Текст книги "Озорник"
Автор книги: Гафур Гулям
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Так и есть! Он сопротивляется, как может, а толпа вокруг вопит:
– Тащи его, тащи, вот он, сводник проклятый, вот он, совратитель! Тащи его!
Парни, волокущие Хаджи, схватили его за руки и за ноги, пронесли немного, а потом рывком бросили, точно мешок с зерном. Хаджи, хоть и сильно ударился о землю, вскочил все же, поднял правую руку и, обращаясь к толпе, закричал:
– Эй, мусульмане, эй, люди!
Но тут огромный мужчина лет тридцати, судя по одежде – мясник, кинулся на Хаджи, с маху ударил его головой, и бедняга Хаджи полетел вверх тормашками. Толпа снова завопила: «Бей подлого сводника!» Хаджи схватили за ноги и поволокли к перекрёстку. Разъярившуюся толпу не могла бы усмирить никакая сила. Все, кто мог дотянуться до несчастного, считали своим долгом ударить его кулаком или пнуть ногой. Кто был далеко, жаждал попасть в него хотя бы камнем, попадая, конечно, и в других, что только усиливало суматоху и ярость. Это походило на растревоженное осиное гнездо, только осы-то были чуть великоваты. Подоспели полицейские, пешие и конные, они свистели, стреляли в воздух, пытались разогнать толпу плетьми – все тщетно. Бедняга Хаджи, верно, давно уже отдал душу богу, а его тело все еще били, пинали, терзали… Толпа начала рассеиваться добрых полчаса спустя, и чем меньше людей оставалось, тем поспешнее они уходили прочь, и я сам слышал, как один спросил другого:
– Эй, послушай, а кого это прикончили, не знаешь? Чего он сделал?
А ведь, может, они первые и ударили несчастного Хаджи…
Я еще долго шнырял вокруг, слушал разговоры и понемногу выяснил всю историю.
История рахмата-хаджиРахмат-Хаджи, муж Айши-яллачи, нынешним летом поехал в Фергану – посмотреть да поразвлечься. Там он выдал себя за богача и сказал, что хочет жениться. Ну, за этим дело никогда не станет: ему тут же сосватали дочь одного сапожника – молодую вдову Латифахон. Прожив с ней в Маргилане несколько дней, он со всем имуществом повез ее в Ташкент, однако прежде чем ввести в дом, явился туда сам и обратился к старшей жене, Айше, прямо-таки с мольбой:
– Женушка, душечка, допустил я по молодости лет промах, совершил глупость, но ты уж меня не выдай, поживу с пей недельку, а там по-доброму, по-хорошему отправлю назад. А ты будь мне пока что «сестрой», не осрами меня, душенька, я уж тебе отслужу, до самой смерти верной собакой буду. Только послушайся меня, а я раздобуду денег и в следующий раз возьму тебя в хадж, ей-ей, разрази меня аллах… Поездим по свету, да и вернемся чистыми от всех грехов! А, Айшахон?.. Договорились? Только не осрами меня, а уж я готов пить чай из той воды, что ты ноги мыла…
И так он молил, так упрашивал, что Айша-яллачи подумала, да и махнула рукой: ладно, мол. Ну, Рахмат-Хаджи и привел к ней в дом эту маргиланскую красавицу. Устроил он маленькое угощение в честь своей женитьбы, а там и пошло. Говорят, встретив новую любовь, от старой отвернёшься, так и тут вышло. Рахмат-Хаджи стал избегать Айшу-яллачи, а нет-нет даже и смеяться над нею в присутствии Латифахон. Ну, Айша-яллачи терпела-терпела, наконец терпение у нее лопнуло, переполнилось чаша. Однажды, когда Рахмата-Хаджи не было дома, она зазвала к себе Латифахон и говорит:
