Текст книги "Цвет времени"
Автор книги: Франсуаза Шандернагор
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Зато Жан-Никола, шедший в ногу со временем и желавший слыть передовым, относился к идеям с полной серьезностью. На последнем Салоне, где его отец выставил портрет четырех принцесс в натуральную величину, в костюмах природных стихий– Огня, Воздуха, Земли и Воды, – стихий,выраженных единственно в красках и больше ни в чем, стихий,сведенных к самому простому своему воплощению, а именно к позам и лицам, Жан-Никола услышал, как двое посетителей судили работу Батиста без всякого снисхождения: «Да, легкая, живая, блестящая манера письма. Разумеется… Ну а дальше-то что?» Жан-Никола любил отца, невзирая на их разногласия, и ему было больно это слышать; он подумал, что сможет помочь отцу вложить в его работы ту глубину, то самое «дальше», которых им не хватало.
Батист, поглощенный другими заказами, попросил сына закончить для некоего господина Дюваля, директора – притом весьма обеспеченного директора – Индийской компании, трогательный семейный портрет (муж, человек в летах, разворачивает карту Азии перед своею женой, довольно уже немолодой дамой в платье из серой тафты; она нежно положила руку на его плечо, устремив взгляд на пуделя, играющего у их ног); итак, Жан-Никола решил подчеркнуть взаимную привязанность пожилых супругов, показать на картине пример идеальной любви, которая, несомненно, вызовет на ближайшем Салоне восхищение публики. Филемон и Бавкида. С людьми все ясно, остается написать только собаку, и он сделает это на свой манер – современный.
Два дня спустя Батист, вернувшийся домой, застывает прямо на пороге мастерской. Он озирает картину – с изумлением, притом с мастерски разыгранным, преувеличенным изумлением: комедиантство у него в крови; вдобавок ему не терпится взять реванш за пятьдесят лет рабского подчинения властям, академиям, вельможам, богачам – в общем, сильным мира сего. «Кто посмел?» Ученики съеживаются, подручный исчезает в чулане, Жан-Никола отступает в темный угол. В*** медленно подходит к портрету. Он даже вынул и напялил очки… Непонятно, ворчит он или мурлычет – мурлычет от удовольствия, предвкушая сцену, которую собирается устроить, – во всяком случае, он издает какие-то урчащие звуки и, как всегда, первым делом обрушивается на Жана-Никола: «Ага, теперь я вижу! Теперь мне все ясно! Месье считает себя умнее всех! Да-да, не спорь, ты решил поумничать! Изобразить великого мыслителя! Мадам Дюваль держит у себя маленького пуделька, которого обожает – слышишь меня? – обожает! Ты же берешь и пишешь рядом с ней борзую!.. Ее собачонка ни минуты не посидит на месте, носится как угорелая, именно поэтому на моем портрете она притягивает взгляд своей хозяйки, отвлекая ее даже от мужа, а ты… ты изобразил спящую борзую у ее ног! Спя-щу-ю! И вдобавок борзую – о, я прекрасно понимаю причину, ведь борзая – символ верности, не так ли? Вот мы и добрались до самой сути! Месье решил предъявить, во что бы то ни стало предъявить свою идею! Как будто при виде этой пары стариков, с их позами, с их лицами, зрители сами не разберутся, что к чему! Но объясни ты мне, Христа ради, почему тебе вздумалось написать свою борзую уснувшей? Говори, почему?»
– Ну… – мямлит Жан-Никола, – спящая собака яснее выражает… гм…
– Что выражает?
– Э-э-э… верность.
– Ага, стало быть, верность, да еще в тройном размере! Один раз в стариках, второй – в собаке и третий – в ее сне! Да неужели ты не видишь, осел эдакий, что спящая борзая в композиции этого портрета не только перепевает и без того ясную мысль, но еще и противоречит ей! Это же абсурд! И потом, откуда взяться борзой в буржуазном доме, да еще в гостиной! Ну где тут логика? И вдобавок у дамы, которая души не чает в своем пудельке! Когда же ты, дурень упрямый, перестанешь писать картины головой и начнешь работать руками?
И В*** не лишает себя удовольствия процитировать Шастелена, не указывая, впрочем, автора: «Итак, перед вами испорченный портрет. Испорченный чрезмерным умствованием! Вбей себе в башку, мыслитель, что в живописи наиглавнейший талант – глупость. Или, если это слово тебя шокирует, пусть будет наивность! Наивность!»
