Текст книги "Я рядом (СИ)"
Автор книги: Фреш Бриз
Жанр:
Мистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Я рядом
Глава 1
Что так сердце, что так сердце растревожено,
Словно ветром тронуло струну?
О любви немало песен сложено –
Я спою тебе, спою ещё одну...
1 марта 1941 г.
с. Жоведь, Черниговская область, Украина
Сначала он увидел яркую белую вспышку. Она ослепила глаза. Их жгло огнём, и он пытался закрыть их руками. А потом появился страх. От непонимания. От неизвестности. И серый туман, клочьями вьющийся вокруг тела. Эти серые рваные обрывки тоже причиняли боль, только другую. Свет хотя бы не внушал страха. Ему казалось, что он падал и руками цеплялся за клочья, только они проходили меж пальцев, не позволяя ему зацепиться.
А потом стало ещё больнее, и серый туман, обжигавший тело крапивой, казался теперь мягким пухом. Он всё-таки упал. Куда? Страх и паника. Нет, это не страх чего-то ужасного. Он понял, что боится того, что не знает: зачем он здесь? И кто он?
Услышал вдруг:
– А-а-а-а-а, а-а-а-а-а, не могу больше! А-а-а-а-а, Господи, помоги!
Кричала женщина. Он хотел подняться и прийти ей на помощь, но тело била мелкая дрожь и сил не было поднять голову и открыть глаза. Он слышал, как она продолжала стонать, иногда только выпуская из горла такой же крик. И что-то важное ему чувствовалось в этих стонах. Её голос был не знаком, но он точно знал, что то, что тут происходит, для него важно. Стараясь унять дрожь, он приподнялся, упираясь руками о пол, и голову приподнял. Волосы, липкими прядями облепившие лицо, мешали смотреть, но не скрыли от взгляда убогую комнату. Снова чужой крик и чей-то шёпот. Их тут двое. Две женщины. А он – на полу, в паре метров от них. Одна лежала на кровати – это та, что кричала. Она сжимала кулаками простынь и вся корёжилась и металась. Могла и не кричать, и так видно, что мучается. Вторая возле той, что лежит. Всё время что-то бормочет, протирает мокрый лоб лежащей, руку ей гладит.
И запах. Странный какой-то. Что может так пахнуть? Боль? Страх? Кровь? Крик? Женщина снова застонала и откинулась вниз, на спину. В этот же момент ему тоже стало плохо. Он увидел кровь под ней. Много крови. Не хотел на это смотреть, зажмурился,почувствовал, что руки не держат больше, и снова упал на пол. Перевернулся на спину. Низкий потолок, грязный. Слышал шаги той, второй, что была на ногах, – она забегала по комнате, что-то носила к кровати. И приговаривала, утешала. Ему тоже нужны были такие слова. Только для него. Но к нему никто не подходил. На него не смотрели даже. Та, вторая, опять отошла от кровати.
– Терпи, я воды ещё в печь поставлю и вернусь.
Он повернул голову на звук её голоса и сам чуть не закричал. Прямо на сердце! Она наступила ему на сердце и не заметила даже. Хлопнула дверь. И опять. Вернулась и снова сквозь сердце прошла. Собрав силы и волю, он встал. Ноги слабые, еле держат. И дрожь ещё не отпустила, но хоть боли больше нет. Смотреть на ту, что металась по кровати, не было сил – осмотрелся. Стол, две лавки возле окна. Окно маленькое, а сквозь него свет пробивается. Какая-то посуда на столе. А от печи идёт тепло. Печь огромная, от пола до потолка, и в неё сейчас вторая суёт казаны с водой. Подошёл ближе, опёрся плечом об печь, а та не видит, не замечает.
Он почувствовал, что тут есть кто-то ещё, кого не видно. Где же? Комната одна всего, тут всё – и кухня, и кровать. Нет других комнат, только дверь к выходу. Где же ты? В это время женщина снова закричала, да так сильно, надрывно, что мороз прошёл по коже. И после её крика он услышал тихие всхлипы – не той, другие. Всхлипы раздавались сбоку от него, но обернувшись, никого не увидел. Только лаз боковой на печь и лавка под ним. Ещё одна, третья лавка в этой убогой деревянной комнате. Он стал на лавку и заглянул наверх. Сжавшись в комок, подтянув коленки к подбородку, там забился в угол ребёнок. Маленькая девочка лет четырёх. Напуганная, дрожащая не смотря на жар печи, на которой сидела. Сдерживает плач, чтоб не мешать тем двоим. Ей страшно, он понял.
Протянул к ней руку, чтобы утешить. Выдавил из себя:
– Ну что ты! Иди сюда.
А она не слышит. Или только делает вид? Ещё одна попытка, такая же безрезультатная. «Да что же это? – подумалось ему. – Почему меня не видят, не слышат? Кто я?» Девчонка тихо разревелась. Сдерживала звук, а слёзы – не могла. Только губки маленькие шевелились, словно говорили что-то. Как молитву читали. Протянула ручонку, схватила в кулачок покрывало, на тряпьё больше похожее, и с головой под него нырнула. Словно оно укутало её панцирем, не пропускающим ни стонов, ни криков.
Нет, он не может ей помочь, обнять, успокоить. И снова крик, как будто внутри головы, хоть он и с кровати раздавался. На пределе сил и терпения. И снова волна страха. Панического. Испугался и места этого, и женщин, и себя, которого не замечают. Рванул к двери, рукой за ручку и открыть, а не получается. Да и не нужно это – сквозь провалился. И вот уже сени, а там – ещё одна дверь, а за ней воздух. Чистый, свежий, и небо – серое, холодное, родное. А под ногами – грязь. Липкая, чёрная, мерзкая. Вот ворота. Он за них и увидел лес – совсем рядом, метров сто от дома. И сумерки над ним уже начинаются. Тут не так заметно ещё, а над лесом, как из-под земли поднялись, крылья расправили и укрывают его. Ему бы туда, а ноги не идут, не движутся, застыли, и тянет его обратно. В дом. В комнату. И нет сил сопротивляться, как обречённость какая-то. Вот твоё место и ни на шаг дальше.
Развернулся и смотрит на дом. Зелёный, из досок, а дверь – скривилась уже, старая. «Не хочу туда!» А ноги сами идут. Всё ближе и ближе к косой двери. Он глянул вниз, на ноги свои. Но их не увидел – закрыты тканью какой-то. Как белая с золотом. Нет, вот чётко проглянули будто штаны и ноги босые. Не испачкались грязью. А потом снова ткань светящаяся, не штаны уже, и снова ног не видно под ней. Ещё один шаг, и ещё один. Отсюда снова слышатся стоны. Шум в голове и мысль: «Убежать». Не смог. В дом вошёл и к кровати сразу.
Вторая уже не шепчет – кричит:
– Тужься! Ещё! Сильнее давай!
Скинула простынь с лежащей, и он увидел живот, огромный. И кровь, вытекающую между ног. На колени рухнул, глаза закрыл, за край кровати держится, а потом крик. Тонкий такой, пронзительный. И снова боль – за спиной. Как вдоль позвоночника располосовали и тянут через спину органы изнутри. Невыносимо! Жарко! Больно! Он губы скривил, самому бы сейчас орать, а только молчит. И слово одно в голове: «Господи!» Обернулся, увидел крылья за спиной. Его крылья – белые, светятся. А должны бы быть красными, в крови, так больно было. Казалось, что с них стекать она, кровь, ручьём должна на пол, к ногам. И быть её должно не меньше, чем у той, что лежала рядом.
Он глянул вперёд перед собой. Женщина, вторая, заворачивала ребёнка в простыню белую.
– Девочка! – сказала она матери, улыбаясь. Положила свёрточек кричащий сбоку от роженицы. – Я тебе воды принесу, – попьёшь.
Женщина отошла, а он придвинулся ближе. Смотрел на это личико маленькое, тёмное, и волосики тёмненькие. И чувствовал, словно его к ней пришили. Нитками пришили. По живому пришили. И знал уже, что всю жизнь рядом будет! Всё сделает, чтоб только жила она, чтоб росла, любила, смеялась. Он руку к ней протянул, дотронулся до простыни и тепло её ощутил. И радость внутри. Свою радость.