– Послушайте-ка, аимпаша (это вроде как сказать: «Послушайте, милашка»), это у вас в Маргилане все такие наивные, или вы одна такая? Вы уже три месяца, как в этот дом пришли, неужели все еще ничего не замечаете? Да ведь ваш Хаджи-ака мне вовсе не братом приходится, а мужем! Так что и вы мне, милая, вовсе не невестка. На мне лежат все расходы по дому, я вашего Рахмата-Хаджу избаловала, как холощеного кота, вот он и стал с жиру беситься! Разве вы не знаете, что я – самая знаменитая певица в Ташкенте? Саври-яллачи, Рисал-яллачи, Фатьма-яллачи – это все, мои ученицы. Я хожу на все свадьбы, до утра пою, танцую, всю свою душу выворачиваю наизнанку, чтобы умело подольститься то к байским сынкам, то к важным богачам, то к толпе ремесленников, унижаюсь, вымаливаю свои денежки, а Рахмат-Хаджи эти рубли и транжирит! Вы что, всего этого не видите? Не-ет, говорят, две собаки с одного блюда не едят. Я-то мужа не жажду иметь. Захочу, так сто мужчин для меня найдётся. Вы столько мужских глаз и на улицах не встречали, сколько на меня каждую ночь пялятся. Мой лоб, щеки да подбородок сверху донизу золотыми десятирублевками облепят, стоит мне только захотеть! Я кивну, и птица, что в небе, у меня в руках окажется… мне-то наплевать, но вас мне жалко. Вы еще женщина молодая, дочь правоверного мусульманина, честного человека, а Хаджи вас опозорил, да еще и ославит напоследок. А знаете, для чего вы ему понадобились? Э-э… Могли бы и сами догадаться. Да он вас сведет с богатыми стариками, за одну ночь по сотне будет за вас получать! Так что будьте осторожны, милая. А, впрочем, может, это вам все по душе? Тогда воля ваша…
Бедная Латифахон сидела белая как полотно и не могла сказать ни слова. Дослушав, она поднялась и, шатаясь, как подстреленная перепелка, пошла в свою комнату. Некоторое время спустя она вышла в парандже и с узелком в руках и сказала:
– Спасибо вам, Айша-апа, образумили вы меня, я была как слепая. Простите меня за все, чем я вас обидела, может, нечаянно, может, нарочно. А я домой уезжаю!
Тут Айша-яллачи с ней попрощалась, заплакали они обе, обняли друг друга и поцеловались. Не прошло и пяти минут, как Латифахон ушла, вернулся Рахмат-Хаджи. Пошел он в комнату Латифахон, видит, ее нету, вышел и спрашивает у Айши:
– Эн, где Латифа?
– Бросила тебя Латифа, уехала в Маргилан. Сказала, будет развода просить. Не могу, говорит, жить с соперницей в одном доме…
– Ты, что ли, ей проговорилась?
– Я-то не проговорилась. На чужой роток не накинешь платок. И луну подолом не заслонишь. Тыща людей наш порог переступает, кто-нибудь и сболтнул наконец.
– Ах ты, черт, плохо дело! Давно она ушла?
– И пяти минут не прошло. Беги – догонишь. Спроси у людей, не проходила тут женщина в маргиланской парандже да с узелком в руках? Наверняка видели.
Рахмат-Хаджи, расстроенный и перепуганный, побежал на улицу. Расспрашивая то одного, то другого, он догадался-таки, куда она пошла, и нагнал ее у мясного базара.
– Эй, остановись, Латифа!
– И не подумаю остановиться!.. Сводник проклятый!
– Что ты мелешь, дура, какой сводник?
– Сводник, сводник! Больше ты меня не обманешь, шайтан! Тысяча проклятий твоему имени, он, я несчастная-а-а! Люди, мусульмане!!
Стал собираться народ: слушая, как они переругиваются, вышли мясники из-за своих прилавков. Видя, что дело принимает дурной оборот, Рахмат-Хаджи побежал обратно домой. Толпа зевак покатилась за ним следом, по дороге выясняя у Латифахон подробности. Латифахон, плача, выкрикивала что-то малопонятное, но толпе уже было довольно. Люди и так были взбудоражены каждодневными разговорами и слухами о войне, растущей дороговизной, опасениями надвигающихся бед. Рахмата-Хаджи выволокли со двора и потащили…
Полицейские отнесли его труп в сарай и прикрыли циновкой. Конечно, ни того, кто убивал, пи каких-либо свидетелей найти им не удалось. Латифахон тоже исчезла неизвестно куда.
* * *
Мой свободный день клонился к вечеру, базар понемногу пустел. Я купил, как мне было поручено, фунт свечей, обнюхав их сначала, как собака дохлого цыпленка, – потом взял на две копейки мелкого наса для индийца, да еще за три пакыра купил полфунта халвы – гостинец для одиноких посетителей нашей курильни. Можно было отправляться восвояси. И тут, как раз возле тандырного базара, у бани Бадалмата-думы, мне встретился Тураббай – мой закадычный друг, сын Расулмата из нашей махалли, торговца хлопковыми коробочками.
Я так все время боялся встретить знакомых, что даже и не понял, обрадовался я или нет. Тураббай на секунду остановился, разглядывая, а потом кинулся ко мне.
– Ну и ну! – закричал он. – Жив ты, каналья? Ты, выходит, в Ташкенте?! А твоя мать хотела траур объявить! – Мы обнялись, и он стал меня снова разглядывать. – Что ж ты домой не кажешься? – спросил он. – Неужели ты бессердечный такой?
Я забормотал в ответ:
– Да, понимаешь, друг, одет-то я как? Стыдно так домой вернуться… Я уже тут с неделю…
– С неделю? – сказал Тураббай. – Как же это мы тебя не встретили?
– Да я у хозяина… щедрый такой… вот еще неделю побуду у него… рубахой обзаведусь… да сестричкам куплю что-нибудь. – В эту минуту я и вправду решил, что через педелю вернусь домой. – У меня к тебе просьба, слышишь, Тураббай? Не говори никому, что меня видел! Ник-кому! Я на той педеле сам приду! Не скажешь? – Он кивнул. – Слушай, а как там мать и сестрички, а? И что в махалле нового?
– Да ничего, – сказал Тураббай. – Мать и сестрички твои поживают хорошо. Твой дядя помогает. А что в махалле может быть нового?.. Правда, козел у Салимбая-суфи оягнился! Вот смеху было… А Хуснибай разорился, знаешь, он лоскутом торговать стал? Ну вот. Разорился начисто! Отец его отодрал. В мечети сперли подстилку для намаза, такую полосатую. Кто спер, не знаю, только говорят, у Исмата-диваны халат из этой подстилки! Слепая Зияд-ача померла… Которая частушки сочиняла… Последнюю знаешь? Нет?
Крепко время дубит кожу —
год за годом, шаг за шагом.
Шкура сделалась подошвой,
терпеливый – падишахом!
Вот и все новости…
– А ты как живешь, Тураббай?
– Я-то? Хорошо-о! Э! У моего отца дела теперь во идут! Гуза подорожала, головка жмыха до двух таньги доходит!.. Ну, смотри, если не вернешься на той неделе, всем скажу, что тебя видел! И матери, и ребятам. Да, а кто твой хозяин?
– Секрет!
– Ишь ты, секрет! Что это ты таким важным заделался?
– Да так…
– Скажи лучше, а то сам все узнаю, да и раззвоню на весь свет!.
– Ну уж ладно… Я… я учеником к канатоходцу поступил…
– Ой! Ври больше! Если ты нанялся к канатоходцу, где у тебя бархатные шаровары? – Мы оба покатились со смеху.
– Да, скажи-ка, а где Аман?
– А, и верно… Я забыл. Он недавно вернулся, ободранный весь, и такого наговорил! Ну, все равно никто не верит. А он клянется: «Пусть аллах меня накажет, пусть меня гром разразит…» Теперь у него дела вроде пошли, Нанялся и ученики к Абдулле-арбакешу, таскает ему воду, за лошадью смотрит… Абдулла-арбакеш ему солдатский ремень подарил. И ругаться по-русски научил. Ох и ругается! Аж завидно! А недавно у его отца лавка завалилась, так мы хашар устраивали – чинили.
Я слушал все это, представляя себе знакомые лица и нашу махаллю… И так мне домой захотелось!
– Ну, ладно, – сказал я, – мне идти надо. Остальное сам узнаю, когда вернусь.
Тут я вспомнил про перепела, которого подарил мне Рахматулла-саркар. Перепел сидел у меня за пазухой.
Я вытащил его и протянул Тураббаю.
– На вот, посади в клетку, хорошо петь будет.
Тураббай взял перепела и погудел ему в уши. Потом еще раз погудел.
– Да это самка! – сказал он.
– Я всю степь обошел, я, что ли, самца от самки не отличу! – В душе у меня, однако, никакой уверенности не было. Мы остановили какого-то парня.
– Мулла-ака, посмотрите, получится из него певчий – или нет?
Парень взял перепела, оглядел и улыбнулся.
– Из ее птенцов певчие получатся, а из нее нет!
Я и вида не подал, что посрамлен.
– Ладно, – сказал я Тураббаю, – в плов положишь.
Мы распрощались и пошли в разные стороны.
КурильняХаджи-баба и остальные уже кончали третью молитву, когда я вернулся. Я сложил в стороне свои покупки – свечи, нас, халву, оставшийся гранат, сменил воду в чилиме, вычистил головку. Потом вытер самовар, убрал лопаточкой золу и, как ни в чем не бывало, встал, с полотенцем через плечо, с веником в руке, ожидая, когда кончится намаз. Тут он и кончился.
– Ах ты, мой сиротинушка, загулял, бедный! – сказал Хаджи-баба. – Говорят, у сироты отцов много. Так вот оно и бывает, видно, нашел себе пару отцов, а? Нашел?
Ишь ты, какой мягкий веник, чтоб тебя германская пуля поразила!
– Смотрите, Хаджи-баба, уже закат на дворе, не проклинайте в эту пору, – сказал один из курильщиков.
– Совсем от рук отбился! – сказал Хаджи-баба.
– Что интересного на базаре случилось? – спросил курильщик, который за меня вступился.
– Ой, Хаджи-баба, – сказал я, – нынче на базаре толпа Рахмата-Хаджи убила, знаете, красивый такой, муж Айши-яллачи! Самосуд устроили…
– Ай-яй-яй… – сказал Хаджи-баба. – Сохрани пас аллах! И вправду красивый был мужчина, интересный собой! Царствие ему небесное! Ну, если его толпа убила, зачислят его в число великомучеников, пострадавших за религию… Зато от вечных мук в адском огне избавился… Вот так-то.
Но остальные хотели узнать подробности.
– Расскажи, как это было? Ты сам видел? Где? В парикмахерской услышал? О, да ты побрился! И правда, ты стал точь-в-точь как иранский падишах Ахмедали-лысый, я сам фотографию видел! Ну, рассказывай…
Я начал рассказывать всю историю с самого начала, как я что услышал и где что увидел. На меня нашло вдохновение, и подробности, одна другой ярче, рождались у меня прямо на ходу и соскакивали с языка так легко, словно были наичистейшей правдой. На самосуд, сказал я, собралось столько народу, что в одном месте земля провалилась, и я чуть было не упал в провал, но он уже был полон теми, кто провалился до меня. А потом царь направил туда стотысячное войско, и войско семьдесят один раз стреляло по народу, и все так шарахались от пуль, что девять женщин родили недоносков, а один из минаретов мечети Кукельдаш покосился. А потом полицейские Мочалова разграбили шорный ряд, а женщины, купавшиеся в это время в бане, выбежали со страху голыми…
Я говорил больше часа и наговорил такого, что Хаджи-баба и думать забыл о моем опоздании. Пока я все это выкладывал, курильня наполнялась гостями, их собралось человек двенадцать. Они слушали, вытаращив глаза, и, по-моему, чуть сознание не теряли от моего рассказа. Некоторые, забыв, что только что приняли опиум, попросили порции снова. Двое или трое были сами на базаре, и – удивительно: они не только подтверждали мои слова, но еще и от себя кое-что добавляли! Сразу после третьей молитвы пришел и мой индиец. Вид у него нынче был веселый, он успел услышать половину моего рассказа и по ходу дела переспрашивал, вставляя свое «машалла, машалла!».
Потом все общество стало обсуждать печальную историю Рахмата-Хаджи. Одни обвиняли его самого, другие Айшу-яллачи, третьи – маргиланскую вдову, четвертые нападали на эту необузданную толпу (хорошо, что самой толпы здесь не было!), пятые проклинали беспечность Мочалова и его полицейских.
– Это верно, бывают недоразумения, – сказал уста Мирсалим, старый очкастый мулла, наш постоянный посетитель. – Вот, например, в прошлом году на саиле в Занги-ата что вышло. Была пятница, постойте, когда же это было, ну да, в середине месяца сунбула! К святейшему пиру Занги-ата паломники прибыли. И-и, откуда их только ни наехало – из Ирака да Бадахшана, из Индии и Рума, из Китая – со всего света собрались! А из нашего Ташкента, наверно, все выехали, даже младенцы из люлек повылезали, ей-богу! Словом, народу тьма-тьмущая. Раздается призыв на пятничную молитву, народ идет в молельню, вся площадь около молельни запружена. А тут один опоздавший вперед пробирается, да и видит своего знакомого, а у того из кармана кошелек торчит и вот-вот вывалится. Он протянул руку, чтобы сунуть ему кошелек обратно в карман, один мусульманин это увидел, забыл про молитву и давай кричать: «Мусульмане, караул, среди нас карманщик!» Ну, тут вся молельня, с самим имамом во главе, прервала молитву и давай колотить того человека. Били его, били, потом во двор вынесли и давай там добивать. Добили они его, успокоились, а потом и стали расспрашивать: «А в чем дело? Что он сделал? Кто его поймал?» Ну, тут выходит на середину хозяин того самого кошелька, заливается слезами и говорит: «Это, говорит, был мой лучший друг, он у меня вовсе не украсть кошелек хотел, а, наверно, в карман обратно положить! За что, говорит, его убили?» Но дело уже сделано, говорить бесполезно, мертвого не воскресишь…
– Да, – авторитетно сказал Хаджи-баба, – и этот тоже в рай пойдет, так-таки прямехонько в рай, без всяких допросов и пожертвований.
Тут все снова заговорили и стали восхвалять того покойного неудачника, который пострадал ради чужого кошелька. А потом один говорит: хвала, дескать, нашим мусульманам, стоят они на страже общего блага, ничто от их глаз не укроется, шариат соблюдают так, что лучше не надо, и пока, говорит, такие самосуды случаются, можно спать спокойно, ни один вор не посмеет посягнуть на добро правоверного. И все стали с ним соглашаться и кричать: «Хвала нашему самосуду, хвала!», как будто кто-нибудь собирался вытащить у них прямо из кармана райское блаженство.
Так они поговорили вдосталь насчет самосудов, а потом перешли к тому, что времена уж очень плохие нынче пошли, и народ испортился, и царь что-то не то делает, и вообще не осталось ни чести, ни совести, женщины и дети продаются прямо на базаре, хоть торговый ряд открывай, и шариат никто не соблюдает, а если правду говорить, так до вторичного воскресения Исы осталась ровно неделя, и недалеко от халифата Рума уже появился Дабатул-арз – тот самый страшный зверь зомм, который должен явиться перед концом света с жезлом Моисея и перстнем Соломона и победить главного врага ислама. А со стороны Китая вторглись одноглазые народы Гог и Магог, и половину Ирана земля поглотила, и мало всего этого – так у нас в Ташкенте, в Туп-Кургане, вдобавок еще нашли незаконнорожденного младенца!
