под утро мысли его потеряли ясность и последовательность. Он стал забываться, бредил и стонал. Несколько раз ему становилось лучше. Казалось, организм, подорванный застарелой сахарной болезнью, победил. Желание жить, действовать возвращалось тогда к Александру Ивановичу с новой силой. Так много хотелось ему еще сделать, написать, донести до России. Герцен верил, что время революции во Франции приспело. Все последние месяцы он остро ощущал ее освежающее приближение. Париж пробуждался для борьбы за свободу. Герцен неутомимо посещал сходки, лекции, народные собрания, молодея, радуясь и предвидя, что протестующий народ скоро низвергнет Бонапарта.

Но неодолимый недуг оказался убийственным.

– Я умру параличом либо воспалением легких, – часто говаривал Герцен близким и не ошибся.

Проболев пневмонией всего четыре дня, он скончался 21 января 1870 года.

Улица Варенн в Париже так же стара, как и улица Риволи, история которой теряется в глубине веков. Кто только не жил в ее сумрачных домах на протяжении ушедших столетий! Улицы подчас подобны свиткам, на которых прошлое начертало свои письмена. В шестидесятых годах на улице Варенн, в особняке, неподалеку от того, где жил заносчивый и переменчивый поэт Ламартин, поселился историк Гизо, один из образованнейших политиков, обанкротившийся вместе с королем банкиров Людовиком-Филиппом. Тщетно Гизо пытался вернуть себе власть. Ему ничего отныне уже не удавалось. Он, как и Тьер, был сторонником восстановления во Франции династии Орлеанов. Оба эти человека отличались чудовищным честолюбием, но, в то время как Тьер сумел удержаться на политической арене, Гизо исчез с нее и превратился в живой труп. В политике есть свои непреложные правила. Так же как эквилибрист, сорвавшись с колец из-под купола цирка, не сможет, даже если останется жив, вновь подняться на большую высоту, так и политик, сделав ложное движение и свалившись, редко появляется снова. Он казним тем, что жизнь бросает его все ниже и он вынужден быть свидетелем триумфа других. Долголетие становится для него мукой.

Только самоуверенность, граничившая с безумием, усиливаясь с возрастом, помогала Гизо жить. Не в пример своему давнишнему сопернику, все еще бодрому старцу Тьеру, Гизо заметно одряхлел. Все реже на мощенной широкими плитами улице Варенн раздавался негромкий стук колес его богато украшенной резьбой и гербами кареты, запряженной парой добрых коней. Этот нарядный выезд завещала ему, умирая, многолетняя возлюбленная, известная в Европе русская княгиня Дарья Христофоровна Ливен. Гизо свято чтил ее память и с грустью вспоминал счастливые долгие годы их взаимной любви.

Неподалеку от хмурого особняка Гизо проживал сенатор Наполеона III барон Дантес Геккерен, высокий, представительный, седовласый, дородный господин с бездумным и бездушным скульптурно правильным лицом. Невозможно представить себе более самодовольного и самовлюбленного человека, нежели этот признанный баловень женщин и вельмож. Легко, беспечно протекала жизнь знатного преступника, убийцы Пушкина. Судьба Дантеса как бы еще и еще раз опровергала веру в возмездие. В жизни хищного барона никогда не происходило никаких потрясений. Богатство, служебные и семейные удачи, долголетие – все сопутствовало ему постоянно. Он гордился своим преуспеянием и всем, что совершил за долгую жизнь, похваляясь даже подлым убийством, которое считал делом чести. Дантес был бы счастлив вполне, если бы не мысль о возможной революции, которая одна тревожила его сон. Как он жаждал уничтожить всех красных! Ему не терпелось, как некогда на Черной речке в Петербурге, поднять свой пистолет и всадить пулю в Революцию.

На одном из перекрестной улицы Варенн находилась большая мастерская дамского платья под вывеской «Майские цветы». Портнихи в этом заведении славились своей привлекательностью. Все они были молоды. Одной из самых хорошеньких считалась Катрина Сток. Ее волосы янтарного цвета, глубокие матово-черные глаза и гибкая фигурка вызывали откровенные вожделения у господ, сопровождавших заказчиц. В обязанности Катрины входило также протирать узкое окно-витрину и раскладывать там соблазнительные модные наряды. Она была несловоохотлива, и с пей трудно было сблизиться. На улице Варенн Катрину уважали за ее сдержанность и, главное, недоступность. К удивлению окружных кумушек, она, очевидно, не имела зажиточного любовника, как большинство ее подруг, и возвращалась домой всегда одна.

– Это тем более странно, – говорила владелица мастерской, – что она круглая сирота. Про родных Катрины я слыхала мало хорошего. Отец, портной, будто бы был отчаянный республиканец и даже враг нашего императора. Он погиб неизвестно где и как. Вероятно, расстреляли, как всех бунтарей сорок восьмого года, а мать, из той же породы красных, оказалась счастливее и умерла от холеры. Но девочка смиренница и не интересуется политикой. Мне кажется, она даже молится, иначе что бы ее удерживало от распутства. Говорят, ее воспитала жена брата, весьма порядочная женщина. Если бы девчонка не была таких строгих правил и не презирала аристократов, то я давно помогла бы ей найти себе богатого покровителя. Господин Дантес, например, сохранивший, несмотря на возраст, все свое очарование, не раз уже расспрашивал меня о ней. А ведь он истый аристократ и знает толк в женщинах… Нет, положительно эта девчонка не понимает своего счастья и возможностей улицы Варенн.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю