Текст книги "Ступени"
Автор книги: Фридрих Горенштейн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Горенштейн Фридрих
Ступени
Фридрих Наумович Горенштейн
СТУПЕНИ
Повесть
I
Григорий Алексеевич взял с фарфоровой хлебницы кусок хлеба и поднял его, вытянув руку вверх и несколько назад.
– В историческом законе противостояния великих равнин, производящих хлеб, и бесхлеб-ных народов, завоевывающих себе хлеб, Россия всегда была великой хлебной равниной, – сказал он, – Древний Рим, Германия и Англия, напротив, всегда себе хлеб добывали... И пойми, Юрий, тут не национальная спесь, но только мы, люди хлебных равнин, особенно широко открыты таким понятиям, как добро, счастье, правосудие, ибо мы не ущербны.
Григорий Алексеевич бросил кусок хлеба назад на хлебницу и допил свою рюмку коньяка.
Юрий Дмитриевич тоже допил свою рюмку и хлебанул из стакана подкрашенную чайной заваркой сладковатую холодную воду. Его начало подташнивать от сладковатой бурды, и возникло знакомое посасывание под левым ребром, не сильное, но вызывающее раздражение.
– Мы часто цепляемся за какие-либо цели, – сказал Юрий Дмитриевич, не из-за сути, а из-за литературного оформления, удачно нами найденного... Впрочем, я устал... Ночью я всё время просыпался от грозы... Сверкали молнии... Мне приснился или просто вспомнил, лежа без сна... удивительная вещь... Свой детский бред... В детстве я как-то заболел... Покойная мать подошла, пощупала лоб и спросила, что у меня болит. Я ответил: копье... Какое копье? – испуганно спросила мать... И я ответил: которым зверей колют... Потом я потерял сознание, но эти слова мне врезались глубоко в мозг... Начало бреда... Время от времени я вспоминаю...
Юрий Дмитриевич грузно встал и подошел к окну. Был конец мая. Листва начала уже терять весеннюю свежесть, парило с утра, словно в полдень. Среди булыжной мостовой тяжело полз в гору трамвай. В расположенном неподалеку, но скрытом крышами домов соборе ухали колокола.
– Гриша, я живу у тебя уже полторы недели, – сказал Юрий Дмитриевич, мне надо подыскать квартиру... Твоя Галя с Шуркой приезжают не раньше середины июня?
– Это не важно, – сказал Григорий Алексеевич, – у нас три комнаты... Ты меня не стесняешь... Дело не в том...
– Но ты меня стесняешь, – сказал Юрий Дмитриевич. – Я тебя люблю... Но мне надо заняться делом, а не вести бесплодные споры... Какая чепуха... Сейчас время студенческих каникул. Надо воспользоваться свободным временем...
– Юра, – сказал Григорий Алексеевич и тоже встал, он был в русской домотканой рубашке, вышитой на груди у ворота, и в шелковых пижамных штанах (в последнее время Григорий Алексеевич отрастил русую бороденку и начал носить русские домотканые рубахи, приобретенные где-то в глухой северной деревушке, куда ездил в экспедицию собирать фольклор). – Юрий Дмитриевич, ты меня извини... Я не понимаю... Вернее, не чувствуешь ли ты, что твой бракоразводный процесс нелеп... И даже юмор... Ах, юмор, юмор... Ты извини, я прошу тебя напрячься и найти рациональное зерно в моей сбивчивой болтовне... Тебе сорок шесть лет, Нине сорок четыре... И это прискорбное происшествие случилось так давно...
– Нет, – крикнул Юрий Дмитриевич, – она изменила мне не двадцать лет назад, она изменила мне сейчас... сегодня... месяц назад... Она изменила мне не в тот момент, когда спала с другим мужчиной, а в тот момент, когда я об этом узнал. – Он вдруг обмяк, сел у стола как-то боком и глубоко вздохнул несколько раз. – Я ведь знаком с ней с пятнадцати лет, – сказал он тихо, – это была моя первая девочка, а потом первая девушка и первая женщина... Мне сорок шесть лет, но я не знал других женщин... Она уезжала в экспедиции... Я месяцами, я годами не знал женщин... В меня влюблялись... У меня была ассистентка красавица... А ночи... Ночной человек не тот, что дневной... Это знает каждый... Дневной свет делает ночное чувство позорным и нелепым... Днем человек может холодно рассуждать, быть ироничным... Но ночь съедает иронию... Когда Нины не было, я воображал ее образ, представлял ее до малейших подробностей и, лежа в постели, целовал предплечья собственных рук...
Высказавшись, Юрий Дмитриевич притих и потупился, словно совершил какой-то стыдный поступок. Григорий Алексеевич тоже молчал, глядя в окно.
– Я, пожалуй, пойду, – сказал Юрий Дмитриевич после нескольких минут молчания, – мне к юристу...
– У тебя болезненный вид, – сказал Григорий Алексеевич. – Ты б зашел к Буху. Это ведь твой коллега по институту...
– Зачем мне Бух, – сказал Юрий Дмитриевич, почему-то криво улыбаясь. Бух со жмеринским акцентом... Бенедикт Соломонович... Если я сойду с ума, то начну, пожалуй, петь древнееврейские псалмы... – Он думал, что удачно пошутил, но Григорий Алексеевич не улыбнулся в ответ, а посмотрел на него испуганно.
Юрий Дмитриевич надел пиджак, вышел на лестничную площадку, постоял там некоторое время в недоумении, спустился на несколько ступенек, потом быстро вбежал назад, открыл дверь и принялся рыться в отведенных ему ящиках письменного стола.
– Гриша, – позвал он.
– Я в ванной, – глухо отозвался Григорий Алексеевич.
– Ты не подумай, что я Буха хотел оскорбить, – сказал Юрий Дмитриевич. – Если я сойду с ума, то воображу себя не раввином, а Дон Кихотом... Впрочем, – уже погромче и чувствуя, что ему делается жарко, сказал Юрий Дмитриевич, – впрочем, современные донкихоты так же неинтересны, как и современные бюрократы. Единственное преимущество донкихотов в том, что они смешны и непризнанны... В медицине донкихотство именуется delirium, или делирий... Отражение реального мира приобретает искаженный характер... Страх, восторг, умиление и благодушие сменяют друг друга... Ах, милый Гриша... Главным врагом современных донкихотов являются не ветряные мельницы, а препараты купирования возбуждения... Появись Христос сейчас, его б не распяли, а сделали б ему инъекцию аминазина с резерпином и с своевременным введением средств, стимулирующих сердечно-сосудистую деятельность. При современном уровне невропатологии великие заблуждения невозможны...
Юрий Дмитриевич напялил тюбетейку с кисточкой и вышел по-прежнему сильно возбужде-нный, но с выражением не растерянным, а скорее сосредоточенным.
Он пошел вверх по улице, она была настолько крута, что тротуар был сделан ступенями. Чем выше он поднимался, тем громче становился звук колоколов, словно в каком-то сне на библей-ские темы он шел прямо к небу. Юрий Дмитриевич оглянулся назад, на преодоленные уже им бесчисленные ступени. Он был совершенно один на раскаленных солнцем асфальтовых ступе-нях. Заросли колючей акации были по обеим сторонам, прижимаясь с одной стороны к решетке сада, изрезанного оврагами, а с другой скрывая поросший травой склон, спускающийся к булы-жной мостовой. Сверху по-прежнему бил колокол, а в промежутке, пока не замирал тяжелый медный звук, торопливо позвякивали колокола помельче. Юрий Дмитриевич поднялся еще на несколько ступеней, и вдруг незнакомое блаженное чувство появилось в нем, словно ему вскрыли грудную клетку и одним вдохом он насытился жизнью до предела так, что жизнь потеряла цену. Он пережил самого себя и посмотрел на себя со стороны с мудрым бесстрастием, не лишенным, однако, некоторой грусти по недоступным теперь человеческим слабостям. Он был не человеком, а человечеством, но всё это продолжалось не более мгновения, так что осознать что-либо в подробностях или запомнить нельзя было. Он сел на ступени, они были липкими и едко пахли битумом. Он ощутил такой упадок сил, что не решился искать в карманах носовой платок, чтоб вытереть мокрое от пота и слез лицо. Он сидел в тени куста, и за живой изгородью акации внизу под склоном со скрежетом проносились трамваи. Очевидно, потому и пуста была лестница-тротуар, никто не хотел взбираться пешком на гору в такую жару.