Тут Хаджи-баба, который был имамом нашей веселенькой мечети, встал для совершения четвертой молитвы, и все, конечно, тоже встали. А я принялся заваривать в чайниках крепкий чай и расставил их на мангале, снова набил чилим табаком и зажег посреди комнаты лампу. Потом я на большом подносе разложил каждому его порцию – по одной лепешке, два кусочка сахару и горсточку черного кишмиша, а когда молитва кончилась, поставил всем по чайнику и пиале. Хаджи-баба снова стал раздавать опиум – одним больше, другим меньше, смотря по внесенным деньгам, а четырем наркоманам, которые пили кукнар, подал по чашке сиропа, накрыв сверху платочком. Тут наконец началось веселье, и уж если все она в трезвом состоянии могли такого наговорить, что уши вяли, так слушать их после того, как они наглотаются своего добра, было и вовсе невмоготу. Трезвые они были прижимистые, лишней пол-изюминки не выпросишь, да у некоторых и не было этой самой лишней пол-изюминки, а тут они становились на словах такими щедрыми богачами, куда там!
Один из них расхваливал свой цветущий сад, видно взлелеянный им в мечтах, такой сад, что его из конца в конец за день не пройдешь! Другой считал свое воображаемое золото и никак не мог сосчитать, столько его было: третий приглашал соседа к себе домой. «Двух баранов зарежу», – говорил он, размахивая руками, но я подозреваю, что у него не только баранов – и самого дома не было. А как они угощали друг друга чаем, подвигали кишмиш и лепешки! Даже опиумом они делились, кусочками размером с крылышко мухи…
Я, стараясь не вслушиваться, усердно их обслуживал. Стоило кому-нибудь стукнуть крышкой чайника, я уже тут как тут и наливаю свежего чаю, крепкого, кузнецовского. Но, конечно, как всегда, главный объект моих забот – индиец.
– Машалла, сын мой, машалла, я доволен… Нынче базарный день, трудный день, я устал, ох и устал… Подсчитать выручку нынче не успею, ладно уж, завтра, принеси-ка мне чилим.
Я кладу в головку чилима три уголька, раскуривая как следует. Захватываю заодно и купленный для него толченый пас:
– Вот, и кальян готов, и жар в меру.
– Молодец, сын мой, молодец…
Он несколько раз затягивается, табак крепкий, каршинский. Он быстро пьянеет, по смуглому лицу разливается бледность, глаза закатываются:
– Воды… принеси воды.
Я бегом приношу ему пиалу холодной воды. Руки его дрожат, он делает несколько глотков. Я с минуту стою возле, он понемногу приходит в себя. Я отдаю ему нас, завернутый в бумагу:
– Вот, я принос вам бухарский насвай.
– Ай, молодец, сын мой, какой молодец! Спасибо…
Он роется в своем мешочке с мелочью и протягивает мне серебряный полтинник:
– Это тебе в подарок, спрячь от Хаджи-баба…
Я беру и едва заметно кланяюсь:
– Спасибо.
Оглядываюсь – другим тоже надо подавать чилим и чай. Бдение продолжается до вторых петухов. Хаджи-баба давно уже удалился в ичкари, оставив всех на мое попечение. Постепенно расходятся и клиенты, только индиец и уста Салим, тот, что в двойных очках, остаются, как всегда, ночевать в курильне. Я задуваю лампу и тоже ложусь…
Завтра ведь четверг – тяжелый день! Накануне пятницы полным-полно посетителей.
Утром я встаю спозаранок, ставлю самовар. Веник ходит быстро, вот уже все и подметено, прибрано – чисто та. Уста Салим в своем углу в одиночку совершает утренний намаз, долго поминает своих умерших родителей и еще кучу покойной родии, не оставляет без внимания и тех, кто сейчас находится на пороге смерти, молится и собственному духу-хранителю, наконец, завершает долгий перечень и спрашивает:
– Чай у тебя вскипел?
– Шумит.
Надо сходить за свежими лепешками, но Хаджи-баба не разрешает оставлять курильню без призора. Что делать? Не посылать же уста Салима! Благо, Хаджи-баба сам появляется.
– За лепешками, наверное, еще не ходил?
– Вы же денег не оставили…
– Правда, так-то оно так…
Порывшись в кармане, он дает мне две таньги, после чего, как всегда, следуют продолжительные наставления:
– Будешь покупать, осмотри со всех сторон, чтоб не было подгоревшей или недопеченной. А то принесешь, так и есть нельзя будет. Так вот оно и бывает, да. Отломи кусочек, попробуй, не перекисло ли тесто. Не бери всего, что тебе совать будут! Да прикинь на руке, чтобы весом были побольше. Так-то вот. Война войной, а пекарни земля еще не проглотила…
Я перебрасываю платок через плечо и бегом отправляюсь к пекарне. Рань еще какая! Воздух свежий, все чуточку сквозит синевой, деревья, дувалы, дома словно омыты щедрой голубой прохладой утра. На повороте у старого Каппана я натыкаюсь на Малла-джинни, за которым тащится свора голодных бродячих собак. Он идет и громко разговаривает сам с собою:
– Купи верблюда за копейку – где твоя копейка? Купи верблюда за тысячу рублей – твои деньги при тебе! Слышали, собачки? – Он поворачивается к своей своре и подзывает самую маленькую собачонку, тощую замухрышку. – Ты, душечка, – говорит он ей, – лучше всех падишахов, ни с кем не ссоришься, а до тех, кто ссорится, тебе и дела нет… – Тут он замечает меня: – Эй, парень, целуй хвост моей душечке!
Я отскакиваю в сторону и наблюдаю издали за его дурачествами – давно я не видел ташкентских джинни, старых знакомых. Я и сам не замечаю, как бреду вслед Малла-джинни с его сворой, пока, спохватившись, не поворачиваю назад, к пекарне. Когда я возвращаюсь в курильню с лепешками, Хаджи-баба возится подле вскипевшего давным-давно самовара:
– Нечестивец, ты что, до самой Тойтепы за лепешками ходил? Где ты запропастился?! Давай сюда!
В курильне уже семь или восемь посетителей, мы раздаем им питье, еду, наркотики, кому сколько полагается за его плату, а когда все принимаются за свое, я потихоньку открываю ларчик, где хранится чай и сахар, достаю оттуда вчерашний гостинец, халву, делю ее на три части и кладу куски перед Хаджи-баба (ему самый большой), перед индийцем и уста Салимом. У Хаджи-баба глаза загораются:
– Ты где это взял, нечистое отродье?
Я говорю, скромно потупив глаза:
– Копил пятничные деньги, что вы давали, и купил вчера на базаре…
Хаджи-баба удивлен и растроган, индиец и уста Салим – тоже:
– Молодец, мальчик, из тебя выйдет человек! Быть экономным да про запас откладывать – это… это хорошая черта. Так и поступай, быстро разбогатеешь. Да, так вот оно ж бывает… Ну, иди, сынок, иди, пусть прибудет тебе вдесятеро, так-то вот…
День проходит как обычно, а ближе к вечеру появляется много нового народа. Как и всегда накануне пятницы, это большей частью молодые ремесленники. Они затянутся раз-другой, ну, полчилима выкурят от силы, зато сготовят плов или шурпу, весь вечер весело гогочут над каждым пустяком, – словом, курильня становится хоть ненадолго похожа на обыкновенную чайхану, с обыкновенными людьми, по которым я, правду сказать, здорово соскучился. И где уж мне отведать в будни такого жирного плова, такой ароматной шурпы! А эти парни от каждого блюда откладывали кое-что для «мальчишки-чайханщика» – для меня то есть. Ну, и щедрый они народ, хоть у самих в карманах не густо! Может, не привыкли еще считать каждый пакыр, но только всегда они переплачивали и за чай, и за лепешки, и за дрова, и за соль, и за красный перец, так что – копейка за копейкой – мне и деньги перепадали. Глядишь, я зарабатывал в такие вечера пять-шесть таньга – огромную сумму! Ведь плов в складчину готовился в курильне не один раз за такой вечер. Я объедался, бывало, так, что к ночи ходил, как гусь на водопое.
День сегодня удачный, торговля была бойкая, я вручаю Хаджи-баба двадцать один рубль сорок копеек наличными. У него просто рот до ушей – так он доволен! После пятой молитвы, когда в курильне снова остаются семь или восемь посетителей, он берет четыре свечи из тех, что я принес вчера, ставит их по четырем углам и зажигает, прочитав над каждой по одному стиху из Корана. А на нарах уже пристроился уста Салим, положив перед собою на лоснящуюся подушку все ту же почитаемую книгу «Сказание о битвах счастливца Або-Муслима», – сейчас он начнет читать вслух громким раскатистым голосом. Остальные приготовились слушать, заранее замирая от удовольствия, ужаса и восхищения. Все это написано на их лицах, озаренных светом коптящей керосиновой лампы.
«Ита-ак… итак, со стороны Маймана, с правого крыла, у предгорья Кухидаман, поднялась пыль. В пыли скрывалось семьдесят два знаменосца семидесяти двух тысяч воинов в доспехах, состоящих из семи панцирей, а со стороны Майсары выстроились ровным строем, словно стена Искандера Зулкарнайна, богатыри почтеннейшего Або-Муслима – Счастливца из Хорасана. Над его изумрудным троном, украшенным золотым орнаментом, развевалось знамя Мухаммеда, лучезарный стяг Хорасана.
Из неприятельских рядов, пришпорив резвого скакуна, вырвался на поле брани богатырь в маске, в доспехах из семи панцирей. Ноги его лошади по щиколотку проваливались в землю. Крутя над головой семидесятидвух-батманную палицу и сорвав маску с лица, он закричал:
– Эй, Або-Муслим из Хорасанских степей, любитель животных, если знаешь меня, знай, если не знаешь, узнаешь, – я Насрисайяр Беор и сегодня на этом поле вышибу из тебя дух!
Тогда почтеннейший Або-Муслим в порыве храбрости вскочил на свою сивую лошадь по имени Кухтач, заградил этому проклятому дорогу. От охватившего гнева каждый волосок его вздыбился, пронзив доспехи подобно отравленному копью.
Он на лету схватил Насрисайяра за пояс с возгласом „О, Али!“, поднял вверх и, семь раз покрутив над своей благословенной головой, швырнул в небо. Тело этого нечестивого скрылось из глаз и не показывалось столько времени, что можно было успеть приготовить плов. Потом, протянув благословенные руки в небо, почтеннейший опять схватил его, поставил невредимым на землю и сказал:
– Эй, Насрисайяр, отныне не смей так непочтительно задевать честь хорасанидов!
Насрисайяр раскаялся, целуя стремя коня почтеннейшего, и заверил его в своей покорности».
Эта потрясающая история то и дело прерывается возбужденными возгласами, ахами, охами, а когда чтение заканчивается, никто уже не может молчать – начинается бурный обмен мнениями.
– Вот это герой! – говорит Ахмадали-суфи из Тиканлимазара. Он даже слезы вытирает! – Вот это мужество! Про таких и говорят: храбрец познается в походе.
Что нынешние воины! Так, одно малодушие. Стоит за версту, да и стреляет из винтовки в человека, а то из пушки палят по мирному народу… Богоотступники, а не воины!..
– Так, воистину так! – говорят остальные. – Нет теперь таких героев, нету!
И мой индиец присоединяется к общему хору.
– Машалла, машалла, – говорит он. – Воистину так…