355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гафур Гулям » Озорник » Текст книги (страница 9)
Озорник
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:03

Текст книги "Озорник"


Автор книги: Гафур Гулям



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

Мое медресе

Пригнувшись – с опаской, хоть и не зная, чего это я опасаюсь, – вошел я в низенькую, почерневшую от дыма дверь. В помещении стоял едкий, режущий глаза запах. В переднем углу возвышался кипящий самовар средних размеров, какой бывает в маленьком хозяйстве, посредине компаты стоял мангал с огнем, а вокруг него – с полдюжины потрескавшихся, с отбитыми носами чайников. Половину комнаты занимали невысокие, пяди две от земли, деревянные нары, на них уселись в круг шесть человек. На улице было уже солнце, а тут мигала еще, словно при последнем издыхании, семилинейная керосиновая лампа с закопченным донельзя стеклом. Не мудрено: сквозь пожелтевшую бумагу, наклеенную на отверстия в стекле, едва пробивался тусклый свет. У лампы расположился средних лет человек, в двойных очках, с густой клочковатой бородой, похожей на заброшенный палисадник. На коленях у него лежит толстая раскрытая книга – он, видно, читал ее вслух. Слушатели застыли в разных позах и едва подняли головы, когда мы вошли. Только один – пожилой мужчина в феске, с приплюснутым носом – явно обрадовался при виде нас. Он разгребал жар в мангале.

– О, – сказал он, – вот и Хаджи-баба сами пришли. У них и спросим!

Тогда поднял голову и чтец.

– Хаджи-баба, – сказал он важно, – вот тут у нас одно место сомнение вызывает. Когда владетельный государь Або-Муслим и Насрисайяр Беор сошлись в поединке в степях Хорасана, то Насрисайяр ударил почтеннейшего по голове палицей весом в девяносто шесть тысяч батманов. Тогда почтеннейший вошли в землю… по колено – или по пояс? В той книге, что мы в прошлом году читали, было написано – по колено. А в этой написано – по пояс…

– Правильно в той книге, где написано – по колено, – сказал Хаджи-баба таким же важным, не допускающим возражений тоном. – По правилам богатырских схваток предусматривается три удара. При первом уда-аре, – он загнул один палец и заговорил нараспев, – погружаются по колено! При втором уда-аре, – он загнул еще один палец, – погружаются по пояс! При третьем уда-аре… – он загнул третий палец и закончил торжественно: —погружаются по плечи! Сохрани аллах – да если этот собачий сын при первом ударе погрузил почтеннейшего по пояс, так при втором почтеннейший ушел бы в землю по уши. Слыхано ли такое? Будь так, это осталось бы в древних книгах, а где вы это прочтете?

Он остановился и оглядел их всех суровым и праведноторжественным взором, словно судья, произнесший справедливый смертный приговор. Один из сидевших, смуглый сухощавый человек в синей чалме, утвердительно кивнул головой и сказал что-то на непонятном мне языке.

Я стоял как потерянный. Едкий запах в комнате сначала вызвал у меня тошноту, и глаза заслезились. Потом стало легче, но комната и ее обитатели производили такое жуткое и непонятное впечатление, что мне хотелось закрыть глаза и броситься вон. Что это за люди? Что это за место? Уж конечно, не медресе, каждый дурак с ходу поймет. Какую книгу они читали, я догадался: «Сказание о битвах счастливца Або-Муслима», только это ровно ничего не объясняло. А может… Разгадка вдруг мелькнула у меня в голове. Может, это… курильня?

Хаджи-баба взял у меня узел с лепешками и положил его на сундук. Потом он вытащил восемь штук, разложил их на подносе, на каждую лепешку насыпал по горсточке джиды и кишмиша. Обойдя всех, словно с угощением, подаваемым на свадьбе, он перед каждым положил по лепешке. Сам он тоже сел в круг. Я все еще стоял у двери, не в силах на что-нибудь решиться.

– Эй, – сказал Хаджи-баба, – что ты там застыл, как лопата у стены, здоровайся с дядями и полезай сюда! Полезай, полезай, сынок, так вот оно и бывает…

– Ассалам алейкум! – сказал я тихим голосом и, стесняясь, боясь к кому-нибудь прикоснуться, полез на нары. Хаджи-баба подвинулся и дал мне место около себя. Против меня лежала одна из лепешек. Хаджи-баба налил мне чаю.

– Разломи лепешку, не стесняйся, – говорил Хаджи-баба, – пей чай да ешь, и не спеши, смотри разжевывай хорошенько. Все это твое, сынок, так-то вот…

Я начал есть, исподтишка, краем глаза, наблюдая за окружающими. Здесь не соблюдалось никаких церемоний, каждый пил чай из своего чайника, каждый ел свою лепешку с кишмишом, никто не угощал друг друга: «Ешьте, пожалуйста…» Сухощавый человек в чалме наклонился к Хаджи-баба и сказал:

– Сахиб, ин бача нист?

Он на меня при этом не смотрел, но, хотя я не понял его вопроса, по слову «бача» («мальчик») догадался, что спрашивает он обо мне. Так оно и было.

– Нашел в пекарне, – ответил Хаджи-баба негромко. – Нет у него ни отца, ни матери, и парнишка, видно, решил, что в нашем городе сирот мало, вот и пришел сюда… Парень вроде бы проворный, ловкий, язык подвешен хорошо, челюсти целы. Будет помогать вам, – добавил он, обращаясь ко всем.

Смуглый в синей чалме удовлетворено кивнул, остальные тоже.

– Прекрасно, Хаджи-баба, очень хорошо, Хаджи-баба…

Так и есть – это курильня. Сколько я про них слышал, а никогда видеть не приходилось. То-то старика так всего от воды передернуло! Ну, а мне-то что делать? Остаться здесь да прислуживать им? Видно, старик на то и рассчитывает. Тошно… Да ведь ко всему привыкаешь. А местечко здесь тепленькое, что и говорить. Если они и вправду курильщики, так тут можно подзаработать… Ведь, говорят, они, когда накурятся, мало что соображают. А уж если меня возьмут в услужение, чай и лепешки, точно, будут в моих руках. Глядишь, за короткое время можно подкопить немножко денег, чтобы вернуться к матери не с пустым поясом… Эх, стоило мне подумать о матери да о том, что до дома можно дойти за какой-нибудь час, меня словно волоком отсюда потянуло! Нет, сказал я себе, ты уже парень взрослый, надо и о делах подумать. Пожалуй, стоит здесь задержаться.

Чаепитие не было еще закончено, когда человек в синей чалме, разговаривавший не по-нашему, стал подниматься.

– Имруз базар, сахиб, дукона барвакт кушодан лозимаст, боман ихозат! [2]2
  Сегодня базарный день, хозяин, надо торопиться в лавку, разрешите уйти.


[Закрыть]

– Ладно, ладно, идите. К ужину ведь вернетесь?

– Конечно, – сказал смуглый и стал надевать кавуши.

Я только тут заметил, что между бровями у него красное пятно величиной с бухарскую таньгу. Он вышел. Я спросил у Хаджи-баба тихонько:

– Баба, кто этот человек?

– Во-первых, не просто баба, а Хаджи-баба, плут! А во-вторых, разве ты полицмейстер, чтобы я давал тебе отчет о моих гостях? Кто здесь бывает, да как его зовут, да какая у него профессия, да откуда он родом?.. Много будешь знать, скоро облысеешь, хе-хе. Это, сынок, индиец, мусульманин, вот так-то. Из города Пешавара. Слыхал такой? Нет? Ну, вот видишь. Он сам-то меняла, ну и деньги в рост дает. А когда у индийца денег больше ста тысяч, он делает у себя на лбу красную метку, вот здесь! Видел у него такую? Видел? Чтобы такую метку сделать, ко лбу раскаленное золото прикладывают. А у него, сынок, золота на сотни тысяч! И сколько есть в Ташкенте купцов, все его боятся, прямо дрожат перед ним. Все они ему должны, сынок, вот так-то… Ну, ладно, хватит болтать. Вставай. Заправь чилим. Если до вечера поработаешь прилежно, покой мне дашь, я тебе кавуши достану…

Нет, определенно, здесь стоило пожить.

В тот день я не пожалел труда, все делал, что велел старик, даже и сверх того. Хаджи-баба был немного нудноват, особенно когда заводился и начинал длинные речи, вставляя свое «вот так-то» через каждые два слова. Зато был он совсем не злой и, пожалуй, даже щедрый. Может, это оттого, что он оказался туповат в расчетах? Если он хотел по порядку подсчитать шесть штук чего-нибудь, например, лепешек, то после четырех, как правило, сбивался, и ему требовалось немалое усилие, чтоб довести эту сложную операцию до конца и без потерь. Это мне в нем особенно понравилось. А он в меня поверил и сразу подзывал, когда ему начинали угрожать какие-нибудь солидные числа.

Вечером снова пришел индиец-меняла, я с ним познакомился поближе, а в следующие несколько дней прямо-таки здорово к нему привык, так что когда он уходил, мне словно чего недоставало. Я, похоже, ему тоже понравился. Едва он появлялся, у меня сразу словно становилось по шесть рук и ног! Я торопился его обслужить, а он рассказывал мне необычайные вещи, про чудеса Индии. Говорил-то он по-узбекски не хуже нас с вами. Интересно, правда ли все то, что он мне нарассказал? Будто бы в Индии, в городах, все улицы усыпаны жемчугом. А мальчишки стреляют из рогаток сапфирами, ну и жемчужинами, конечно, тоже, ведь за ними стоит только нагнуться. Лепешки поспевают там на деревьях, а усы начинают пробиваться, когда мужчине исполнится пятьсот лет. А главное, все – мужчины и женщины – круглый год ходят голыми, потому что зимы там не бывает. А цены какие! Баранов – тех вообще отдают даром, а слон со слоненком стоит четыре таньги! Подумать только, да я бы заработал слона за неделю! Может, без слоненка еще дешевле бы уступили, и где мне возиться с маленьким?..

Мне прямо загорелось побывать в Индии. И мальчишки наши раньше говорили про Индию кое-что интересное, но куда там! Ничего похожего на рассказы менялы. И потом, ведь то говорили мальчишки, а что они говорят, я и сам могу запросто выдумать.

Кроме интересных рассказов, индиец был щедр и на деньги. Он курил не крупный ташкентский нас, а бухарский, толченый. Я бегал ему за пасом и каждый раз обязательно доставал, даже если нужно было обегать чуть не полгорода.

– Молодец! – говорил он мне и давал сверх истраченных денег два-три мири, а то и таньгу. В базарные дни он приносил целый мешок серебряных и золотых монет, заказывал прежде всего чайник крепкого чая, а потом, устроившись на полу, считал деньги. Чаще всего, пересчитав половину, он задремывал, но тут же просыпался, ис пуганно вздрогнув, потягивал чилим, пускал клубы дыма – и принимался считать дальше.

Блеск монет притягивал меня, я садился рядом и, когда он засыпал, оберегал его от дурного глаза. Просыпаясь, он говорил со вздохом:

– О, святой аллах!

Индиец очень мне нравился.

Впрочем, и другие постоянные посетители курильни были народ совсем не грубый, наоборот, таких мягких, обходительных людей редко где встретишь. Только когда они, бывало, накурятся и впадут в дремоту, смотреть на них с непривычки жутко: словно мертвецы, вернувшиеся с того света! Но пока не накурятся, они читают вслух какую-нибудь книгу, а чаще всего заводят медленные, важные беседы обо всем в мире, что было, есть и только еще будет.

К тому времени, когда я сюда попал, уже год с лишком шла война. О ней здесь тоже, конечно, говорили:

– Сильная война идет, сильная. Говорят, с одной стороны Николай и француз, а с другой – Герман какой-то! Что это за Герман? Говорят, шестиглазые они и крылатые? Ну и племя! И в старину такого не видывали. Сколько городов белого царя, говорят, с землей сровнял. А еще говорят, он ползучую пушку придумал, она, вроде, на дракона похожа. Точно, точно, из рода драконов! А еще говорят, что никому не одолеть этого Германа, кроме таких непобедимых богатырей, как Або-Муслим, Кахрамони-катил, Халифан-Руми… Ну и ну! Так, глядишь, и до нас доберется. А еще говорят, среди войска белого царя… – тут все переходят на шепот, – непокорные, говорят, появились… А, слышали? «Не будем воевать с Германом, пускай, мол, белый царь сам воюет…» Оно и понятно – кому охота с голыми руками на такое чудище идти! А, что? Кто у них главный, у этих непокорных? Вот-вот, и я слыхал, богатырь по имени Мастеровой…

Тут свежие политические новости иссякают, и беседа с политики понемногу переходит на прихоти птицелюбов. Толкуют о каком-то чудодее, который научил попугая говорить «дурак»? и о другом, который сделал галку наркоманом. Ей-богу, теперь она и дня не проживет, не выкурив чилима! А еще один обучил, говорят, курицу кричать петухом, с тех пор она и часы заменяет, и яйца песет. А жулан сносит яйцо через рот, – слыхали об этом? Но скоро и эта тема иссякала, начиналась полемика о причинах землетрясений: тут высказывалось столько любопытного, что тому, кто и впрямь ведает землетрясениями, стоило послушать, – он бы наверняка кое-что намотал на ус. Нет, жаловаться на скуку мне было грех.