Батист, вставая поутру, твердо намеревался щадить самолюбие Жана-Никола и поощрять его к работе; Батист ввечеру кипел от гнева на этого пожирателя слив, который ухитрялся испоганить все, за что берется. Батист поутру давал себе торжественную клятву никогда больше не поручать ничего срочного этому недотепе; Батист ввечеру клял себя за то, что доверил ему написать букетик цветов или шпагу. Батист поутру был исполнен решимости позволить сыну выбрать между морской службой или бакалейной лавкой; Батист ввечеру убеждал себя, что гениальность – дочь твердой воли. Короче сказать, Батист поутру просыпался в радужном настроении, а Батист ввечеру засыпал в полном разочаровании.
В результате Жан-Никола метался меж двух огней, впадал в уныние и двигался сам не зная куда, а вернее, шел, лишаясь последних иллюзий, к катастрофе. Он уже отказался от мысли о борьбе. Да и боролся ли он прежде, если не считать редких приступов отваги?! Его сопротивление отцу напоминало последние судорожные подскоки рыбы, которую долго водили на крючке… Теперь он покорно признавал – когда его об этом спрашивали, – что ему необычайно повезло, ведь отец не уставал повторять это всякий раз, как устраивал для сына очередной урок живописного мастерства (ибо Батист не мог отказать себе в удовольствии поучать). «Тебе посчастливилось как никому! Ах, будь у меня в детстве такой отец! Да знаешь ли ты, что мне понадобилось учиться целых пятнадцать лет, перед тем как я осмелился приступить к пастели?! Кстати, не забудь, что я тебе говорил вчера по поводу листвы: никогда не смешивай желтый с зеленым, иначе получишь цвет мочи. Да, уж я-то помогу тебе сэкономить время на обучение! Ты пойдешь вперед семимильными шагами… Эй, постой, дурень ты эдакий! Глянь на свою кисть, – опять наляпал краски! Сними излишек мастихином! Ты слышишь – мастихином!»
В середине осени Батист, к великому своему изумлению, получил личный заказ от Абеля Пуассона, брата фаворитки, ставшего по милости Людовика XV маркизом де Мариньи и сюринтендантом королевских строений; Мариньи желал иметь четыре десюдепорта с фривольными сценками: Буше ему надоел, и он вспомнил о В***. Батисту выпала сказочная удача: восстановив добрые отношения с этим господином, он мог получить тридцать тысяч ливров, не выплаченных ему королевской казной, – таких денег хватило бы на несколько лет безбедной жизни… Он отправился в Компьень, где находился двор. Своему сыну он поручил закончить большой портрет мадам Анриэтты, умершей в начале года, – дофин хотел сделать сюрприз своей матушке, подарив ей эту картину. Как всегда (единственным знаменательным исключением явился портрет его жены), Батист написал сперва лицо, затем платье и лишь потом плечи, которые, соединяя первое со вторым, должны были позаимствовать краски у того и у другого, сведя их к мягким полутонам. Ученикам он поручил написать фон, который на сей раз, против своего обыкновения, лишил глубины заднего плана, ограничившись простой бархатной драпировкой – по старинке. Именно так он замыслил атмосферу картины – может быть, потому, что этой молодой девушке, которую он часто видел и писал, больше не суждено было любоваться заповедными лесами, в чьих дебрях вечно звучит охотничий рог прекрасного принца…
Срок выполнения заказа был обусловлен заранее: до него оставалось всего три недели; две из них следовало вычесть на последнюю лакировку и просушку портрета, а В*** уезжал на пять дней. К счастью, ему оставалось дописать только одну руку принцессы, которую она уронила в складки платья, выпуская из пальцев – словно упущенную жизнь – золотистую виноградную гроздь; впрочем, он и руку-то эту почти закончил, нужно было только всунуть в пальцы стебель грозди и написать ягоды на светло-желтой ткани юбки. В*** с легким сердцем доверил сыну эту задачу: виноградная гроздь считалась одним из обязательных академических упражнений, и Жан-Никола, посвятивший ему лет семь или восемь, вполне профессионально изображал блики на виноградинах всех цветов. Так что В*** ограничился разрешением «писать пожирнее» – это позволит картине быстрее высохнуть: «Для юбки я разводил краску пожиже, – сказал он, – и ты ничем не рискуешь, наложив поверх нее больше масла».