– Держи, милая! Пей. – это матери вторая воды ко рту поднесла. Та сделала глоток и откинулась на подушку.
На дочь посмотрела, улыбнулась, к себе ближе подтянула, произнесла:
– Александрой пусть будет. Александра Николаевна. Девочка моя.
***
Третий день он тут уже. Просто тут. Ничего не делает. Он здесь и всё. Смотрит на них, наблюдает. Мать Пашей зовут. Странное имя для женщины. А та девчонка, что на печи он видел, – это Надя. Надежда. Сестра старшая Александры. Как и он – не отходит от свёрточка. Всё смотрит, трогает, головушку сестринскую гладит ручонками своими, нежными, маленькими.
Отца дома нет сейчас, он к вечеру приходит. И тоже сразу к дочке. И к жене. Паша почти не встаёт, ей Надя и пить, и есть в постель носит. Паша только по нужде – согнётся углом прямым и так идёт из дома. Спину распрямить не может. Болит спина, не разгибается после родов.
Женщина та, вторая, сегодня опять пришла. Есть им готовит. Снова каша. Та же, что и каждый день. Молока ещё надоила она и в сенях оставила. Это Пашиной коровы молоко. Надя сможет, если что, матери кружку зачерпнуть.
Надежда, четыре года ей всего, а глаза теперь такие, словно лет сто уже прожила. Она ж теперь за всё отвечает, пока отец в колхозе. Корову, конечно, не доит, но птицу покормить – её обязанность. И в доме убраться, и за мамой следить. Игрушка у неё одна всего – из тряпок сплетённая кукла. И ту она всё Александре под бок мостит, на, мол, играйся.
Николай вчера люльку принёс для младшей. Надя, та на печи спит. И представляет уже, как скоро с сестрой они тут вместе возиться будут. В сад Надю не водят – нет здесь сада. И школы нет. Вся деревня – несколько домов. Николай в соседнее село на работу ездит. Вся красота – леса вокруг Жоведя. И грибов много. Всё с грибами – и каша, и похлёбка. Они, сушёные, в корзине возле печи стоят. Мало осталось.
Тесно ему тут. Потолок и стены давят. Но не уйдёт, нет. Александра теперь как часть его. И не бросит он её никогда, малышку эту. Хранитель он ей. Она спокойная, мать свою плачем не расстраивает. Всё спит в основном. А он на неё смотрит. Каждая чёрточка в памяти навсегда останется. Каждая складочка. Глаз не оторвать.
Глава 2
1943 г.
– Надя! – Паша повысила голос до крика. – Надя! Сашка где?
– Да на дворе, возле порога.
– Веди сюда. Есть будем.
Надя выскочила из дома, схватила сестру, потащила к столу. И он за ними. Александра уже сама бегает, лопочет что-то. Никто не понимает, и он тоже. Но он везде за ней. Он рад, что в дом её сейчас Надя заволокла. Осень уже поздняя на улице. Холодно. А Александра в тонкой рваной одежонке. Ей холодно, да только она сама-то этого не замечает, не понимает. Потому что ей куры – интереснее. Те, что квохчут рядом и землю лапками роют. Ей бы их потрогать, а они, глупые, в рассыпную.
Паша дочку меньшую на руки к себе усадила и ложку с супом в рот суёт. А Сашка не хочет – ей бы снова туда, где куры гребутся. Суп по подбородку и вниз, на кофту. Пашка плачет, снова стирать. Руки болят уже, кожа потрескалась, в раны трещины превращаются. Жаль ему эту женщину. Молодая ещё, а силы уже словно покинули её. Паша всю неделю последнюю плачет – коровы нет больше. А дети есть, дети остались. Саше молоко нужно, да где ж его взять-то?
А больнее всего душе – Коленьки нет больше. Никогда не вернётся, детей не увидит! Её не обнимет! Как же она без него их в такое время-то вырастит? На супе из воды и двух картошек. Хорошо ещё три курицы есть. Справка пришла недавно, от ноября 1943 г. – пропал без вести. Красноармейца, стрелка, Мозгового Николая Григорьевича, 1907 года рождения, считать пропавшим без вести с седьмого августа 1941 г. Ни тела нет, ни могилы. А пропал-то ещё, оказывается, седьмого августа того же, сорок первого. Через месяц, как забрали, и погиб уже. А она-то рыдала, переживала, душу себе рвала – что ж не пишет-то? Соседке вон, Марии, что Александру принимала, муж несколько писем за эти годы прислал. А от Коленьки всё ничего нет.
Он помнил, как за Николаем приходили. С бумагами, по которым обязан он был Родину защищать. В июле это было, 1941-го. Александре всего-то пятый месяц шёл. Он тогда возле колыбели стоял, крыльями своими закрыл малышку, чтоб плакать не начала от криков, что в доме стояли. Паша в ноги всем кидалась, просила мужа не забирать, не оставлять её без кормильца с двумя детьми маленькими. А они с винтовками, руками и ногами её от себя. Надя тоже плакала громко. Папку за колени обняла и не отпускает. И он оторвать её от себя не может. Присел Николай, обнял Надежду и жену к себе позвал.
– Не плачь, Параскевия! Слышишь? Я вернусь! Обещаю тебе, что вернусь. Чтоб тебя увидеть и дочек наших.
Николай хотел ещё к младшей подойти, поцеловать на прощание, да только терпение у тех, кто за ним пришёл, закончилось.
Теперь Параскевия убивалась, что Саше – даже памяти об отце никакой. Только справка эта. Ни фотокарточки, ничего. Надя, та будет помнить, хоть смытый, смазанный образ, но всё же. А Саша – только то, что Паша сможет ей рассказать об отце.
Паша плачет и вновь дочери ложку в рот. А Сашка ручонкой тарелку зацепила и на пол всё вылилось. Надя притихла, ей маму жалко. А мама вниз, с пола картошку собирает и себе в рот, чтоб не пропало. Малышке с пола не даст. И сильнее ещё плакать, потому что нечем кормить больше. Самая боль большая знать, что дети твои голодными спать лягут.
***
Снова немцы в Жоведь зашли. В прошлом году тоже такое было. Помнил, как Паша боялась, как металась, не зная, куда детей спрятать. Мужчин после того раза вообще в деревне не осталось. Куда их? Один только Бог знает. Он – не знал. Ему главное – Александру защитить. Отвести от неё глаза их и мысли. Получилось. А Параскевию побили, крепко. И Надю тоже. За то, что Надя яблоко со стола взяла. Несколько дней они тогда дом этот занимали, потом ушли. Дальше. А в доме после них ничего не осталось. И всё равно, те были лучше. Они матери и корову, и птицу оставили, чтоб детям хоть что-то было.
А эти... Паша с детьми теперь в сарае спит. Немцы дом заняли, а её, и детей её – в сарай, на холод. Ну и что, что зима! Сашенька спит сейчас, ночь, ведь, глубокая. На полу, на тряпье и остатках сена. Рядом мать и сестра – все сжались в комочки, друг друга обнимают. Он Александре своей руки к спине приложил, чтоб тепло своё передать, чтоб не болела от холода. Нельзя ей сейчас болеть, не выходит её Параскевия. И греет он Сашеньку каждую ночь. Хоть поела сегодня. Что сами не доели, немцы Паше забрать разрешили. И то хорошо. Жаль, кур теперь тоже нет.
Ничего, скоро и эти уйдут – он чувствовал. Ещё немного продержимся.
Он теперь много знал, понимал. И кто он, и зачем. И силы его с каждым днём росли. Ушла потерянность первых дней, теперь у него цель есть – спасти, защитить. Одно пугало – откуда сил столько злых? И все они – в людях. Не Ад и не Дьявол виной происходящему. А только лишь души человеческие. Никто их не искушал, сами чернеют. И сила в них, чёрных, злых – огромная. Ему одному не справиться. Он только ей, Александре, помочь может, и то, лишь теплом своим и силу, чтоб жить, отдать может. Ему бы и мать её защитить, и сестру, а не получается.
Глава 3
1945 г.
Ну, вот и всё почти. Ещё чуть-чуть и закончится.
Александре четыре уже. Волосики посветлели, русые теперь, как у отца были. Не вернётся он. Зря Параскевия надежду лелеет, что сбежал, укрылся, что, может, пусть даже струсил, зато живой придёт. Не придёт, потому что не струсил он. И глаза у Сашеньки тоже отцовские, серые с голубым.
Закончилось детство её, давно уже. Потому что некогда матери нянчиться. И сестре некогда. Потому и Сашенька всё делает, что может. И в огороде, и на дворе. И сама днями целыми или у Марии, которая ходить перестала.
Саша сейчас на печь залезла, ещё тёплую. Мать утром растопила ещё, перед тем, как в колхоз идти. Там восстанавливают его теперь, и Паша работает. Надю с собой взяла – лишние руки, хоть детские, теперь очень нужны. И он рядышком с Сашенькой. Смотрит на неё, улыбается. Чистый ребёнок и светлый. Радость его огромная. Не слышит она, как он говорит с нею. Не чувствует прикосновений. А его крылья всегда её обнимают, когда сидит вот так, спокойненько. Саша куклу пеленает, из дерева ей кто-то сделал, маленькую такую, неказистую. Но кукла эта – единственная у девочки, а значит, сокровище неимоверное. И девочка улыбнулась, то ли кукле своей, то ли внутрь себя. Как же любит он эти мгновения, когда улыбку её видит! Столько пережили, столько страдали, в холоде, голоде... Ничего, зато живы, зато улыбаться могут, таким вот куклам деревянным. Русая прядка волос на глаза упала, и он рукой своей убрать её хотел. Забыл, как и много раз раньше, что не получится у него рукою. Подул легонько на личико детское, и Саша, дуновение уловив, сама ручонкой за ухо прядь убрала. Открыла личико, чтоб ему виднее. Снова улыбнулся.
Он Пашу с Надей ещё на краю села почувствовал. Домой возвращаются. Хоть и в колхозе Паша, да только толку от этого ещё не сильно много. Не ломятся закрома, потому что и колхоз – пустой. Но хоть что-то делать же надо! Весна уже, и на полях работу начинают. Сейчас тяжело и надежда вся на иногда завозимые в деревни и города продукты. Выдают всем на руки по граммам, по кусочкам. Но поля засеют, хоть как-то, и летом уже легче будет.
Скрипнула дверь старая, косая. У Нади температура. Её Паша в кровать уложила и к печи. Хоть воду согреть, кипятком напоить.
– Саша, – на дочку младшую Паша смотрит. Если б не Надя больная, не просила бы, ни за что бы Сашу не просила бы. Сама бы пошла, но Наденьке сильно плохо. А в доме – только хлеба несколько кусков. И вода. – Саша, в Боровичи масло привезли. Я не могу идти. Доченька, сбегаешь? Я тебе карточки дам, на троих нам возьми. Светло ещё, ты, если быстро, успеешь до темноты.
Побежала Александра, и он с ней рядом. Она места эти хорошо знает. И знает, что если через лесок этот, то быстрее будет. Напрямик, не по дороге. Лесок-то узенький, минут за сорок можно вширь его перейти. Это там, назад – леса широкие, заблудиться можно. А этот нет, его Саша не боится. С Надей тут часто грибы искали и ягоды.
Вот и Боровичи, и машина огромная. Для неё, для девочки – гигант, а не машина. И людей толпа. Шум, толкотня. Нет очереди, все как попало стоят, руки тянут. Она – меж ног, мелкая, ведь.
– Дяденька! Дяденька, дай ещё. – это мальчишка из Боровичей. Видела его Саша уже. Рыжий, с веснушками. Один кусок уже держит, ещё просит.
– Не могу, малявка, прости! – седой мужчина отвечает. Он в кузове стоит и куски всем передаёт. По одному в руки. Кому большой кусок, кому поменьше – всё от карточек зависит. По сто грамм на человека.
И она тут же, ручонки свои тянет с карточками. Только ж кто её увидит за взрослыми? А надо, надо, чтоб увидели, иначе маменька плакать снова будет! И Наденьке, Наденьке, может, масло это поможет.
И он всё, что может, сейчас делает – чтоб расступились от его Сашеньки все хоть немного в сторону. И чтоб седой на неё взгляд свой опустил. Получилось. Седой к ней спрыгнул из кузова.
– Давай, – говорит, – свои карточки. Сколько вас?
– Трое: я, Наденька и мама. Из Жоведя мы.
Она говорит, а он проверяет, что в карточках записано.
– Что ж ты, милая, сюда-то сама бежала? Что ж мать послала тебя одну! Мы завтра и к вам заехали бы!
– Нельзя завтра! Наденьке сегодня нужно – заболела она.
А ручонки дрожат, и боится мелкая, что не дадут. Что карточки он взял уже у неё, а масло – не даст. И холодно ещё, от холода тоже дрожит. Седой её по головушке русой погладил, потрепал. И слёзы у него, войну прошедшего, от вида этой девчушки на глаза навернулись: «Про Наденьку думает, не про себя!» Жалкая такая, худая. Он в кузов снова, товарищу своему карточки передал, а ей – кусок, за которым стояла, за которым бежала.
Александра кусок тот схватила и бегом домой, опять через лесок, чтоб быстрее. Чтоб масло не растаяло. От тепла рук её, замёрзших, не растаяло. Бежит, к груди его жмёт, а самой так есть хочется! Она утром только хлеба кусок с мамой съела, и с сестрой. А потом ждала их, оставшийся хлеб не трогала. Ждала, чтоб вместе они снова вечером ели. Терпела. Живот болел, а она терпела. А сейчас терпеть уже сил нет, так есть хочется. И веток не замечает, об которые спотыкается, потому что мысли все о куске этом. Упала, но не выронила. Смотрит на него, а в голове: «Не могу больше! Тут же и моя часть есть! Мама же не отругает, если я свою часть сейчас съем!»
Развернула бумагу и зубами в кусок этот вгрызлась. Противный он, горький, но Боже, вкусный какой же! Как же есть хочется! Совсем живот пустой! А после первого куска сложнее стало, не лезет, жирный, противный, потому что не масло это, – а маргарин. А только есть всё равно хочется. И пихает она его в себя, а он – обратно. А Саша – снова. «Хоть бы, – думает, – больше, чем можно не съесть! Хоть бы не зацепить ту часть, что маменьке с Наденькой!» И жевать его пытается, а он не жуётся, комьями проходит по горлу, мерзкий.
Он на колени рядом с ней опустился, руками своими Сашины ручонки держать пытается. И плачет. От горя плачет.
– Саша! Сашенька! Хватит! Не ешь его больше, остановись. – А она не слышит Ангела своего и потому продолжает вгрызаться в кусок.
Не слышит! Потому что, словно и нет его. Словно не существует! А только больно по-настоящему! Крылья за спиной висят, не поднимаются. И слёзы текут. И шепчет сквозь слёзы, на неё смотря:
– Остановись! Остановись!
Будто услышала! Перестала. Смотрит на кусок этот и сама плачет. Завернула. На ноги поднялась и снова вперёд, домой. Донести! Больше нельзя есть! Что её было – съела уже. Остальное – донести. Не успела ещё из лесочка выйти, – упала на коленки и рвёт её. И всё, что съела, наружу выходит. Горькое, жирное, противное. Плачет, а живот снова судорога сводит, спазмы не прекращаются. Больно, тошно и идти надо, а её всё рвёт. Он её руками по спине гладит, голову опустил, лбом к позвоночнику детскому прильнул и сидит так с ней вместе. Ждёт.
Вечерело уже, когда Александра домой вернулась. Паша извелась вся, себя ругала, что отправила дочку одну. И плевать бы на масло, и без него выживали!
– Радость моя! Вернулась! – кинулась к дочери Паша, обнимает. – Что с тобой, девочка моя?
– Прости меня, мама! – плачет Саша. Слёзки солёные, холодные рукавом вытирает и на мать смотреть боится. – Я без вас его по дороге ела.
Протянула матери кусок, что остался. А той – всё равно, сколько его. Главное, что с Сашкой всё в порядке.