– Я все-таки заболеваю, – сказал Юрий Дмитриевич, – надо зайти к Буху... Как некстати... Впрочем, это даже оригинально. Обычно ненормальные воображают себя великой личностью: Наполеоном или Магометом, а я вообразил себя сразу всем человечеством... Из инстинктов, с которыми рождается человек, самый великий и самый печальный – это страстная жадность жить... В этом главное противоречие между человеком и человечеством... Для человечества смерть – благо, гарантия вечного обновления.
Колокол сверху умолк, Юрий Дмитриевич поднялся, вынул носовой платок и насухо вытер лицо. Последний лестничный пролет был огражден чугунными перилами. Юрий Дмитриевич шел, считая ступени и постукивая ладонью по горячему чугуну.
Когда после пустынной лестницы Юрий Дмитриевич очутился на многолюдной площади, то в первое мгновение испытал испуг и растерянность, однако очень скоро он привык к людям и вернулся к своим прежним ощущениям, забытым или, вернее, подавленным на пустой лестнице во время боя колокола. Чтоб проверить себя, он подошел к киоску и купил фруктовое мороже-ное в вафельном стаканчике. Он испытывающе посмотрел на продавщицу в белом халате, который был надет прямо на комбинацию без платья, это было заметно, но продавщицу его взгляд не смутил. Сам же он, очевидно, тоже не произвел на нее никакого впечатления.
"Значит, всё в порядке, – подумал Юрий Дмитриевич, – обычный невроз... Душевная травма плюс четыре бессонные ночи... Надо заканчивать дела и ехать на юг".
Он попробовал мороженое, но оно показалось ему кислым и одновременно приторно-сладким.
"Как это может быть?" – в недоумении подумал Юрий Дмитриевич, однако не стал долго размышлять, выкинул мороженое в дымящуюся урну.
Площадь была окружена старыми многоэтажными из серого кирпича домами, а всю левую от Юрия Дмитриевича сторону занимал собор, расположенный в глубине двора, огражденного низким гранитным забором. Собор был белый, с многочисленными решетками и портиками на крыше, покрытой оцинкованной жестью, а позолоченные купола его тонули в небесной синеве. В соборном дворе множество старух продавали цветы, было шумно и многолюдно, а сквозь распахнутые двери-ворота что-то поблескивало, и слышалось пение. И рядом с пыльными горячими троллейбусами, с ленивыми, скучными от жары лицами пассажиров и прохожих, собор показался Юрию Дмитриевичу единственным местом, где можно было продлить свое необычное сегодняшнее состояние и если не вновь ощутить, то хотя бы ярко вспомнить свои ощущения на ступенях лестницы, которые манили, как сладострастный ночной грех, чистота которого одним неосторожным движением или взглядом может быть убита и превращена в непристойность.
"Кстати, – подумал Юрий Дмитриевич, – в соборе ведь прекрасные картины Врубеля... Григорий Алексеевич говорил... А я ни разу не был... Стыдно, все-таки образованный человек..."
Юрий Дмитриевич вошел во двор и поднялся на паперть, где стояли нищие. Какой-то нищий в телогрейке, надетой на голое тело, подошел к Юрию Дмитриевичу и протянул руку, крестясь и шепча что-то распухшими губами. Это был парень лет двадцати пяти, но с желтой, морщинис-той, как у старика, кожей. Ключицы у него были худые, выпирали, а живот жирный, провисал, и бедра жирные, по-женски круглые.
– Тебе, братец, лечиться надо, – сказал Юрий Дмитриевич. – У тебя нарушена кора надпочечников и, очевидно, пониженное кровяное давление...
Парень икнул и произнес что-то нечленораздельное. Под глазом у него был синяк, и от него несло сивухой. Юрий Дмитриевич торопливо сунул ему рубль и прошел мимо. Мерцание свечей, блеск парчи и позолоты, прохладный полумрак, в котором откуда-то сверху, из-под купола, доносилось пение, успокоил его и притупил неприятное впечатление от встречи с нищим.