Хаджи-баба моей работой тоже остался доволен. И сдержал свое слово насчет кавушей, хотя обувь в Ташкенте и впрямь сильно подорожала.

Голодные сапожники и их клиенты – всяческая беднота – только и знали что «опорки». Все охотились за «опорками». Так называли не голенища, а нижнюю часть сапог солдат, убитых на фронте. Их собирало какое-то заботливое военное учреждение, жадное до денег. Об этом услышал один ташкентский купец. «Покажу я вам, как надо заботиться о бедных людях!» – сказал он, отправился на фронт и привез оттуда целых восемь вагонов «опорок»! Теперь он продавал их пачками, по десять и двадцать пар, мелким сапожникам, занимавшимся починкой старья, а те их ремонтировали, избавляя бедный люд от необходимости тратить деньги на новые кавуши или калоши… «Опорки» стоили куда дешевле! Ну, я думаю, благородный купец тоже не остался внакладе, на пару хороших сапог он себе наверняка заработал.

Вот такие «опорки», еще довольно крепкие, Хаджи-баба мне и купил. Тяжелые они были, как два топора, и не менее твердые. В первый день они стерли мне ноги до волдырей. Но зато у меня была обувь, а к волдырям можно притерпеться.

По четвергам и пятницам в курильне особенно много народу. Кроме двадцати с лишком постоянных посетителей приходит еще и молодежь, которая устраивает плов в складчину да затягивается пару раз чилимом или слегка покурит апашу – «для аппетита», «для настроения», как они говорят. Молодежь эта – большей частью мелкие кустари, редко-редко попадется среди них байский сынок. Зато в среду, с утра и до вечера, Хаджи-баба отпускал меня на свободу. Иногда он поручал кое-какие мелкие дела на базаре, но чаще всего я бродил по базару сам по себе. Среда была моей пятницей! [3]3
  Пятница – праздничный, свободный день недели у мусульман.


[Закрыть]
. Утром Хаджи-баба давал мне полтаньги – праздничные деньги, «джумалик».

– Погуляй, сынок, только возвращайся пораньше. И не кривляйся, но будь посмешищем каждому встречному, как обезьяна бакалейщика: да не зевай у каждой лавки, словно почтовая лошадь, и в драку с любым бездельником не вступай, как бродячая собака на мясном базаре и не объедайся, смотри, как кишлачный простофиля, который во время хаита попал в торговый ряд… Не все, что глаза видят, живот принимает, так-то вот оно, сынок, да.

Я стою, переминаясь с ноги на ногу, меня ждет свободный день, полный удовольствий, все, что он говорит, я и в будни двадцать раз слышал. Ну, все вроде? Я кланяюсь и бегу, но он меня снова останавливает:

– Да, вот еще что. Возьми-ка это мири и купи фунт свечей у мыловара уста Талиба. Знаешь, на Ходжи Рушнаи. Да смотри, чтобы они не воняли. Завтра четверг, поставим свечи душам святых, как бы они не обиделись, если свечи будут вонючие… Ну, иди, сынок, иди…

Слава аллаху! Я успеваю сделать пару прыжков, когда он снова меня окликает:

– Постой-ка, сынок, возьми вот еще две копейки, сходи к табачному сараю, там есть лавочник из Бухары, купи у него толченого наса для индийца…

– Ладно, не надо денег, нас я и так куплю.

– О, – сказал Хаджи-баба, – могу и себе оставить деньги – радость души. Я зна-аю, вас с индийцем водой не разольешь! Ишь, как для индийца, так и денег не надо! Руки мои отдают – руки мои берут… Хе-хе, так вот оно и бывает. Ну и глаза у тебя, сынок, так и бегают! Иди-иди, благо ты свободен, как плеть из кизильника… Ах, что лучше молодости и свободы!

Он что-то еще бормочет мне вслед, но я уже не слушаю, бегу вприпрыжку. И правда, что лучше свободы!

Свободный день

Я хожу по улицам с опаской – и то удивительно, что за две-три недели я не встретил еще ни одного знакомого! Не приведи господи, попадешься на глаза матери или дяде – позор! Но пока мне везет. Курильня находится, правда, далеко от нашей махалли, да ведь на базаре-то все бывают!

Вот и сейчас я туда бегу. Сначала на дынный базар, к открытой поляне, что за Маджоми. Арбузов и дынь здесь целые горы – зеленые, и зелёные в черную полоску, и зеленые до черноты: горы золотые, светло-желтые, шафрановые, желто-бурые, красновато-желтые, коричневые… Водоносы обильно полили землю, здесь довольно прохладно, пахнет клевером: повсюду виднеются его стога, привезённые на продажу. Стоят арбы с плетеными кузовами – откуда ни наехали они только: из Кувы, Маргилана, Ферганы, Алты-Арыка! Лошади выпряжены, а в тени кузовов и возвышаются все эти многоцветные горы: вот дыни сорта «ак-куруг», с нежным белым мясом, вот желтоватокрасные «киркма», вот «кзыл-куруг» – чуть жестковатые благоухающие красномяски, вот золотистые «шакарпалак», готовые треснуть при малейшем прикосновении…

А тут чудесный товар лежит прямо в кузовах. Большие, с дыню «хандаляк», красно-бурые шары, точно волшебные шкатулки с драгоценностями, запертые самим аллахом, так что и замка не отыщешь. Так оно и есть! Это гранат, под их твердой оболочкой прячутся сотни маленьких рубинов с прозрачными гранями, райские зернышки, полные душистого кисло-сладкого сока, – мечта!

Навстречу мне попадается парень моих примерно лет, тоже, видать, бродяга.

– Эй, – говорю я ему, – как тебя звать?

– А тебе-то что?.. Ну, Атабай.

– Если куплю одну дыню, составишь мне компанию?

– Составлю… Только у меня денег нет.

– Если у тебя денег нет, что ты на базаре делаешь?

– А какое твое собачье дело?

Точно! Никакого мне дела пет. Правда, в другое время я бы ему это «собачье дело» не спустил, но сейчас настроение у меня благодушное, неохота связываться. К тому же я, по правде говоря, отлично знаю, что он делает на базаре без денег. Небось помогает сгружать дыни и арбузы и получает плату мятыми, треснувшими или недозрелыми плодами далекой бахчи…

Ладно, валяй дальше, бродяга! Нынче ты мне не пара. И я покупаю за накыр маленькую красномяску, раскалываю ее и принимаюсь есть в одиночестве – в полное свое удовольствие! Уж больно я соскучился по фруктам… В курильню свежих фруктов и близко не подпускают: те, кто употребляет терьяк, опиум, кукнар, боятся их больше, чем кошка воды! Впрочем, так же боятся они и самой холодной воды, и молока, и простокваши. От гератской сливы, от вишни кок-султан, даже от граната их просто бросает в дрожь. Только заговорите при них обо всем этом, они уже передернутся. Однажды я уговорил Хаджи-баба попробовать очищенный персик. Ой, что было! Он так плевался, что я думал, его наизнанку вывернет. «Тьфу, говорит, проклятое ты дитя! Персики, персики! Да это отрава, а не лакомство! Бр-р! Водяной шар, вот что такое твой персик! Тающая тряпка! Тьфу!» С тех пор я его не уговаривал, очень надо! Могу и сам съесть.

Вот как эту дыню. Доел я ее со смаком. А теперь… Теперь я куплю еще пару гранат! Пировать так пировать! Я протянул одно мири дехканину в ферганской тюбетейке, с темно-коричневым от загара морщинистым лицом, на котором седые усы и борода казались белыми, как снег.

– Граната захотелось, сынок! Ладно, положи-ка деньги в карман, я еще не сделал почина, а до почина в розницу продавать не хочу… – Я пожал было плечами и хотел уже отойти, но он наклонился, взял два крупных граната и протянул мне: – Бери! Бери, бери, не бойся… Один сам съешь, другой маленьким братишкам отнесешь, помолитесь за меня, вот и ладно. Гранат священный, издалека привезен…

Я поклонился старику, пробормотал «спасибо» и взял гранат. Потом я перепоясался платком, сунул гранат за пазуху и пошел с дынного базара. Проходя мимо лепешечного ряда, я увидел старосту старогородских сторожей Рахматуллу-саркара. Это был знакомый моего отца. Он шел мне навстречу. Сначала я хотел было дать стрекача, но он меня уже заметил, и я со скромным видом подошел и поздоровался.

– Эх, сынок, – сказал он, оглядывая меня, и покачал головой, – вон ты каким парнем уже стал! Идет время! Ну, как Мирза-ака?

Это он спрашивал про моего отца! Значит, про меня-то он и вовсе не знает…

– Умер он, ата, – сказал я.

– Ну-у! Ох, беда. Жаль, жаль, хороший был у тебя отец, сынок… – Он помолчал. – Ну, да благословит его бог! А мать… здорова?

– Мать… мать здорова, ата.

– Сколько ж вас после отца осталось?

– Я да трое сестренок…

– И все малыши… Ох, беда! – Он помолчал, оглянулся, поискал вокруг глазами, потом махнул рукой, полез за пазуху и вынул тощую перепелку. – На, посади ее в клетку да корми, авось станет хорошей певуньей.

Я поблагодарил, взял перепелку и сунул тоже за пазуху.

– Да-а, жалко твоего отца… А тут еще один человек пропадает. Карабая-таджика знаешь? Нет? Молодой парень… Молодой-то задор и виноват, держал пари, да и вывихнул себе позвоночник, повезли его к табибу. Боюсь за него – видно, пропал парень…

– Как же это он вывихнул позвоночник, ата?

– Я ж тебе говорю – держал пари с байскими сынками из галантерейного ряда, что в одиночку снимет с арбы и отнесет в сарай большой мешок с бусами от дурного глаза… А там двадцать с лишним пудов! Разве можно с байскими сынками пари держать? Им только и забавы, что покалечить бедного человека! Эх…

Этот Карабай-таджик был, видно, одним из сторожей – они часто были из таджиков. Заодно они работали и грузчиками в торговых рядах. Рахматулла-саркар всех их опекал и пользовался у них большим почетом.

– Ладно, сынок. – сказал он, – пойду узнаю, что там с ним. Приходи к нам в свободное время!

Я постоял в раздумье. Куда теперь? Тут до слуха моего донеслись звуки карная и сурная. Ноги было сами понесли меня в ту сторону – цирк! Потом я замедлил шаг – туда ведь соберется вся окрестная ребятня, меня увидят… А, была не была!

Это оказались действительно циркачи Юпатова. Их разукрашенные арбы остановились посередине площади Чорсу. На одной арбе, зазывая народ, трудились изо всех сил музыканты: два карнайчи, один тощий тип с сурнаем да один барабанщик. Карнайчи надувались так, что казалось, вот-вот лопнут на глазах у публики. А тип с сурнаем даже вроде и не напрягался особенно – если б я не слышал, что сурнай издает свои распрекрасные звуки, я бы подумал, что сурнайчи просто дурака валяет, только делает вид, что дует. Может, он был такой тощий, что в нем и раздуваться нечему было? Зато барабанщик старался за двоих и так колотил палочками, словно у него было их не две, а целый десяток…

На соседней арбе показывали свое искусство клоуны. Немыслимо пестрые шапки, на них наверняка пошло по лоскутку от каждого цвета, в какой только красят материю на земле: и лица – не лица, а маски из красок и муки. В самой середине этих масок торчат носы, такие длинные, что ими можно почесать под мышкой. А над веем великолепием нависают из-под шапок длиннющие желтые волосы! Вот бы мне такие! Впрочем, я не отказался бы и от их халатов, длинных полосатых халатов, украшенных множеством серебряных полумесяцев и золотых звезд. Но больше всего я завидую их уменью показывать разные номера, разные фокусы, от которых только рот разеваешь. Ну и ну! Сподобит же аллах научиться – да я бы с таким уменьем горя не знал! Не только завоевал бы великий почет среди окрестных мальчишек, по еще и кучу денег заработал: чего проще держать пари, что я вот сейчас положу яйцо в рот, а выну – спорим? – из уха! Это как раз и проделывает один из клоунов…

А вот еще арба, и на ней какая-то русская женщина, нарядив пятерых комнатных собачек, словно игрушечных тетенек, заставляет их танцевать, подпевая им:

 
Люблю, люблю я, Мамаджон.
Люблю я, Мамаджон.
Я та, что смотрит из окон,
мой милый Мамаджон.
И чай стаканом испокон
пила я, Мамаджон…
 

Глупая песня, конечно, но для собак сгодится. Не все ли им равно, под какие слова танцевать?