Как и всегда у В***, руки принцессы выглядели восхитительно.
На конец недели пришлись три нерабочих дня, но хозяйским сыновьям в мастерских отдыхать не положено; Жан-Никола в своей неизменной черной одежде все еще корпел над виноградной гроздью, когда уходившие ученики и слуги весело крикнули ему: «До вторника!»
В воскресенье кухарка с удивлением услышала, что кто-то играет на запретном клавесине. Играющий повторял одну и ту же мелодию – двадцать раз, тридцать, сто. В ней звучала какая-то тоскливая одержимость, словно человек, у которого пресекалось дыхание, упорно пытался набрать воздуха в грудь… Но кухарка не разбиралась в музыке. Кроме того, она не верила в привидения: со времени смерти мадам один только Жан-Никола мог сесть за этот инструмент, и Жан-Никола как раз находился дома. С чего это вдруг ему вздумалось играть на клавесине? А кто его знает! Кухарка не страдала как суеверием, так и любопытством: ей и дела не было до переживаний хозяев. Вот почему она ничуть не обеспокоилась и уехала, как и собиралась, на два дня в Пантен, к сыну, который держал там виноградник.
В понедельник вечером Батист возвращается из Компьени, измученный переездом в тряской почтовой карете. Невзирая на усталость, он идет прямо в мастерскую: «Принцессы с виноградом»там нет! Неужто дофин уже забрал ее, не дождавшись, пока портрет высохнет? В смятении Батист зовет Жана-Никола. Но в доме стоит гробовая тишина. И безлюдно, как в пустыне. Притом в ледяной пустыне: за прошедшие дни тут явно не разводили огонь… Ну ясное дело, только отец за порог, как Жан-Никола сбежал из мастерской! Жан-Никола загулял! На вид-то он, с его бледной физиономией и черным костюмом, святоша святошей, ан-нет! Вот они, современные юнцы, разве им можно что-нибудь доверить! А он-то, как истинно любящий отец, привез сыночку две коробки карамели… Батист переходит из комнаты в комнату, с фонарем в руке, с ужасом думая о том, что портрет отдали, не покрыв лаком. В комнате Софи, где внутренние ставни всегда держат раздвинутыми, он видит открытый клавесин; к ножке инструмента прислонен портрет, наполовину скрытый лоскутом материи: слава богу, вот он! Батист снимает тряпку и подносит к картине фонарь…
Святый боже! Это полная катастрофа, ничего ужаснее и вообразить нельзя! Батист не верит своим глазам. Как можно было до такой степени испортить картину?! Принцесса не только не держит виноградную гроздь, но она практически лишена руки! Даже предплечье – и то изуродовано! А уж от кисти просто ничего не осталось… И юбка, прелестная желтая юбка, так безжалостно заляпана краской с правой стороны – там, где было место для виноградин, – что теперь выглядит грубой изгаженной тряпкой. Юбка принцессы – грязная тряпка! Словно у бродяжки!
Батист вытирает взмокший лоб, горестно вздыхает. Ставит на пол фонарь. Внимательно изучает повреждения. Насколько он импульсивен – и даже несдержан – на словах, настолько же флегматичен и наблюдателен, когда разглядывает картину. И когда пишет – тоже. Тут он экономит движения, отрешается от сюжета, работает быстро и судит об исполнении беспристрастно, как сторонний зритель. Правда, фантазии ему недостает… В общем-то, истинное вдохновение посетило его только однажды, когда он задумал лунное платье Софи. А остальное – да бог с ним, с остальным, с людьми и предметами, живой и мертвой натурой! – это всего лишь вопрос ремесла… Он всегда с усмешкой вспоминал ту почтенную даму, которая на первом Салоне, открытом после битвы при Фонтенуа [37]37
При Фонтенуа (Бельгия) в 1745 г. французские войска одержали победу над английской и голландской армиями в т. н. войне за австрийский престол (1741–1748).
[Закрыть], бросилась к нему со словами: «О, месье, ваш портрет детей генерала Фабра… какая красота, какое потрясение! Просто сердце разрывается, когда видишь этих трех сироток, взирающих на бюст отца, их несчастные личики, их сжатые ручки, их взгляды… Как тонко вы передали их скорбь! И как вы сами должны были плакать, изображая их на портрете!» На что Батист ответил ей:
– Мадам, писать картины можно только с сухими глазами! – и прошел мимо.
И вот этими «сухими глазами» Батист теперь оценивает размеры несчастья: чтобы исправить эту школьную мазню, потребуется два месяца работы! Два месяца! А что он скажет дофину? «Забудьте о подарке для вашей матушки, монсеньор!»?.. Ему уже ясно, как это случилось: гроздь соскользнула слишком низко, пальцы не дотягивались до нее, и руку пришлось удлинить – в результате фигура принцессы утратила равновесие. Ах, пачкун проклятый! Ей-богу, раз уж этот бездельник дошел до такого, ему оставалось только опустить бедной девушке еще и плечо, а вторую руку задрать кверху, чтобы уравновесить позу! Почему бы и нет?! Ах, негодяй! Натворил глупостей, как начинающий! И, что хуже всего, пытался исправить содеянное. Сперва удлинил руку, потом укоротил, потом прикрыл новой складкой юбки эту дважды изувеченную кисть. А чего стесняться: намалюю да соскребу, замажу да раскрашу! Неудивительно, что после такого подвига виновный пустился в бега!
Батист выпрямляется, растирая поясницу. «Жан-Никола!» – орет он, просто чтобы выпустить пар. Затем, несмотря на усталость, решает перенести холст в мастерскую. Сдвигает его с места. И тут фонарь освещает низ клавесина и пол возле кровати…
В отсутствие слуг врач, давно уже ставший другом семьи, помог Батисту обмыть и переодеть тело. А потом и отчистить паркет. Правда, крови было немного. Молодой человек нанес себе три удара в грудь – твердой, уверенной рукой: два первых, без сомнения, поразили легкое, третий пришелся точно в сердце. Внутреннее кровотечение было более обильным.
В качестве орудия самоубийства он выбрал один из аксессуаров мастерской – парадную, довольно короткую шпагу, так называемую трехчетвертную. «Не стану от вас скрывать, – сказал врач, – что нанести верный удар гораздо легче именно таким клинком, нежели длинным. Однако, мне кажется, несчастный не смог бы так уверенно попасть в сердце, если бы не проучился столько лет в Академии, где приобрел весьма ценные познания в анатомии».
Официально было объявлено, что Жан-Никола скончался вследствие удара. Поскольку все дети «бедного господина В***» не отличались крепким здоровьем, это никого не удивило. Что же касается задержки с портретом, смерть сына послужила Батисту убедительным извинением в глазах дофина…
Позже он узнал, что в тот воскресный день Жан-Никола долго играл «Таинственные преграды», – ну, разумеется, как же без этих распроклятых «Преград»,в них-то все и дело! Это Софи виновата!
Спустя еще какое-то время, разбирая вещи в комнате Софи, он обнаружил ноты, переписанные рукою Жана-Никола; эти пьески проникли в дом тайно, словно запрещенные книги, – сплошное старье, вздохи с того света, сборище меланхоличных излияний: «Скромный траур», «Старые сеньоры», «Блуждающие тени», «Нежные томления».
Он не стал их выбрасывать, он увез их с собой, когда затеял переезд. Квартира была теперь слишком велика для него одного: ему хватило бы двух-трех комнат да просторной мастерской. Он искал себе жилье подле Лувра, на улице Арбр-Сек, на улице Пули, в проезде Шан-Флёри, в квартале своего детства. Но детство – это страна, куда нет возврата… На улице Арбр-Сек он не нашел ни мальчишек, с которыми играл в грязных канавах, ни старинного фонаря с разбитыми стеклами, ни маленького горбуна, что кричал: «Вафли! Покупайте вафли!» Тогда он начал искать квартиру ближе к Люксембургскому саду, где мог хотя бы чаще видеть картины Рубенса. В своей новой квартире на улице дю Фур он не повесил «Семейный портрет».
Госпожа Удри пригласила его на лето в Бове. «Отчего бы тебе не воспользоваться случаем и не проехаться во Фландрию?» – спросил его Удри.
– Оттого что я слишком стар и люблю удобства.
– А живопись Яна Стена [38]38
Стен Ян (1626–1679) – фламандский живописец.
[Закрыть]– неужто тебе не интересны его картины? А Тенирс? [39]39
Тенирс Давид Старший (1582–1649) и Тенирс Давид Младший (1610–1690), его сын, – фламандские художники.
[Закрыть]
– Да я их вижу что ни день, когда гляжу на всех этих Шарденов… Кого мне не хватает, так это Ван Дейка: я убедился, что публике уже прискучили его принцессы. Как, впрочем, и прелестные дамы Ватто. Нынче она предпочитает грязных нерях!
Удри жил на широкую ногу: его состояние теперь намного превышало богатства, собранные в свое время Ларжильером. В доме друзей Батист катался как сыр в масле. Мадам Удри не жалела сил, лишь бы заставить его позабыть о своих несчастьях: в дело шли прогулки, обильные трапезы, концерты, сельские празднества… В*** понравилась деревня или то, что он принимал за деревню. Он написал «Мальчика с цветами в руках»,горлиц на краю колодца, девочку с лебедями для наддверного панно и «Госпожу Удри в костюме пастушки».«Не бойтесь, – сказал он своей хозяйке, ставя ее в нужную позу, – я не похож на господина Буше: на моих портретах у дам только одно лицо, то, что сверху…»
– Ах, как я люблю вашу насмешливость, Батист… и ваши краски, всегда такие светлые, молодые, веселые!
– Если моя жизнь трагична, это еще не значит, что моя живопись должна быть такой же!
В 1755 году В*** выставил в Салоне, кроме портрета старшего сына дофина, портреты знатных дам в парадных туалетах или в образе Венеры; вскоре он узнал, что его молодые собратья по Академии окрестили эти картины «слащавыми безделками». Ему было больно слышать такие отзывы.
Вернувшись домой, он в поисках утешения вынул «Семейный портрет»из ящика, где тот пребывал с момента переезда, изучил его взглядом художника и не нашел в нем ничего слащавого: Софи была красива, платье ее – великолепно. Затем он взглянул на картину глазами отца: Полина ему понравилась, она выглядела еще трогательнее, чем Мари-Шарлотта, зато Жан-Никола внушил жалость. Батист не понимал, как отец не смог разглядеть то, что не осталось скрытым от художника: мальчик на портрете был несчастен – натянутая улыбка, боязливый взгляд, осунувшееся личико; красивый пунцовый костюм не красил, а казалось, душил его. Батист вспомнил, что писал Жана-Никола в те дни, когда они жили на набережной Межиссери и в глубине квартиры мучительно медленно угасали Мари-Шарлотта и Софи. Но горше всего было видеть теперь этого мальчика с кистью в руке, готового искусно раскрасить портрет своего младшего братца. В***, как всегда, склонный к самоиронии, сказал себе, что написал не красивого ребенка, как ему казалось в то время, а распятого. Чья казнь уже свершилась. Consummatum…Он сказал это себе спокойно – да что там, почти весело… а потом заплакал. Заплакал впервые после смерти Жана-Никола.
Спрятав в карман носовой платок, он понял, что не может оставить картину в таком виде: смятенное лицо Жана-Никола разрушало атмосферу всего ансамбля, а безразличие или радость окружающих выглядели по контрасту с ним чудовищно жестоко. Нужно было переписать мальчика, вернуться к прошлому, вспомнить того резвого шалуна, который брал на клавесине фальшивые ноты и сваливал свою оплошность на болонку…
Он принялся разыскивать в папках, сиротливо стоявших вдоль стены новой мастерской, рисунки с изображениями сына в ранние детские годы. Наконец он отыскал их, но там Жан-Никола был совсем маленьким, едва достигшим трехлетнего возраста. Да и трудновато было отличить его от сестер: в эти годы мальчики похожи на девочек и носят такие же платьица… Он выбрал самые удачные сангины и решил написать сына в фас, в красной детской одежде, с младенческими кудряшками, большими черными глазами и пухлыми ручонками, неспособными удержать кисть, которую протягивала ему Мари-Шарлотта. И в течение целого года, между визитами к господину де Мариньи, двумя портретами в полный рост и двумя другими, кабинетного формата, он занимался тем, что убирал с холста страдальческое лицо Жана-Никола.
Отныне на переднем плане «Семейного портрета»фигурирует, стоя перед сестрами, маленький двух– или трехлетний ребенок, судя по всему, самый младший из детей. Эдакий жизнерадостный крепыш… Однако зрителя поражают не столько его здоровый вид, глубокий взгляд или ярко-красное платьице, сколько широченный валик, натянутый на головку, как чепчик. Речь явно идет о традиционном валике, предохраняющем детские головки при падении, но его крайне редко изображают на портретах, да и в таких случаях он почти всегда полускрыт цветным чепчиком, подобранным к нему по цвету – розовым в «Благословлении»Шардена, красно-белым в его же «Гувернантке»,голубым в портрете герцога Бургундского кисти Наттье… Здесь же никакого чепца, только валик – черного, насыщенного черного цвета, – и такой широкий и плотный, что под ним почти не видно волос ребенка. Это уже не жгут, а прямо-таки шлем! В*** написал мальчика в надежном головном уборе: отныне ему уже ничего не грозит.
В 1755 году Батист потерял лучшего своего друга: скончался Удри. В том же году Грёз впервые выставил в Салоне три картины: это «Крестьянин, читающий своим детям Священное писание»,несчастный «Слепой»,коварно обманутый зрячими, и еще одна жанровая сценка столь же назидательного содержания. И в этом же году В*** познакомился с Шарденом: знаменитый художник «во фламандском духе» только что избран казначеем Академии; ему поручена также развеска картин на Салонах [40]40
Шарден руководил развеской картин на Салонах – притом вполне успешно – с 1761 по 1769 г., за что его насмешливо прозвали «обойщиком».
[Закрыть]. В*** нанес ему визит вежливости: Батисту никогда не приходилось жаловаться, что его картинам отводят на выставках плохие места, – вот уже шестнадцать лет (иными словами, с тех пор, как он начал писать королевское семейство) они висели на самом виду… Конечно, собратья по искусству могли бы – жестокость конкурентов не знает границ! – запихнуть их в какой-нибудь темный угол, но короля ведь не запихнешь абы куда! Стало быть, В*** не о чем было просить Шардена – своим визитом он просто отдавал тому дань учтивости; вдобавок они были соседями: Симеон Шарден жил тогда на улице Принцессы. В*** рассчитывал провести у него четверть часика, не больше.
Он просидел у Шардена три часа. И назавтра пришел снова. К большому удивлению обоих, приязнь возникла с первого взгляда, и она оказалась взаимной.
Эта дружба удивила не только их самих. Искушенная публика – богатые коллекционеры и другие любители искусства – дивилась этому союзу: можно ли вообразить что-нибудь более несхожее, чем картины этих двух художников?! У одного – приглушенные тона, в основном вся гамма коричневых, и широкие жирные мазки; у другого – неуловимая, легкая манера письма, гладкая фактура, светлые, радостные краски. Что же до сюжетов, то с одной стороны, кухни, с другой – дворцы. Правда, оба живописца – да и только ли они в эту эпоху? – как будто полагали, что сюжет – дело второстепенное… И уж разумеется, видя, что Шарден постепенно отходит от своих фигур (которые В*** считал такими неуклюжими) и чаще обращается к неодушевленной натуре, портретист принцесс проникся к нему не только почтением, но и дружбой.
Однако более всего их сблизил возраст: они одновременно заметили, что постарели. В*** начали донимать боли в руках и спине, которые вынуждали его уменьшать размеры картин, чтобы можно было писать их сидя; Шарден, даром что на десять лет младше друга, становился туг на ухо, а разводя или смешивая краски, ощущал первые признаки болезни глаз, омрачившей впоследствии конец его жизни. Оба они устали, им было уже не под силу идти в ногу со временем. Да они и не понимали «нынешнюю молодежь»: единственный сын В*** доставил ему одни несчастья, Шардену сын также принес немало горестей, хотя юноша и получил Большую премию Академии, – отец с сыном вели судебную тяжбу… Нет, эту молодежь они никак не могли понять и не любили ее: несколько раз, когда В*** сопровождал Шардена в Лувр, на отбор картин для Салона, они смеялись над нею – втихомолку, поскольку В*** был человек не злой, а Шардену, в его новой должности, надлежало проявлять снисхождение, – смеялись и приговаривали: «Есть же на свете две-три тысячи несчастных, которые спят и видят, как бы оказаться среди авторов здешних картин, пусть даже самых скверных!» [41]41
Дидро Дени (1713–1784) – французский философ-просветитель и писатель, в частности, автор сборника критических статей о художественных произведениях, выставленных на парижских Салонах в 1756–1781 г. В своем «Салоне 1765 г.» Дидро приводит точные слова Шардена: «Господа, господа, больше снисхождения! Среди выставленных здесь полотен найдите самое плохое и знайте, что добрая тысяча несчастных изгрызла свои кисти, не в силах написать даже так плохо»…
[Закрыть]; и все же они невольно улыбались, разглядывая некоторые модные поделки, например совсем небольшую картину с пышным названием «Мать, обнаружившая шкатулку, заключавшую в себе портрет, письма и украшения, осыпает горькими упреками свою дочь, которая с видом притворного раскаяния получает еще одно письмо от любовника, тайком переданное ей служанкою, тогда как отец пытается угадать в глазах дочери ее подлинные чувства, а бабушка читает одно из писем».«Черт побери! – воскликнул В*** с наигранным восторгом, – да это уже не маленькая картина, а большой роман!»
Не по этой ли причине – из-за избытка литературщины – Батист презирал Грёза? Или он был уязвлен тем, что художник, бывший на тридцать лет младше его, столь быстро добился успеха? Во всяком случае, он пылко обличал молодого живописца, как вскоре стал обличать все эти «назидательные художества». В книжных лавках появились бесчисленные «Письма о Салоне», «Суждения о выставленных полотнах», «Исследования главных работ», «Размышления о нынешнем состоянии изобразительных искусств»,и все эти писаки, норовившие обнародовать свое мнение о живописи, высказывали его вполне бесцеремонно, а главное, литературно. Они ничего не смыслили в искусстве, но усердно мололи языками, обсуждая картины и даже время от времени покусывая их создателей. Тщетно художники возмущались болтовней этих наглецов и просили защиты у короля – Лафон де Сент-Иен (которого Батист прозвал Святой Гиеной), Фрерон в своем «Корреспонданс литтерер»,а затем и Мармонтель [42]42
Фрерон Эли (1718–1776) – аббат, французский критик, противник энциклопедистов, издатель журнала «Аннэ литтерер». Мармонтель Жан-Франсуа (1723–1799) – французский писатель, примыкавший к Просвещению, участник работы над Энциклопедией.
[Закрыть]один за другим судили и рядили о них, осыпая градом ядовитых насмешек. И добро бы только насмешек, а то и обвинений посерьезнее. Однако стоило появиться Грёзу, как самые бесстыжие из салонных борзописцев разразились восторженными похвалами, – еще бы, разве его живопись не обладала всеми достоинствами буржуазной комедии?! Барон Гримм и молодой Лагарп поочередно курили ей фимиам. Но чаша терпения В*** переполнилась, когда в дискуссию на страницах «Корреспонданс литтерер»,рукописного периодического издания, чьи копии развлекали иностранные дворы, вмешался Дидро: «Что бы там ни говорили, Грёз мне по душе! Во-первых, мне нравится его жанр – это нравоучительная живопись. Слишком долго кисть художника была на службе у разврата и порока!» (Он явно метил в Франсуа Буше! Впрочем, Батист, справедливо или нет, принял это обвинение и на свой счет: не он ли изобрел когда-то, в угоду повесам регента, экзотическую полунаготу?!). В заключение философ писан: «Разве не должны мы с радостью приветствовать живописца, чья кисть трогает нас, просвещает, исправляет и зовет к добродетели? Мужайся, друг мой Грёз, читай нам мораль своими картинами!» Этот несокрушимый аргумент еще не раз найдет себе применение, оправдав неоклассическую и республиканскую живопись Давида, сельские успехи Милле при Мелине [43]43
Милле Жан-Франсуа (1814–1875) – французский художник, рисовальщик, гравер, часто изображавший крестьянский труд («Сборщица колосьев», «Анжелюс» и др.).
Мелин Жюль (1838–1925) – французский политический деятель, бывший одно время министром сельского хозяйства.
[Закрыть]и жизнерадостный соцреализм… В*** рассердился не на шутку. «Назови меня дураком, если хочешь, – сказал он Шардену, тайком возвращая ему копию журнала, – но, по-моему, на картинах место морали разве что в миске с рагу. Господин Грёз и господин Дидро могут морализировать, сколько им будет угодно; я же предпочитаю заниматься соусами!»
В другой раз, вернувшись к той же теме, он заметил: «Это все твоя вина, Симеон, – не начни ты поучать публику своим „Благословением“»…
– Да ты вспомни, что этому «Благословению»уже двадцать лет! С тех пор я только и пишу, что яблоки, лишенные всякой подоплеки, и грелки для постели, лишенные всякого прошлого…
– Однако зло уже свершилось! По правде говоря, я бы не ополчился так на этого Грёза, который угрожает затопить нас своими «моралите», своими «Скупыми отцами»и «Дурными сыновьями»;да, я не стал бы упрекать его, если бы он хоть понимал, что такое цвет! Но этот вечный оливковый колорит, этот тусклый желтый, этот жиденький сиреневый, все эти мертвецкие тона… Буше – даром что он фриволен донельзя – по крайней мере, услаждает наше зрение настоящим красным! И настоящим голубым!
Батисту всю жизнь суждено было попадать впросак. Ибо его новый друг любил яркие краски не больше, чем пресловутый Грёз! Однако Шарден принял эту контроверзу довольно кротко: «А кто тебе сказал, Батист, что картины пишут красками?»
– А если не красками, то чем же их пишут, позволь спросить?
– Художник использует краски, но пишет чувством [44]44
Эти слова Шардена Д. Дидро передает в своем «Салоне 1769 г.».
[Закрыть]…
– Чувством? Вот еще новости – чувством! А почему бы уж тогда не сказать «сердцем»? Теперь мне ясно, что ты намерен защищать Грёза, – еще бы, у него ведь столько других защитников!
Шарден, от природы робкий и осторожный, всегда склонялся перед новизною – королевой сердец – и перед сильными мира сего. Маркиза де Помпадур, любовница короля, благоволила Грёзу; ее брат Мариньи, страстный коллекционер, стал одним из лучших клиентов молодого художника; поскольку Мариньи являлся наряду с этим сюринтендантом королевских строений и покровителем французской живописи, у Шардена и впрямь не было никаких оснований не любить того, что любил этот господин… Вдобавок Грёз публично выказывал необыкновенное почтение к Шардену, да и поклонник Грёза Дидро во весь голос превозносил автора «Благословения»:так с чего бы господину Шардену развязывать войну против любимца господина Дидро, раз уж господину Дидро достало вкуса восторгаться им?! И хотя Шарден не более В*** был приверженцем моральной живописи, он прикрылся своими академическими функциями, дабы угодить фаворитке, критикам и публике, а именно: очень скоро предоставил юному Грёзу, этой восходящей звезде, место в Салоне, вполне отвечающее восторгам, которые он вызывал за его стенами. Это было самой выигрышное место – на уровне глаз, в центре стены, в окружении посредственных художников, нарочно для того подобранных; и картины В*** что ни год развешивались от него все дальше и дальше.
В самом деле, начиная с 1756 года придворные заказы иссякли: Франция вступила в войну. Войну, которая будет длиться семь лет. И в которой победа наша окажется весьма сомнительной… Касса казначейства пуста, с портретами покончено; в лучшем случае, двор заказывает новую окантовку старых картин или их копии; даже в королевских семьях у художника уже просят для подарков не красивые повторения оригинала – это слишком дорогое удовольствие! – а покупают у него всего лишь головы; остальное дописывают за гроши служащие интендантства строений… Что же до отставших от моды, о них и говорить нечего! В***, после многих письменных прошений и визитов в дирекцию, получает время от времени какое-нибудь ликвидное обязательство провинциальных штатов – например, в Бретани – в размере трех процентов годовых; эти «три годовых» и составляют весь его доход… Он, конечно, еще не нуждается, но должен выполнять хотя бы частные заказы. Ему уже шестьдесят восемь лет, его мучит ревматизм, он плохо видит без очков. За долгие годы работы при дворе он растерял частную клиентуру, и Париж почти забыл его! Одни только провинциальные дамы еще заказывают ему портреты; наведываясь в столицу, они заезжают на улицу дю Фур: ведь этот господин В*** писал самое королеву, не правда ли? Они видели гравюру с картины… И В***, королевский живописец В***, пишет какую-нибудь баронессу из Лиможа, супругу сенешаля из Каркассона, президентш из Ренна или Гренобля.