Юрий Дмитриевич поднял голову. Стены были слабо освещены, и библейские фрески едва проступали из сумрака. В одном месте он видел лишь часть человеческой руки и прекрасные чувственные пальцы. В другом – голову юноши, в которой, однако, было больше осенней беспричинной тоски, как при циклофрении, чем неземного, безгрешного.
"Особенности тоски при циклофрении в том, что больные не могут плакать, – подумал Юрий Дмитриевич, – как это ужасно... Больной часто жалуется, что сердце его превратилось в камень, но эта бесчувственность причиняет ему тяжелые страдания... Иногда даже самоубий-ство... Да, среди циклофреников особенно высокий процент покушений на свою жизнь..."
– Снимите головной убор, – сказал кто-то, дыхнув коротко в упор чем-то прокисшим.
Перед Юрием Дмитриевичем стоял остроносый лысый мужчина и смотрел злыми глазами прямо в переносицу.
– Тут татары-половцы были, – сказал мужчина. – Немцы были, комиссия из Москвы была, и то шапки снимали.
– Ах, простите, – сказал Юрий Дмитриевич, – я задумался, забылся. – И он стащил тюбетейку.
За спиной прыснули. Там стояли какие-то мальчишки в спортивных костюмах с цветными спортивными сумками. Они подталкивали друг друга локтями и подмигивали. Мужчина со злыми глазами метнулся к ним и принялся толкать, но мальчишки ловко увертывались и хихикали.
– Не надо, Сидорыч, пусть их, – сказала какая-то старушка. Юрий Дмитриевич огляделся и увидал, что в соборе много праздного народа, зашедшего сюда просто из любопытства. Народ стоял толпой, но в толпе этой были пустоты, как бы проруби, и, потолкавшись, Юрий Дмитри-евич увидал и понял, что в пустотах этих лежали, скорчившись на каменном полу, верующие. Особенно поразили Юрия Дмитриевича старик и девушка. Седая голова и узловатые руки старика упирались в пол, лицо налилось кровью, как у акробата. На девушку Юрий Дмитриевич едва не наступил, испуганно отшатнулся. Она была в платке и босоножках, в руке цветы и, каза-лось, не замечала никого, была наедине с собой, не видя столпившихся вокруг и мелькающих у лица ее чужих ног. Юрий Дмитриевич осторожно выбрался из толпы и пошел по затоптанной ковровой дорожке среди мраморной витой лестницы на второй этаж. Навстречу ему спускалась монашка с урной, какие приносят больным во время голосования на дом, но не красного, а черного цвета. На урне было написано: "Пожертвования на содержание храма". Монашка вопросительно посмотрела на Юрия Дмитриевича, он вынул пять рублей и сунул их в отверстие урны, как бюллетень. Монашка перекрестилась и пошла вниз, а Юрий Дмитриевич поднялся на второй этаж, который был выложен хорошо навощенным паркетом. В углу у образов шепотом молилась пожилая женщина в черном платье и пенсне, положив ладони на витое мраморное ограждение. Чуть пониже того места, где женщина держала левую ладонь, Юрий Дмитриевич прочел выцарапанную гвоздем или ножиком надпись с твердым знаком: "Жоржъ + Люся = любовь. 1906 г." Юрий Дмитриевич невольно улыбнулся и торопливо отошел к противополож-ному ограждению, откуда толпа внизу и лежавшие в ней верующие напоминали театральный партер.
"Действительно, – подумал с некоторым даже раздражением Юрий Дмитриевич. – Как все-таки много общего с театром... Обычное зрелище..."
Справа от него, на балконе, расположился хор. Он увидел пюпитры с электрическим освещением, ноты. Седой сухой человек в очках – регент взмахивал палочкой. Хор состоял из еще нестарых женщин в вязаных кофточках. Один мужчина лет тридцати был в нейлоновой рубашке с красным галстуком. У него были выбритые сытые щеки. Другой мужчина был в вышитой рубашке. В перерыве между молитвами они переговаривались между собой, зевали, перед одной из женщин на блюдечке лежали засахаренные фрукты, а перед регентом стояла откупоренная бутылка нарзана.
Сначала снизу раздавался бас, потом хор на балконе звонко подхватывал. Внизу, на подмос-тках, появлялись гривастые молодые люди и старик в парчовой одежде. Обойдя подмостки, они скрывались, и задергивался шелковый занавес с крестом.
"Однако, – с досадой подумал Юрий Дмитриевич, – театр... И не Бог весть какой талантливый... Почему эти валяются на полу?.. Эта девушка... Не пойму".
Он вновь пошел вниз. Навстречу ему поднималась другая монашка с черной урной, на которой было написано: "На содержание хора". Когда монашка остановилась перед Юрием Дмитриевичем, он уже был сильно раздражен, потому монашка, едва посмотрев на него, быстро отошла, крестясь. Пение смолкло, и началась проповедь. Старичок в парчовой одежде стоял у края помоста и, скрестив руки на груди, говорил что-то. Юрий Дмитриевич начал прислуши-ваться.
– Сила затаенных обид очень велика и живуча и лишь в молитве излита может быть полностью. Но все ли умеют молиться? Некоторые даже обижаются: вот я молился, просил у Господа, а он меня не услышал, и молитва не помогла. Молитва должна быть от самой души, и если в тот момент молящийся таит в себе хоть каплю корысти или озлобления, Господь не услышит его...
Далее старичок начал повторяться, говорить монотонно, как нудный лектор, скучные истины. Юрий Дмитриевич перестал его слушать. Он с удивлением смотрел на девушку, лежавшую ранее на каменном полу. Было ей лет двадцать восемь, одета она была в ситцевую кофточку, из-под которой на груди виднелся косячок кружевной рубашки. На шее был крестик и дешевые бусы-стекляшки, а в руке цветок, несколько примятый и увядший. Лицо у нее было, пожалуй, на первый взгляд некрасивым, но, приглядевшись, Юрий Дмитриевич почувствовал, что в лице ее, так же как и в фигуре, есть что-то пока не разбуженное, но привлекательное и обещающее. Удивляла же его главным образом та детская непосредственность, та сосредоточен-ность и вера, с которой девушка слушала нудные и маловыразительные слова проповеди, становясь изредка даже на цыпочки и боясь пропустить хоть слово. Это было особенно заметно потому, что вокруг праздная публика зевала, оглядывалась и перешептывалась, некоторые же проталкивались к выходу. После того как смолкло пение и началась проповедь, толпа заметно поредела.
– Своими молитвами и добрыми делами вы боретесь за мир во всем мире, говорил проповедник, – и, хорошо трудясь на отведенном каждому из вас поприще, вы совершаете богоугодное дело во имя мира на земле, против войны и во славу нашего правительства.
– Молодец батя, – сказал какой-то гражданин в тенниске, сознательный. Полезное дело совершает...
Потом снова запел хор, и верующие вновь опустились, образовав в толпе провалы. Опустив-шись, девушка подобрала под себя, прижала к животу колени, и стали видны стоптанные подошвы ее босоножек. Хор гремел всё громче, трещали свечи, колебались парчовые занавесы, поблескивало золото икон, и девушка молилась всё горячее, всё неистовее, с просветленным, счастливым лицом. А Юрий Дмитриевич стоял поблекший и потухший, и то, что случилось с ним на ступенях, вызывало теперь лишь злобную иронию и стыд. Но вдруг произошел эпизод крайне неожиданный, о котором позднее многие говорили и слухи о котором до сего времени ходят в тех местах, приобретая всевозможные фантастические оттенки.
В то самое мгновение, когда на хорах запели, в глубине собора, там, где в полумраке мерцали иконы, возник неясно силуэт обнаженного тела. Силуэт медленно поплыл вдоль стены, правая рука его была поднята, словно он благословлял всех. Страшная тягостная тишина воцарилась в соборе, слышно было лишь, как трещали свечи да кто-то тяжело, со всхлипом, дышал. Напряженная тишина длилась минуты две, а потом гривастый молодой человек в облачении, стоявший рядом со старичком, читавшим проповедь, завопил:
– Кондратий! Кондратий, хватай его... В милицию, в милицию звонить...
Кондратий – плечистый молодец в монашеской рясе – кинулся к силуэту, который начал плавно скользить в сторону. Завопила какая-то старуха, что-то с хрустом упало, начались толчея и шум.