На четвертой арбе полураздетая женщина показывает разные штуки ногами и руками, только, по-моему, ей самое главное – пощеголять своими роскошными шароварами с блестящими застежками внизу. Силач с четырьмя двухпудовыми гирями (это он сам кричит, что они двухпудовые) подкидывает их попеременно вверх, ловит на лету и снова подкидывает. А еще один в кругу показывает, как стоит на задних ногах горячая лошадь и как она кланяется публике. Он так похож на лошадь, что мне хочется на нем прокатиться…

А посреди всех этих чудес, переходя с арбы на арбу, разгуливает всем известный Рафик-клоун и кричит:

– Эй-й, кто не знает, пусть узнает, кто знает, пусть другим скажет! Старый знакомый нашего народа Юпатов-бай и его дочь Майрамхон построили возле караван-сарая цирк! Слышите! Цирк! Билеты стоят от мири до таньги! Приходите! Приходите! Пожалеете, если не придете!..

Я пролез в первый ряд и стоял прямо против музыкантов, получая удовольствие полной мерой. Тут я вспомнил о гранате, вытащил один, нашел маленькую трещинку, разломил и стал давить. Кисло-сладкий сок потек ко мне в рот и по подбородку, на зубы попало несколько зернышек, я стал их жевать, морщась от кислоты и удовольствия, и не заметил сперва, что карнаи и сурнай вопили уже не так уверенно, как раньше – из них вырывались квакающие звуки. Вдруг один из карнайчи, безбородый старик, прервал игру, взял платок, перекинутый через плечо, вытер щеки и губы, сплюнул и закричал:

– Эй ты, проклятый мальчишка! Тебе говорю!

Я обернулся, чтобы посмотреть, кому это он кричит.

– Чего вертишься! Тебе говорю! Уходи отсюда, ешь свой гранат в другом месте, чтоб тебе пусто было!

Ну и дела! Я ведь забыл, что перед музыкантами, играющими на карнае или сурнае, нельзя есть кислое – ни гранат, ни сливу, ни курт. Когда они это видят, у них слюна начинает так и хлестать, дуть в трубу невозможно… Надо же, знал ведь – и забыл! С арбы соскочил один из клоунов и вытолкал меня из толпы, а я глядел на него во все глаза – это был тот самый, что переправлял куриное яйцо через рот прямо в ухо…

Ну, прогнали – и ладно! Хватит с меня цирка. Тем более что представление зазывал уже кончается. Благодарение аллаху, никого из знакомых я так и не встретил. Я еще раз вспомнил желтые волосы клоуна, тряхнул головой – и сообразил, что я уже целую вечность не стригся. Не сходить ли к парикмахерам? Вот как раз и парикмахерская у мечети Махкама. Вместо вывески над дверью красуется грязный красный фартук, – его видно издалека, люди сразу догадываются, что здесь обосновались цирюльники.

В парикмахерской сидят несколько человек. У одного на шее четыре пиявки. У другого на висках пристроены два рожка для спускания крови. Эти рожки, с отверстиями на обоих концах, делаются из самых настоящих бычьих пли коровьих рогов, выдолбленных изнутри. Парикмахер, сделав надрез на висках, приставляет рожки и спускает кровь. Человек с рожками, краснолицый, с тяжелым крутым лбом, и впрямь сейчас походил на быка. Он стонет, и другой, с пиявками, тоже. Оба они сидят на низкой скамейке у двери, а сам парикмахер занят удалением коренного зуба у третьего клиента. Клиент замер у него под руками с разинутым ртом, как у рыбы на берегу, и глаза у него точь-в-точь как у рыбы, такие же вытаращенные.

Старик парикмахер спустил на нос очки в черной железной оправе и посмотрел на меня:

– Что, мальчик, постричься хочешь? Это будет стоить один пакыр. Деньги есть?

– Есть.

– Тогда не стой здесь попусту, иди к хаузу и хорошенько помочи волосы.

