Текст книги "Яков Каша"
Автор книги: Фридрих Горенштейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
3
Что-то около месяца прошло. Вечер был дождливый, светили молнии, громыхало. Игоряха пугался грома, долго не засыпал. Анюта с ним умаялась. Почти он уже заснул, засопел курносым носиком, когда пришел Емельян, неопрятный, полупьяный, охрипший. Емельян сел возле стола и сказал Якову:
– Род наш гнилой, балебус, вот какие дела. Одним словом, Каша…
– Потише говори, – сказала Анюта, – ребенок только уснул.
– Значит, опять я не вовремя, – сказал Емельян.
– Тише говори, – снова сердито сказала Анюта, – и чем это у тебя пиджак выпачкан? Соплями, что ли?
– Ах, это, – глянул на лацкан Емельян, – это мне в кашу плюнули… Эй сех вус… Зовер… А между прочим, слыхали? В Трындино Шибанов, инженер с мебельной фабрики, из ревности жену свою убил… Светлану. Двое детей осталось. Говорят, он ее давно подозревал в связи с электриком, но прямых доказательств не было, а она свою вину категорически отрицала. Вечером Шибанов пошел на торжественное заседание, по случаю вручения ветеранам медалей. Возвращается домой, застает у себя теплую компанию, человек пять. Три мужика, две бабы и его жена Светлана. А среди мужиков электрик, парень молодой, здоровенный. «По какому поводу?» – спрашивает инженер, но здоровается дружески, поскольку доказательств нет. «Ах, родной, ах, дорогой, садись с нами, – говорит инженерова жена, – у подруги сегодня день рождения, зашли ко мне…» То да сё… Зовер… Эйсех вус… Он, думает, фарвус нет… тоже садится, беседует, выпивает, потом гости и электрик с ними ушли. Светлана стала мыть посуду, а инженер от усталости лег спать в комнате детей. Под утро он проснулся от жажды и пошел на кухню воды выпить. Глядь, жена его лежит на диване вместе с электриком, в обнимку. Вначале, естественно, он оторопел, а потом схватил топор и обухом ударил несколько раз по голове жену и элетрика… Сделал им коп ин кестел…
Яков не стал перебивать, видя, в каком состоянии Емельян. Думает – выговорится и заснет. И верно, поговорив, Емельян, далее не ужиная, быстро уснул.
Однако ночью Яков проснулся от крика Анюты и плача Игоряхи. Он сразу понял, Омеля Анюту бьет. Кинулся Яков без слов в одном белье. Анюта же завернула Игоряху в одеяльце и как была, босая, в рубашке ночной, выбежала на улицу. Хорошо – тепло было, хоть и мокро. А Яков с Емельяном ни единого слова друг другу не сказали, а только дрались. Емельян был молодой, но прогнивший от водки, а Яков соблюдал себя и потому сохранил силу. Крепко били друг друга, но только руками. Ни голову, ни ноги, ни, тем более, тяжелые предметы не применяли. Все же отец с сыном дерутся. Умаялись, вышли во двор, рядом умыли возле колодца кровь с лиц.
– Иди в дом, – говорит Емельян жене, – пацана простудишь. – Кончились танцы, гармонист устал… Эйсех вус… Фарвус…
А на следующий день пропал Емельян. Пошел на работу и не вернулся… Ни днем к обеду, ни вечером к ужину, ни ночью.
– Он у Зинки, – нервничает Анюта, – у Зинки Чепурной. Зинка Чепурная, дочь того самого Чепурного, трактор которого убил Полину, была росту небольшого, а рот большой и зубы белые, семечко к семечку… Отборные зубы, фарфор… Хотя и у Полины были такие зубы и у Анюты. Красотой зубов девки в этой местности славились, может оттого, что много ели чеснока. Но Зинка при подобных зубах отличалась турецкой чернявостью. Емельян же по приходу из армии опять за гармонь взялся. И была эта пара Емельян – Зина, словно друг для друга предназначенная. В область на смотр собирались посылать. Как объявят: «Исполняет Зинаида Чепурная, аккомпанирует Емельян Каша», – зал сельского клуба сразу зашумит, а потом затихнет, удовольствие предвидя. Голос у Зинаиды был возбуждающий, она словно не пела, а ласково стонала.
На закати ходит парень
Возле дома мо-и-го…
Поморгаит он мне глазами
И ни скажит эх ни-чи-го…
И кто его знает, чаго он морга-ит —
А Емельян перебор дает.
Ра-та-та-та-та-та-та
Ра-та-та-та-та-та-та
Ра-та-та-та-та-та
Ра-та-та-а-а…
А Зинаида с платочком в руке.
Я раздумывать эх ни стала
И бегом в НКВД-е-е
Рассказала, эх что видала
И показываю где-е
А он и ни знаит
И ни замичает
Что наша деревня
За ним наблюдаит-и-ит… эх. —
Ра-та-та-та-та-та-та
Ра-та-та-та-та-та-та
Ра-та-та-та-та-та
Ра-та-та-а-а…
– У Зинки он, Чепурной, у Зинки, – нервничает Анюта.
– Если так, то не сын он мне, а тебе не муж, – говорит Яков, – пусть идет в семью убийцы его матери… А мы без него жили и проживем… Ведь верно, Анюта? Игоряху воспитаем…
– Верно, – отвечает Анюта и повернулась как-то, плечом повела так, что совсем в тот момент исчезла разница между нею и молодой Полиной, в первый год женитьбы Якова и рождения Емельяна. Даже кофточка на ней была похожая, ситцевая в крапинку, на груди в обтяжку. И задрожало, защекотало у Якова, покатилась щекотка полукругом вниз от пупа по животу и остановилась в напряжении.
Поужинали в покое. Игоряха тоже не плакал, заснул тихо. Мир царил в хате, семейное удовольствие. Но на третьи сутки все же заволновались. Пропал сын Омеля, пропал муж Емельян.
– Может, случилось что, – говорит Анюта, – пьяный в карьер упал или в реку. Или на шоссе поперся, а там под машину… Зинка-то Чепурная в отъезде уже две недели… У тетки своей гостит в Мясном. И там, вроде, замуж идти собирается за милицейского старшину… Я узнавала.
– Насчет милиции ты хорошо напомнила, – говорит Яков, – в милицию надо, в район. Пусть розыск организуют.
Оделся Яков торопливо и поехал в район. Сын все ж единственный.
В район добрался под вечер. В райотделе милиции все двери были заперты, только за перегородкой сидел дежурный, лузгал семечки и складывал их в баночку из-под консервов. Видать, семечки лузгали здесь постоянно, а баночка стояла давно.
– Сын у меня пропал, – запыхавшись сказал Яков, – Каша фамилия.
– Как пропал? Какая каша? – неторопливо, привычный к чужим чрезвычайностям, спросил дежурный.
– Каша фамилия… Уже три дня назад, и нет, – ответил Яков, – и на работу не является, я выяснил.
– Прогульщик, значит, – сказал дежурный.
– Да как вы разговариваете… Яков Каша… Стахановец, фронтовик… Я пойду… Я дойду…
– Завтра, папаша, дойдешь, – сказал дежурный, – рабочий день кончился.
– Где начальник? Кто есть из начальства?
А руки у Якова независимо существуют, сами двигаются вниз-вверх, хоть он их старается держать полусогнутыми на уровне груди.
Соседние двери открылись, упала в коридор полоска электричества, и глянула лохматая голова.
У головы фамилия была старший лейтенант Простак. Без «старший лейтенант» фамилия не звучала. Даже частные письма к матери в город Гродно, Черниговской области, он подписывал обратным адресом: город Трындино, улица Парижской Коммуны, 4, старшему лейтенанту Простаку Анатолию Тарасовичу.
Разлохматил голову старшему лейтенанту Простаку протокол, который вернули из прокуратуры. Прокурор Таиров, татарин, недавно работает, а уже старается свои порядки завести.
«Из ларька похищено, – пишет заново старший лейтенант Простак, потом зачеркивает и пишет: – В ящиках витрины находятся конфеты «Мелитопольские», пустой ящик, два витринных ящика с конфетами, поллитра с жидкостью…» Он останавливается и перечитывает. На прошлом протоколе прокурор написал: «Место происшествия вначале именуется – магазин, а через три строчки – ларек».
«Морда татарская, – думает про себя старший лейтенант Простак и пишет дальше: – Из ларька похищено денег в сумме восемнадцать рублей, конфет 2–3 килограмма, водки «Московская» – 10 поллитров. «Столичная» – 30 поллитров, вино «Белое» – 7-12 поллитров».
«А какие признаки позволили на месте происшествия определить, что именно похищено и сколько?» – написал прокурор по поводу прошлого протокола.
«Елдак, – думает старший лейтенант Простак, – не первый год здесь работаем, а он со своими порядками… Еще на ковер вызовут, если выяснится, что все это записано со слов самой заведующей ларька».
Старший лейтенант Простак поднимает голову и смотрит в зарешеченное окно. Все, что он видит – посторонние предметы. Ничего не помогает быстрее окончить протокол и отправиться на улицу Парижской Коммуны к вареникам с мясом и чарке водки. «Вон дерево торчит, срубить бы его давно, свет заслоняет. А вон кричит пьяный на улице… Затащить бы его сюда и в четырех стенах вдвоем с дежурным по печени, по печени… Через мокрое полотенце, чтоб следов не было… Но нет, не на улице это кричат, а здесь, в коридоре райотдела милиции».
Обрадовался старший лейтенант Простак, дверь настежь.
– Сын у меня, сын… Емельян… Ушел три дня…
– А? Шо?
– Где начальство? – вошел уже окончательно в нервную дрожь Яков.
– Начальство? Будет и начальство. Алкаш, я тебя не первый раз вижу…
– Как? Яков Каша… Стахановец… Фронтовик… На всесоюзном лично…
А руки бегают, бегают, и слова выпрыгивают произвольно. Слова сами по себе, Яков сам по себе, руки сами по себе. Нет, правая уже неподвижна. За спину правая завернута так, что в локте словно переломлена.
– Общественность… социалистическая… гады… – выдавливает Яков. Лицо налилось кровью, губы отвердели.
– Борыс, где ты..? ать… мать…
– Полотенце мочу под краном, товарищ старший лейтенант.
– … ком… кому… эхо… ухо…
Задыхается Яков в собственной рубашке, на голову натянули, заголилась спина, обнажились фронтовые раны…
– По соплям не надо! Припарки, припарки ставь… Через мокрое…
– Сомлел, падло.
Лежит Яков неподвижно. А из кармана удостоверение выпало, красная книжечка, «…действительно является…» И партбилет с длительным партстажем.
Старший лейтенант Простак чешет лохматую голову. Болит голова, словно кастетом сзади стукнули…
– Перегнули… Я же говорил, по соплям не надо… Сколько раз учить…
– Так, товарищ старший лейтенант, вы ж сами…
«Чуть что – в кусты. Били вместе, а законность соблюдать хочет врозь».
– Что хотел гражданин? – строго уже спросил, как не с «Борыса», а как с сержанта, с подчиненного.
– Сын у него пропал.
– Сын? Как фамилия? Каша… Это, кажись, его в гортеатре награждали как первого комсомольца? Беда с этими старыми большевиками. Писать теперь будет. Ну-ка вылей ему воды на голову.
– Товарищ Каша, что ж вы сразу не сказали…
Тело у Якова совсем поломано на много частей, а голова отдельно от туловища лежит.
– Душить вас надо… а-ах… контру… рабоче-крестьянская… товарищ Калинин…
– Ну, товарищ Каша, нехорошо… мы советское учреждение. Бывают ошибки, ошибочки… социалистическая законность… но и каждый гражданин должен содействовать… На меня обопритесь, на меня… Сюда, на стульчик… Мокрое полотенце к губам, весь жар вытянет… Так у вас сынок пропал? Примем меры… Хотя разное бывает… Месяц назад тоже гражданин явился – жена пропала… Ушла и нет ее… А начали искать, у него в сарае под дровами, в земле пропавшая закопана. Я без намеков, просто работа сложная, и ошибки всюду возможны. Вот два дня назад неопознанный труп мужчины обнаружили на обочине шоссе. Так, чтоб он внимание проезжих не привлекал, его соломкой прикрыли какие-то граждане. Помешали расследованию. Первоначальное положение одежды нарушено.
Тело Якова, кое-как сложенное воедино на стуле, снова задрожало само по себе.
– Где?
– Что где?
– Неопознанный мужчина?
– В морге. Но вашего найдем. Утром лично я дам лучшую розыскную собаку. Сейчас, сами понимаете, собаке отдых необходим, иначе нюх теряет. Вы у нас переночуйте, а утром поедем. Сержант, проводите товарища.
И переночевал избитый Яков в камере. Сидел всю ночь на твердой скамейке и слушал, как гудит ветер.
«Беда с этими старыми большевиками-комсомольцами… Еще к прокурору побежит. Лучше на ключ», – думает старший лейтенант Простак, сидя над протоколом. Пока в третьем часу ночи добрался на улицу Парижской Коммуны, вареники уже были холодные и твердые, как уши у мертвеца с обочины шоссе. Выпил чарку водки, загрыз огурцом и лег в дурном расположении, повернувшись к жене задом.
4
Утром на газике выехали с розыскной собакой в село Геройское, бывшая деревня Перегнои.
Анюта, конечно, всю ночь глаз не сомкнула. Увидала, как кряхтя выбирается полусогнутый Яков с распухшим лицом из милицейского газика, подбежала, обняла, заплакала.
– Я так и чувствовала, что с вами что-то случилось.
– Ладно, упал, ударился. Ты давай что-нибудь Емельяна, шапку или рубаху.
Милиционер-проводник сначала понюхал предметы сам. Шапку он забраковал – воняет солидолом. Рубаху тоже – махрой несет. Наконец какую-то майку проводник, понюхав, поднес к мокрому собачьему носу. Собака сделала полукрут по двору, остановилась и залаяла перед дощатой дверью под лестницей на чердак. Там, «в засаде», под лестницей собственного дома, сидел три дня Емельян Яковлевич Каша, надеясь уличить жену в неверности. Провиантом он запасся основательно. Лежало на газете несколько буханок хлеба, кусок сала, лук, колбаса, вареные яйца, и стояло два ведра воды, одно уже почти выпитое.
– Каша Емельян Яковлевич? – торжественно произнес старший лейтенант Простак.
– Ну я.
– Каша Яков Павлович, признаете своего пропавшего сына?
– Признаю, – распухшими губами ответил Яков.
– Прошу подписать протокол. Тут дело, сами понимаете… Тут ведь и ложным вызовом пахнет.
Нарочно пугнул старший лейтенант, хоть это и излишне. И так молчать будет стахановец. Проглотит все, что по печени и по пояснице получил.
Подписал Яков протокол, еле добрался до лежанки и свалился. А Емельян сразу же укладываться стал, вещи собирать.
– В Москву уезжаю, к другу. Там шофера нужны.
– Ты что ж надумал, – шевелит губами Яков. Кажется кричит, а на самом деле шепчет.
– Я не к вам обращаюсь, я к жене моей, – говорит Емельян, – вы не отец мне, а змей-горыныч. Видел я, как вы жену мою, родного сына, соблазнить хотели… И она к вам липла… Но с ней я еще потолкую…
– Это на отца так, – задыхается Яков, – на отца… – и заверещал новым голосом тонко, – на отца-а-а-а… А-а-а… – за голову схватился.
– Не обращайте внимания, Яков Павлович, – говорит Анюта, – сдурел он.
– А ты поменьше болтай, собирайся… И сына одевай… Чтоб эту ночь, в этом проклятом доме, этим проклятым воздухом я уже не дышал…
Так сказал, что дальше уже говорить нечего. Замолчали все. Только под вечер Анюта нарушила молчание, подошла к Емельяну и тихо:
– Отец ведь больной… Подождали бы хоть несколько дней, пока поправится…
– Пусть бы и подох, – громко говорит Емельян, – ненавижу я его… Удушил бы…
Так и уехали. И остался Яков один. Емельян специально следил, чтобы жена с отцом не попрощалась. Но, когда Емельян отлучился по нужде, она торопливо подошла и поцеловала Якова в мокрое от слез горячее лицо. И Яков понял, что в последний раз он чувствует запах ее волос, слышит ее скорый и легкий шаг, видит ее всю наяву такой, какой долгие годы будет видеть во сне. Полина ушла под трактор, а Анюта в проем двери, и обе окончательно слились воедино в смерти своей. «Прощай, прощай, сердце мое».
И начал Яков не жить, а доживать свои годы. Особенно трудно было первое время. Работал он, как прежде, по-стахановски, но уже без прошлого аппетита к труду. Придет с работы в пустую хату, сядет, не ужиная и не снимая спецовки, и говорит, глядя в потолок.
– Заболел я, Анюта, совсем заболел.
И так подолгу сидеть может и одно повторять.
Как-то зашел к нему Ефим Гармата, спросил, бодро поздоровавшись:
– Как живем, как жуем?
– Живем хреново, а жевать не хочется, – признался Яков.
– Пишет Емельян?
– Нет, молчит… Да мне не он важен, к нему у меня сердце остыло. Внучок у меня там, Игоряха, и Анюта, мать его.
– Да, да, я слышал, – неопределенно как-то сказал Ефим Гармата и потупил глаза, – Губко хотел на партбюро дело раздуть, но я пресек… И в райкоме меня поддержали…
– Какое дело?
– Ну… По аморальной части…
Опять руки пошли в ход у Якова… И зрачки расширились.
– Меня… По аморальной части…
– Так я же говорю, пресек… И не будем больше об этом… Но здоровье у тебя сильно амортизировано, а мы не можем вот так разбазаривать кадры старых большевиков. Решено поставить тебя на капитальный ремонт, с направлением в профсоюзный санаторий. А по возвращении будет тебе новое партийное поручение… Хочу поделиться с тобой радостным известием. За хорошие трудовые показатели коллективу разрешено вывешивать на дворце культуры не просто портреты отдельных выдающихся деятелей партии и государства, а портреты членов политбюро в полном составе, в то время как кондитерско-макаронную фабрику в Трындино, за срыв квартального плана, этого права лишили. Так что портреты примем от них по безналичному расчету.
Есть болезни органические, а есть болезни нервные. Внешне их не отличишь. Но даже рак бывает на нервной основе. И еще в библейской древности нервные болезни лечили наложением рук. Конечно, не просто рука должна быть. Всякая рука может ударить, однако не всякая способна вылечить. В данном случае заботливая рука старого друга, большевика Ефима Гарматы подняла Якова Кашу из праха.
Поехал он в профсоюзный санаторий, окреп, развеялся, загорел, подышал горным воздухом… Одно он себе не позволил, санаторный роман завести с какой-нибудь загорелой отдыхающей. Да оно и излишне. Беда толпой ходит, и радость тоже. Дома ждало его письмо от Анюты. Писала, что отправила письмо тайком от Емельяна, что скучает, что устроены они прилично, живут в общежитии, но обещают квартиру. Емельян работает шофером. А Игоряха растет.
Скучно писала Анюта, но чем скучнее, тем приятней. Значит, все приладилось. Значит, нет ни ахов, ни охов, ни вздохов. И впервые он принял радостную весть не по-партийному, принял вопреки своему атеистическому убеждению большевика-комсомольца: «Господи, благодарю Тебя, Господи. Господи, спаси и помилуй». Откуда и слова взял, не понял, и высказался неосознанно. И пожалел, что в партии нет молитв, а есть только решения-выполнения, слушали-постановили.
Поделился Яков этими новыми мыслями с Ефимом Гарматой, а также рассказал, что реагировал на радостное известие по-церковному. Задумался Ефим Гармата, глядя на текущую мимо речную воду. Дело было на рыбалке, парило с утра, собирался дождь, и рыба клевала хорошо. Развели костер, наварили из лещей ухи в котелке, открыли четвертинку.
– Каждый человек рождается беспартийным, – сказал наконец Ефим Гармата после продолжительного молчания, – на этом наши враги свой главный расчет строят…
И больше ничего не сказали на эту тему, ели уху, пили водку и смотрели, как трепещет, умирает на траве пойманная мелкая плотва.
Новую свою работу Яков воспринял так, как привык воспринимать всякую работу – по-стахановски. Портреты, принятые по безналичному расчету от кондитерско-макаронной фабрики, были далеко не в безупречном состоянии. Надо было сменить кое-где рамы, а на холстах, в том числе у Генерального-Центрового виднелись сырые пятна. На любой работе Яков для простоты заводил свои, только ему понятные названия, в моторе ли, в рабочих ли операциях. Так и здесь, общеизвестные всесоюзные, даже всемирные изображения он по-своему назвал для удобства. Делая профилактический осмотр, он записал: «Центровой – три пятна – на лбу, под глазом и на галстуке. Болезненный – поправить верхний левый крючок для подвески. Лобастый – с рамы облупилась краска. Носатый – норма. Подметайло – рама треснула…» Был, когда-то, еще в молодости, у Якова завхоз Подметайло, хороший, но пьющий человек, очень похожий внешне на одного из нынешних государственных руководителей. Конечно, все эти записи Яков вел исключительно для себя и никому их не показывал. Были теперь у Якова и другие обязанности: двор убирать, объявления на щитах вывесить. Но стахановскую трудовую душу свою он вкладывал полной мерой в предпраздничные дни. Не всегда все было гладко. Приходилось ставить вопрос остро, добиваться на партбюро новых средств на праздничное электроосвещение, на новые транспаранты и плакаты. А заявление Губко о том, что плакаты не следует возобновлять, поскольку политика партии остается неизменной, он прямо назвал антипартийным.
И верно, в политике форма так же важна, как и содержание, а может, еще более важна, чем содержание. Если флаг или транспарант висит слишком долго на солнце, дожде и ветре, он теряет свой большевистский красный цвет и становится по-меньшевистски розовым. Точно так же, хоть и в ином плане, подвергаются изменениям при длительном многолетнем использовании портреты партийно-государственных деятелей… Ввести бы рационализацию и вместо портретов высекать политбюро из гранита: передвижные скульптуры… На агитации и пропаганде экономить не следует…
В трудах и хлопотах заново наладилась жизнь Якова Каши. Зарабатывал Яков неплохо, поскольку получал он частично и пенсию. И посылал он деньги Анюте «до востребования» в Москву, так как, судя по ее письмам, Емельян опять взялся за свое. Пил, буянил и устроился подсобником в продовольственный магазин. Сама Анюта все обещала выбраться, приехать. Но не приезжала, а наоборот, стала писать вдруг реже и реже, главным образом, письма с просьбой прислать деньги. Так прошло одиннадцать лет.