– Кондратий! – кричал гривастый. – Справа заходи, в нише он.
– Товарищ монах, – кричал гражданин в тенниске, – вон он... Вон выпрыгнул...
Кондратий метнулся, поднял пудовый кулак, но девушка в ситцевой кофточке вдруг кинулась между обнаженным телом и Кондратием и приняла на себя удар, предназначенный голому. Она упала, но сразу же вскочила и вцепилась Кондратию в рясу у горла. Юрий Дмитриевич начал торопливо протискиваться к ней. Лицо ее было залито кровью, бровь рассечена, и глаз заплывал, наливался синевой. Кондратий тщетно пытался оторвать ее пальцы от своего ворота, пыхтел, потом, злобно крякнув, замахнулся локтем, но Юрий Дмитриевич оттолкнул его и принял девушку к себе на грудь. Пальцы ее обмякли и разжались, а голова в сбившемся платочке завалилась. Стеклянные бусы сползли с порванной нитки и тихо цокали о каменный пол. Кондратий сердито засопел и побежал в другой конец собора, где теперь мелькал обнаженный силуэт. В храм, неловко озираясь, со смущенными лицами вошли два милиционера. Один из милиционеров, помявшись, даже снял фуражку. Вместе с Кондратием они скрылись в соборном полумраке и вскоре показались вновь, ведя голого мужчину. Они вели его, растянув ему руки в стороны, захватив милицейским приемом, один милиционер держал его за левую руку, а второй за правую, и издали это было очень похоже на распятие Христа. Юрий Дмитри-евич чувствовал, что девушка на груди у него дрожит словно в лихорадке, лицо ее побледнело, а висок, которым она прижималась к подбородку Юрия Дмитриевича, был холоден и влажен. Когда милиционеры вывели задержанного на свет, он оказался парнем лет восемнадцати, коротко стриженным, хорошо загорелым и в шерстяных белых плавках. Он криво, нетрезво усмехался. Его провели совсем рядом, и Юрий Дмитриевич, увидав наглые, веселые глаза, почему-то испытал испуг и одновременно чувство гадливости, которое испытываешь при виде крокодила или стаи крыс. Из-за икон показался Кондратий, брезгливо, на вытянутой руке неся найденный им трикотажный спортивный костюм.
– Это атеисты, богохульники, нарочно подстроили, – сказал Сидорыч, тот самый лысый, который сделал ранее Юрию Дмитриевичу замечание за неснятую тюбетейку, – это они, чтоб над чувствами верующих посмеяться. Нет, верно сказано: с врагами надо бороться сперва крестом, потом кулаком, потом и дубиной.
Сидорыч ходил со списком, выискивал свидетелей. Подошел он и к Юрию Дмитриевичу как непосредственно замешанному в стычке, и Юрий Дмитриевич как-то машинально сказал фамилию и место работы. Потом Юрий Дмитриевич пошел к выходу, держа девушку за плечи и прижимая к ее рассеченной брови свой носовой платок. Девушка покорно шла с ним рядом, она была в полуобморочном оцепенении. Они пересекли двор, и Юрий Дмитриевич усадил девушку на гранитный парапет забора ограждения, там, где нависающие ветки деревьев кидали тень. Бровь была рассечена неглубоко, но синяк наливался всё сильнее, приобретая фиолетовый с желтизной оттенок.
– Надо бы холодную примочку со свинцовой водой, – сказал Юрий Дмитриевич. – Тут, кажется, недалеко аптека.
– Холодно, – шепотом сказала девушка.
Она так дрожала, что каблуки ее босоножек постукивали. Юрий Дмитриевич пересадил ее из тени на солнце, но и сидя на раскаленном граните, она продолжала дрожать.
– Они опять убили его, – сказала девушка.
– Тише, – сказал Юрий Дмитриевич, – вам нужен покой, вам нужно лечь... Где вы живете?
– Вот здесь колет, – сказала девушка. Она взяла руку Юрия Дмитриевича и положила ее себе на грудь у левого соска. Грудь у нее была упругая, девичья, и Юрий Дмитриевич невольно отдернул пальцы.
– Это сердечный невроз, – сказал Юрий Дмитриевич. – Вы не волнуйтесь, это просто нервы... Вы не ощущаете боли в руке или лопатке?
– У меня ладони болят, – сказала лихорадочным шепотом девушка, – и ступни... Где ему гвоздями протыкали... – Девушка замолчала и вдруг неожиданно слабо, но счастливо улыбну-лась. – Любовь, любовь, – повторяла она. – Как жаль, что я никогда не увижу свое сердце... Я хотела б его расцеловать за то, что оно так наполнено любовью к Христу.
Пальцы у девушки были холодные, пульс учащен.
"Надо бы вызвать "скорую помощь", – подумал Юрий Дмитриевич. Он оглянулся, ища глазами кого-либо из прохожих, чтоб попросить позвонить, и увидал, что к ним торопливо приближается какой-то странный старик. У него были лохматые седые брови, длинные седые волосы и седая длинная борода. На голове – старая фетровая шляпа, глубоко натянутая. Издали Юрию Дмитриевичу показалось, что он в рясе, но это оказался просто старый потертый плащ, который старик носил несмотря на жару. Ноги старика были обуты в спортивные тапочки, а на шее, рядом с крестом, небольшой овальный портрет Льва Толстого.
– Зиночка, – закричал старик, увидав ссадины на лице у девушки, – я говорил, говорил, не ходи...
– Папа Исай, – сказала Зина, обняла старика, поцеловала его и заплакала, – они опять распяли его...
– Не распнут, – сказал папа Исай, – а распнут, он снова трижды воскреснет... Я на скамеечке, на скамеечке тебя ждал... Вы тоже в христианство церкви верите? – обратился он к Юрию Дмитриевичу.
– Не знаю, – сказал Юрий Дмитриевич, – не пойму я вас...
– Есть христианство Христа и христианство церкви... Читали Льва Толстого "Разрушение и восстановление ада"? Христос ад разрушил, а церковь ад восстановила.
– Я думал об этом, – сказал Юрий Дмитриевич. – То есть о Христе и о религии вообще... Впрочем, пока надо бы вызвать "скорую помощь"... Или, знаете, лучше я возьму такси... Поедем ко мне... Тут недалеко... Ей надо сделать перевязку... И покой... Полежать... Вы постойте около нее, я сейчас...
Юрий Дмитриевич вышел на середину мостовой и остановил такси. Вместе с папой Исаем они усадили Зину на заднее сиденье.
– Где это ее обработали? – спросил шофер.
– Упала, – ответил Юрий Дмитриевич и назвал адрес.
II
Когда они вышли из такси у подъезда, многие прохожие и жильцы дома останавливались и смотрели на них. И действительно, выглядели они довольно необычно. Юрий Дмитриевич был высокий, седеющий блондин с хоть и несколько похудевшим, усталым, но все-таки по-прежнему холеным лицом, в массивных в черепаховой оправе очках, в кремового цвета костюме шелково-го полотна и в импортных дорогих сандалетах. Об руку он держал бедно одетую девушку с крестиком на шее, к тому ж с лицом в кровоподтеках, а с другой стороны девушку поддерживал какой-то полусумасшедший старик. Дело усугублялось тем, что в глубине души Юрий Дмитри-евич стыдился своих спутников, то есть стыдился помимо своей воли, и это заставляло его еще более напрягаться, так что выскочившей из подворотни с лаем собаке он даже обрадовался, шагнул ей навстречу с таким остервенением, что громадная овчарка вдруг поджала хвост и метнулась в сторону. Юрий Дмитриевич надеялся, что Григория Алексеевича нет, но он был дома и встретил их в передней с удивлением, но сравнительно спокойно. Очевидно, он уже увидал их из окна, и первое впечатление было позади.
– Вот, Григорий, – сказал Юрий Дмитриевич. – С девушкой неприятность... Впрочем, если ты возражаешь, мы поедем в поликлинику...
– Оставь, – сказал Григорий Алексеевич. – Аптечка на кухне, ты ведь знаешь...
Юрий Дмитриевич повел Зину на кухню, усадил на стул, снял пиджак, засучил рукава, быстро и ловко обработал кровоподтеки, наложил пластыри, а к синяку свинцовую примочку.
Зина сидела устало и безразлично, если ранее лицо ее было бледно, то теперь оно покрасне-ло и обильно покрылось каплями пота. Юрий Дмитриевич вытер ей пот куском марли, затем провел в свою комнату и уложил на тахту, подсунув под голову подушку. Папа Исай по-преж-нему стоял в передней, не раздеваясь, а против него так же молча стоял Григорий Алексеевич.
– Я, пожалуй, пойду, – сказал папа Исай. – Я внизу на скамеечке посижу, Зиночку подожду...
– Нет, нет, – сказал Юрий Дмитриевич. – Мы ведь с вами не договорили... Вернее, только начали... Я сейчас говорить хочу... Я думать хочу... Снимите плащ...
Он помог папе Исаю снять плащ. Под плащом была вельветовая толстовка.
– Вы и куртку снимите, ведь жарко, – суетился Юрий Дмитриевич, становясь всё более оживленным.
Папа Исай снял и куртку. Под курткой у него была свежая белая рубаха-косоворотка. Портрет Толстого висел на чистенькой муаровой ленточке.
– Я чай поставлю, – сказал Григорий Алексеевич.
– Так о чем, о чем это вы, – сказал Юрий Дмитриевич, когда папа Исай уселся за стол. – Христианство Христа и христианство церкви...
– Не церковь, а вера свела евангельское учение с неба на землю, сказал папа Исай. – Сделала его применимым на земле.
– А вот это интересно, – подхватил Юрий Дмитриевич, подталкиваемый вовсе не словами папы Исая, а своими мыслями, – христианство из религии превратилось в форму правления... Материализация идеала... Да, Григорий, ты вот смотришь удивленно, но мы с тобой почти всю жизнь прожили в эпоху, когда раздумья сменялись ясными лозунгами... Я не о лживых лозунгах говорю... Я о тех говорю, в которых истина... Не убий... Не укради... Человек человеку друг... Идеалы, вместо того чтобы парить в воздухе, твердо становились на землю, удовлетворяли сегодняшним потребностям... Допускаю, в этом была жестокая необходимость... Но это таило в себе величайшую опасность, ибо нарушало природу мышления... Я к чему это, – смешался он вдруг, приложив ладони к вискам, – ах, я об идеале начал говорить, о том идеале, который в лозунг заключен был и на землю опущен... Смысл и величие всякой мысли в итоге, в идеале, и истина всегда проста... Верно, согласен... Смысл и величие всякой горы в ее вершине, но попро-буй сруби с Эвереста вершину и поставь эту вершину в поле... Получится жалкий бугорок... Идеал потому и называется идеалом, что он никогда не может быть достигнут, как кусок мяса или женщина... Материализуясь, он исчезает...
Юрий Дмитриевич обошел вокруг стола. Он чувствовал необычный прилив сил, в глазах был лихорадочный блеск, а лицу было жарко. Папа Исай прихлебывал из блюдечка прине-сенный Григорием Алексеевичем чай.
– Земля – земля и есть, – сказал он. – Со всячинкой, с требухой... Ты спаси вон этакую, а не ту воображаемую кисельную планету, каковой просто нет... Ради этого Иисус на землю сошел...
– А вот тут-то вы и запутались, – как-то радостно, по-детски выкрикнул Юрий Дмитри-евич. – Это важный момент... Это очень важный момент... Я хочу с Иисусом спорить... А чтоб поспорить, я должен его признать, хотя бы временно... Я о главном, о главной мысли спорить хочу... Возлюби врага своего... Непротивление злу насилием... На зло добром ответить... Согла-сен... Но только на зло утробное еще, нерожденное... Вот какое зло добра требует... Помните, у Достоевского мысль о том, что спасение всего мира не нужно, если оно куплено ценой гибели одного ребенка... В этой мысли высшее проявление человеческого гуманизма... Идеал, без которого жить нельзя... Именно идеал, который, материализуясь, исчезает либо даже в свою противоположность превращается... Итак, я повторить хочу: главное, в чем я не согласен с Иисусом, это в трактовке им лозунга "непротивление злу насилием" не как философского понятия, а как руководства к действию... "Возлюби врага своего" не сегодняшний лозунг, а идеал, к которому следует стремиться... Когда и врагов-то не будет... Когда человек человеку друг...