Парикмахеры – люди важные, образованные, мастера на все руки. Они не только стригли, брили, ровняли бороды и усы, красили волосы, но еще и лечили от множества болезней. Пустить кровь, поставить пиявки, удалить зуб, дать слабительное – все это и многое другое тоже входило в круг их обязанностей, из которых самой доходной было обрезание. Так что, когда появлялись такие завалящие клиенты, как я, суровые мастера не снисходили до того, чтобы собственноручно мочить им волосы, а посылали к хаузу.

Я зашел во двор мечети Махкама, добросовестно намочил голову водой из хауза, что посреди двора, и стал тщательно тереть волосы. Когда я вернулся в парикмахерскую, коренной зуб был уже выдернут, его хозяин стоял в сторонке и охал, сплевывая кровь, а парикмахер снова был занят – подправлял усы какому-то старику. Он опять глянул на меня краем глаза и сказал:

– Чего стоишь, три волосы, а то высохнут!

Наконец подошла и моя очередь, и на шее у меня оказалась грязная повязка красного цвета.

– Ах ты, нечистое отродье, намочил-таки плохо! – сказал парикмахер, налил полную пригоршню воды из кувшина для омовения и стал растирать мои волосы сам. На пальцах у него, чуть не на каждом, было по кольцу, и он сдирал с меня кожу целыми полосами. Остальное доделывали мухи, они тучами кидались на мои раны, точно волки на павшую лошадь. Удивительные мухи в парикмахерской, ничего не боятся! Я думаю, они в сговоре с самим хозяином и кусают только дешевых клиентов.

Содрав мне примерно половину кожи с головы (это называлось у него намочить волосы как следует), парикмахер наконец приступил к делу. Он начал брить с висков широким, как пятерня, лезвием. Первый раз я видел такую бритву! Каждый раз, как он проводил ею, я подскакивал, потому что при ближайшем рассмотрении бритва оказалась вовсе не бритвой, а пилой: остатки лезвия равномерно чередовались на ней с зазубринами. Но пилу тоже иногда точат, а он свою не точил, видно, с тех пор, как перепилил надвое какого-нибудь захудалого посетителя. В то время как я подскакивал с приглушенным воплем, он сердито пихал меня обратно и говорил:

– Сиди смирно! Что за нетерпеливый мальчишка, шайтан в тебе, что ли, сидит?

Когда бритье наконец завершилось, я был уверен, что попал в рай. Выжить после таких пыток невозможно, а на тот свет я прибыл явно как великий мученик. Но, к счастью или к несчастью, я был все еще в парикмахерской. Только я встал, как со стороны шорно-седельных рядов донеслись вопли толпы. Вовсе не замышляя смыться, я кинулся к двери посмотреть, что там такое. Но парикмахер налетел на меня, как коршун на цыпленка, и схватил за грудки:

– Ах ты, паршивец! Удрать хочешь! Убирайся, только сначала деньги заплати. Здесь святейшее заведение Сулеймана-чистого, его обманывать нельзя, понял, паршивец? А кто его обманет, у того и парша, и колтун, и лишай – все на голове заведется!

Я хотел ему сказать, что и парши, и лишая, и всего прочего с избытком хватает на грязных фартуках и повязках этого чистейшего заведения. Но времени на разговоры не было, я сунул старику причитавшийся пакыр и помчался туда, откуда неслись шум и вопли.

Мелькнули мимо книжные ряды, ряды по торговле кошмами, ножами, седлами – народу всюду тьма, все галдят, спешат, вытягивают шеи. Проскальзывая, протискиваясь, пробиваясь, я выбираюсь на базарную площадь и там, у моста через арык Джангах, пересекающий базар, вижу наконец причину всей суматохи. У входа в ряды по торговле барабанами несколько дюжих парней волокут стройного, франтоватого мужчину с черными усами и бородой, лет сорока примерно. На нем бешмет и камзол из китайской чесучи, подпоясанный розовым шелковым платком, на груди длинная золотая цепочка от часов, на голове еще держится кокандская цветная тюбетейка, а лакированные ичиги и кавуши поблескивают сквозь пыль. Парни, видно, только что вытащили ею из двустворчатой двери, украшенной резьбой, со двора известной Айши-яллачи, певицы. Вспомнив, чей это двор, я догадываюсь, кто этот франтоватый мужчина, – это же, наверное, муж Айши, Рахмат-Хаджи, знаменитый старогородский щеголь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю