355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Саган » Не отрекаюсь… » Текст книги (страница 3)
Не отрекаюсь…
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:05

Текст книги "Не отрекаюсь…"


Автор книги: Франсуаза Саган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Что же они вам говорят? Кто они?

О! Это часто бывает занятно: от юнцов до старушек. Очень длинные письма. Иногда меня в них оскорбляют. Или просят денег: кто три франка, кто десять тысяч. Но обычно люди рассказывают о себе, впрочем, всегда немного лукавя: ложь или умолчание ведь чувствуется. В этих письмах они отождествляют себя с героями моих книг. После «Немного солнца в холодной воде» женщины писали мне: «Я тоже любила молодого человека, мы с ним жили в провинции. Я последовала за ним в Париж, и там он меня бросил, как ненужный хлам». После «Синяков на душе» было немного иное: куда более личное, так сказать, голоса сердца. Очень трогательные письма, попадались довольно красиво написанные, в них говорилось о жизни, о смерти, о метафизике.

Иногда меня спрашивают, что я хотела сказать или сделать, почему такой-то персонаж или такой-то характер. Или мне пишут: в вашей книге вы объяснили мне такую-то проблему. Но я-то никогда и не задумывалась об этой проблеме – тут я теряюсь.

Вы отвечаете?

Иногда. Но их слишком много. А зачастую и ответить нечего. Когда читатель пишет вам: на странице 27 я узнал себя, это я точь-в-точь и т. д. Это очень трогательно, но совершенно бесполезно для писателя.

Вас всегда узнают на улицах?

Теперь гораздо реже. В восемнадцать лет это было невыносимо. Меня узнавали повсюду. К счастью, многое с тех пор изменилось. Бывают дни, когда я похожа на себя, если можно так выразиться, похожа на свои фотографии. А бывает – в зависимости от вчерашнего состояния, от усталости, – что я совершенно безлика. Что-то, наверное, во мне есть такое ускользающее. Я прохожу быстро, и меня не видят. Это вопрос техники: надо идти прямо, не глядя людям в глаза. Иначе они начинают делать вам знаки – и тогда все пропало. Вы отвечаете, они подходят, вы в замешательстве, не помню, где мы с вами встречались, напомните мне, как вас зовут. Нет-нет, мы с вами незнакомы, но мне так понравилось «Любите ли вы Брамса?»… Это катастрофа. Или наоборот, я систематически здороваюсь, из комплекса, что ли, так приветливо, и попадаю на совершенно незнакомых людей, которые смотрят на меня пристально, как на сумасшедшую. Порой бывают очень комические ситуации, этакие «контрпетри»[5]5
  Контрпетри – от фр. contrepêterie – акрофоническая перестановка букв или слов в словах, создающая слова с новым значением.


[Закрыть]
.

Вы сомневаетесь в себе?

Есть ли люди, никогда в себе не сомневающиеся? Я сомневаюсь в себе постоянно. Иначе разве я, например, продолжала бы писать? Сомнение – это мое здоровье. В девяти случаях из десяти писать значит заблуждаться. Разум мечется, обезумев, между двумя полюсами, двумя возможностями. Единственный способ для писателя разрешить сомнение – устремиться по пути, который кажется самым соблазнительным с точки зрения чисто вербальной, лирической, романтической. В такие моменты мы заблуждаемся осознанно, но с благими намерениями. Все правы, никто не прав. Не может быть неправым только тот, кто один перед «чистым листом, защищенным своей белизной», как сказал Малларме. Не надо оправдываться задним числом за то, что ты сделал, объяснять, почему, как, для кого. Сделал – и все тут. Каждый день я спрашиваю себя: «Где я? Что мне думать?» И ничего не понимаю. Повторюсь, писательский труд – единственная возможность… заблуждаться, да, быть может, но заблуждаться осознанно.

Вам ставят в вину всегда одни и те же темы.

Две темы преобладают в моих книгах, всегда одни и те же, это правда: любовь, одиночество; лучше бы сказать одиночество и любовь, потому что главная моя тема – одиночество. Любовь в каком-то смысле даже помеха, потому что первостепенным мне представляется одиночество людей и как они от него избавляются.

Говорят: в романах Саган ничего особенного не происходит.

В моих книгах мало драм, потому что, если вдуматься, все в жизни драматично: драматично встретить кого-то, полюбить, жить с ним, знать, что он для тебя – все, и расстаться через три года с сердечными ранами. Я люблю одиночество, но привязана к людям, и мне очень интересны те, кого я люблю. Ну вот, и я думаю, что эти мелкие жизненные драмы стоит обращать в шутку, иметь хорошее чувство юмора и в первую очередь уметь посмеяться над собой.

Ваши герои редко испытывают физическую боль, разве что в наслаждении. Им наносят только сердечные раны. Почему вы их так оберегаете?

Наверное, потому, что сама была разбита на кусочки в автомобильной аварии. А боль, как, впрочем, и наслаждение, не комментируется. Во всяком случае, в моей голове.

Какую из всех ваших книг вы предпочитаете и почему?

День на день не приходится. Почему – тоже.

Вы писали еще стихи после тех, что писали до публикации «Здравствуй, грусть»?

Километрами. Не очень хорошие. А «не очень хорошо» в поэзии – это безнадежно.

Что вы будете писать теперь?

Мне бы хотелось писать романы, в которых было бы все меньше драматических обстоятельств и все больше обыденной жизни, мелких повседневных сложностей. Если можно так выразиться, это единственное направление, в котором я хочу идти. Потому что это и есть драма. Внешние события всегда случайны. Драма – это вставать утром, ложиться вечером, суетиться в промежутке и так до самой смерти. Драма – это обыденная жизнь… Время от времени мы это осознаем, но редко…

Вас упрекают в том, что называют пессимизмом.

Меня иногда упрекают в разочарованном взгляде на жизнь; а что я могу сделать? Отношения между людьми непросты. С какой стати я буду макать перо в розовую водичку? Я знаю: есть на свете большая и прекрасная любовь. Но она самодостаточна и не может стать темой романа. Ведь почти нет великих романов с хорошим концом…

Вы не пытаетесь изменить жизнь, когда пишете?

Я принимаю жизнь такой, как она есть, и не пытаюсь ее изменить, только описать; такая описательная литература мне нравится и привлекает со всех точек зрения: нравственной, эстетической и т. д. На мой взгляд, правда жизни куда сложнее, неоднозначнее и богаче любой фантазии. Фантастическая или утопическая литература меня не прельщает. Разумеется, я, как все, в свое время обожала Бретона и очень люблю Кревеля, но в Кревеле нет ничего сюрреалистического или, по крайней мере, ничего ирреального. Обыденная жизнь, на мой взгляд, куда более жестока и страшна. Шум и ярость – это ведь повседневность, это обыденная жизнь обычного человека в нашу эпоху. Ярость, шум, гнев, тоска и тревога – все это присутствует каждый день в жизни каждого, кто мало-мальски способен чувствовать. Повторюсь: меня интересуют именно отношения людей с одиночеством и с любовью. И я знаю, что это основа жизни человека; не суть важно, космонавт он или акробат, куда важнее, кто его жена или муж, любовник или любовница. Поразительно, что психологические отношения в группе, которые я описываю, применимы к любой среде. Ревность одна и та же для парижского интеллектуала и для фермера из Жиронды.

Чувства везде те же?

Чувства везде те же, что в одной среде, что в другой. Заглядывая вглубь, лучше узнаешь людей, чем постоянно гонясь за новизной. Поэтому путешествия никому ничего не дают, разве что учат преодолевать трудности туристического порядка. У меня нет литературного рефлекса перед пейзажем чужой страны, открытием ее нравов.

Даже для фона?

Фон мало значит. Если хочешь написать историю любви, фон угольной шахты необязателен. Герои, которыми я восхищаюсь, отличаются не заслугами перед обществом. Если мои персонажи всегда принадлежат к одной среде, так это в основном приличия ради. Сама я никогда не знала ни нужды, ни серьезных материальных проблем, так с какой стати мне, как говорится, «греть руки», рассказывая о социальных проблемах, которых я не знаю и не испытала на себе… А если брать шире, отношения моих персонажей с работой не представляются мне существенными для нити повествования.

Но ведь в жизни люди обычно работают.

Насколько труд человека завораживает в творчестве, например, Золя или Бальзака, настолько же он неинтересен мне. Я не решусь описывать среду, которой не знаю… Если я опишу невзгоды бедного, обиженного жизнью человека и получу за это много денег, что я буду с ними делать? Куплю себе бассейн? На мой взгляд, это будет очень некрасиво. Меня совершенно не смущает, что все мои герои – из определенной среды; я никого не сужу – ни среду, ни тех, кто судит эту среду. Это и есть, наверное, самое подлинное и непосредственное во мне сегодня: невозможность судить. Человек живет, он такой, какой есть, и мне хочется его понять, и только. Меня часто упрекали в том, что моих персонажей как будто не затрагивают мировые проблемы: меня они затрагивают напрямую, но я не вижу, каким образом тот факт, что одна из моих героинь выскажет, например, свое мнение о войне во Вьетнаме, может что-то изменить. Я не хочу так топорно использовать вещи, о которых нельзя говорить походя. Конечно, я против войны во Вьетнаме… И манифесты подписывала, и на демонстрации ходила. Все, что происходит в мире, мне интересно, но, повторюсь, я не считаю себя вправе использовать этот материал, чтобы оживить, очеловечить любовную историю, это кажется мне топорным.

А другие страсти? Честолюбие, скупость…

Скажем так, есть страсти, интересующие меня меньше.

Меня особенно поражает в людях, которых я знаю, которых знала, да и во мне самой есть это неизбывное одиночество – а ведь это тема не безобидная, не мелкая тема. Это сознание своего «я», незыблемого, потерянного и некоммуникабельного одновременно. В сущности, почти биологическое. Все более или менее от этого страдают, это ведь даже один из первичных постулатов: человек рождается один и умирает один. Когда люди отрекаются от любви, они, разумеется, могут найти прибежище в честолюбии, скупости или привычке; но пока не отреклись, они крепко держатся за ближних.

Но вы, похоже, думаете, что человек очень одинок и в любви.

Да, но это уже вторичный взгляд на вещи. Первичный рефлекс таков: я был один, нас станет двое. Только после человек понимает, что это не так. Впрочем, в моих романах герои всегда одиноки в любви.

Как вы оцениваете ваших героев и героинь?

Есть такие, что мне очень нравятся. Например, Жолио в «Через месяц, через год». Он какой-то чистый, стремительный, никогда не лукавит. Вообще, герои моих книг мне интересны. Некоторые критики называют их пустышками. Я их выбрала, для меня они не могут быть пустыми. Я сумела включить в портретную галерею несколько карикатур забавы ради. Но мои персонажи – не пустышки. У них обычно то же отношение к жизни, что и у меня, отношение во многом несерьезное. Я ненавижу серьезность. По мне куда приятнее и даже эстетичнее известное легкомыслие. Пустышки занимаются в жизни малоинтересными вещами. У меня нет к ним тяги. Пустота сама по себе ужасна. Беззаботность – дело иное, мне она представляется формой жизни. Кстати, мои герои всегда были молчаливы: я не давала им много времени, чтобы высказаться, но это не значит, что они не думают. И еще я не люблю описывать их внешность: пусть ее дорисует воображение читателя.

Надо ли искать в ваших книгах вас?

Систематически, начиная со «Здравствуй, грусть», меня обвиняют в том, что я пишу собственный портрет. В «Любите ли вы Брамса?» моей героине было сорок два года, мне – двадцать четыре, и все равно меня узнали в ней. Что бы я ни написала, героиня – это я! Конечно, есть точки соприкосновения. Когда женщина говорит о другой женщине, иначе быть не может. Думается, я разделяю с ними бесконечное любопытство к жизни. И потом, они представляют себе свою жизнь только в связи с кем-то… Есть женщины, имеющие очень четкое представление о себе, они охотно дают понять: я прямодушна, чуть грубовата и т. д.; мои же героини – нет, они познают себя и свои возможности только через кого-то.

Это именно ваш случай?

По правде сказать, не совсем, и это естественно, потому что я пишу и тем самым определяюсь. Себя и свои возможности я познаю в схватке с чистым листом бумаги. Но вне этой ситуации я «вижу» себя только в связи с кем-то. Впрочем, писать роман значит лгать; вот, например, «В поисках утраченного времени», моя любимая книга, написана совершеннейшим лжецом. Все изменено, преображено. Это одно из самых прекрасных произведений – и самых правдивых, потому что Пруст глубоко сжился с этой постоянной ложью… Когда установится равновесие между им истинным и им написанным, писатель перестанет писать. Писатель – вдохновенный лжец, фантазер, безумец; уравновешенных писателей не бывает.

У вас есть определение литературы?

Для меня литература – это такая блажь, когда придумываешь персонажей, которых знаешь лучше, чем собственных родителей, которые становятся твоими друзьями. Когда сознательно пишут, чтобы «было посовременнее», мне до смерти скучно.

Новые течения…

Я не верю ни в течения, ни в разговоры об обновлении романа. Сколько еще надо узнать о человеке! Я бы сравнила писателя с лесорубом. Дерево слишком огромно, чтобы тратить время на изучение топора.

Литература – это Бальзак, в халате и с чашкой кофе, написавший: «И вдруг он увидел ее, и влюбился в нее безумно, и умер у ее ног, плача, и последняя слеза скатилась по его щеке»; это, конечно же, Пруст, это Достоевский, описавший эпилептические припадки князя Мышкина… Каждый писатель хочет быть Прустом. Это, по-моему, очевидно. Вот только Пруст был гений.

А вы?

Не думаю; талант – да, но не гений, нет.

Вы много читаете?

В пятнадцать лет я набрасывалась на все, что напечатано, это был рефлекс. Слова, слова, слова, как сказал бы Сартр. Я четыре года прожила в горном шале близ Гренобля. Больная, усталая, малокровная. Вот тогда я много читала: Ницше, Жида, Сартра, Достоевского, вообще всех русских классиков. Много стихов, Шекспира, Бенжамена Констана. Это было в войну, в пору маки в Веркоре. В литературном плане главным было открытие Пруста и Сартра; потом – Достоевский, Стендаль, кое-что из Фолкнера. В этой области у меня исключительно классические предпочтения. Из современных писателей я восхищаюсь талантом многих: назову Симону де Бовуар, особенно ее «Гостью», творчество Маргерит Дюрас, первые книги Натали Саррот, некоторые – Франсуазы Малле-Жорис, Ива Наварра, Мальро. Но только один меня ни разу не разочаровал – это Сартр. Его персонажи таковы, каковы они есть; они живут, лепя свою статую. Статую из песка, быть может, но это неважно. Главное – лепить.

Что вы цените в первую очередь у писателя?

Я бы сказала «голос». У некоторых писателей есть свой голос, который слышишь с первой же строчки, как слышишь живой голос человека. Это для меня главное. Голос, или тон, если вам так больше нравится.

А что вы чаще всего перечитываете?

Часто перечитываю Пруста. Помню, как перечитывала его в Индии. Воды Ганга и гостиная мадам Вердюрен очень занятно смешались в моей памяти. Много читаю Шекспира. И Расина, которого находила скучным в лицее, как все. Но когда полюбишь французский язык, Расин завораживает. Еще я знаю множество стихов наизусть. Аполлинера и Элюара могу декламировать километрами.

А «Здравствуй, грусть» вы перечитывали?

Нет, никогда. А да, полистала однажды, довольно давно. Я обнаружила в ней одновременно наивность и лукавство, которых прежде не замечала.

Почему, когда и каким образом вы пришли к театру?

Впервые написать пьесу для театра мне пришло в голову в 1954-м. Мы – Флоранс Мальро[6]6
  Дочь французского писателя Андре Мальро была школьной подругой Франсуазы Саган.


[Закрыть]
, Бернар Франк и я – гостили в Бюже у Франсуа Мишеля, в Монтаплане. Дом был темный, большой; уединенно стоящий, в несколько этажей. На холме. Он походил на бункер. Однажды вечером Бернар Франк рассказал историю молодого человека, хвастуна и задиры, который в определенных обстоятельствах преобразился в робкого влюбленного, в рохлю. Это запало мне в душу. Первый вариант этой пьесы я написала только зимой 57-го, когда только закончила «Через месяц, через год». Я гостила с друзьями на мельнице, близ Милли-ла-Форе. Стояли холода. Вечера были долгие, и я немного скучала. Жизнь текла будто в замке из далекого прошлого. Чтобы развеяться, я написала веселую историю о людях, запертых в доме. Тогда я не думала, что это будет пьеса, не помню даже, было ли уже у нее название… Вскоре после этого Жак Бреннер попросил у меня текст для своего журнала «Кайе де Сезон». И я предложила ему этот набросок комедии: «Замок в Швеции». Его прочел режиссер Андре Барсак; он был не очень разговорчив, но сказал мне, что ему нравится тон. Он попросил меня переработать текст. Пьеса была недостаточно длинной, ей не хватало хребта. Мотивации были недостаточно ясны. Юмор оставался за рампой… Для театра надо завязывать узлы и потом их развязывать. Барсак очень мне помог; мы виделись практически каждые три дня в течение месяца, пока не доработали пьесу… Как видите, моему дебюту в театре я обязана чередой случайностей. Причины, побудившие меня пойти дальше по этому пути, быть может, не столь серьезны, но очень весомы: репетиции забавляют меня до безумия. Париж, театр – и складывается что-то вроде огромной семьи. Важен даже запах театра, пустого театра, где все начинают работать. Это на самом деле очень увлекательно – поначалу, во всяком случае, – слышать, как «произносят» то, что ты написала. Это чудесно, просто невероятно. Потому что это одновременно то и не то, ты узнаешь себя и не узнаешь. Этим проникаешься внезапно, слышишь, как актер произносит свою реплику именно так, как тебе хотелось, и твои персонажи вдруг обретают лицо. Я люблю кулисы, период репетиций, всю игру, которую они предполагают, серьезность актеров, спрашивающих: «О чем я думаю, когда открываю дверь?», их способность находить другую правду, не ту, о которой думала я, когда это писала.

Ставить пьесу – это что-то вроде игры в стройку. Я люблю атмосферу репетиций, общение с людьми, стычки актеров с рабочими сцены, с режиссером… Полтора месяца проводишь с десятком человек, с которыми потом больше практически не видишься, потому что на следующее утро после премьеры я покидаю театр и больше туда не возвращаюсь. А день премьеры – это что-то невероятное! Все стучат зубами, обстановочка – нечто среднее между гэгом и корридой. Мелодраматизм вечеров «генеральных» – это чудо, суфлерша целует вас, обливаясь слезами! Вдруг, среди этого переполоха, осознать, сколь велика ставка для всех, – от этого голова идет кругом. Меня часто охватывает мандраж за актера, когда я вижу его бледным как смерть; и мне хочется, чтобы пьеса пошла успешно, ради актеров, не из альтруизма, а просто потому, что я вижу, как их трясет, еще сильнее, чем меня. Когда пьеса не имеет особого успеха, как «Иногда скрипки», мне их искренне жаль; мне кажется, что из-за меня они потратили впустую свое время, свой талант…

Вы пишете специально для каких-то актеров?

Только один раз, для Мари Белль. Поскольку я хорошо знаю ее манеру держаться, речь и повадку львицы, мне было очень забавно вкладывать в ее уста реплики, которые она могла бы произнести в жизни.

А вас, как других драматургов, недоброжелательная критика выводит из себя?

Не в пример многим моим собратьям, я от недоброжелательной театральной критики не бешусь. Во-первых, постановка пьесы – это всегда игра ва-банк, а я из тех, кто легко относится к проигрышу. К тому же ремесло критика, если заниматься им добросовестно – а почти все критики добросовестны, – наверняка не подарок. И потом, это же часть игры. Лично я до сих пор имела успех в среднем через раз, и полнейшая неуверенность в судьбе моей следующей пьесы щекочет нервы, как ничто другое.

Какую разницу вы видите между вашими пьесами и вашими романами?

Иногда подмечают нестыковку между моими романами и моими пьесами: последние очень традиционны. Я это делаю намеренно, мне нравится эта старомодность. Впрочем, театр старомоден по определению, и все теории о новом театре кажутся мне сомнительными. Театр – искусство абсолютно буржуазное, потому что билет стоит как минимум двадцать франков. И красное, черное, золотое, декорации, постановка – все это работает как маленькая фабрика марионеток. Не считая домов культуры, где усталым после работы бедолагам показывают Брехта или Пиранделло, что я нахожу чудовищным снобизмом. Под тем предлогом, что они платят за билеты всего пять франков, им после работы, метро, поезда навязывают пьесы, заставляющие думать: надо, мол, «воспитывать» народ. По какому, спрашивается, праву кто-то хочет воспитывать народ, как будто он сам по себе недостаточно воспитан? Интеллектуалы, называющие себя левыми, как правило, не имеют никакого уважения к тому, что они разумеют под словом «народ». Если зритель беден и устал – это их зритель. Да кто они такие, чтобы тащить к себе людей на аркане! Как это грубо! Им бы показывать Фейдо, чтобы они повеселились, расслабились, как расслабляются добрые буржуа, платя по шестьдесят франков, чтобы посмотреть Барийе и Греди или мои пьесы. Единственно верный путь в искусстве – дать каждому творить, для себя первого, как он чувствует: каждый должен идти этим путем с радостью, но не делая его всякий раз золотым правилом. Я думаю, театр – это прежде всего развлечение. Пусть даже есть театр политический, ангажированный, все равно главным образом театр – это развлечение. Да и могут ли актеры и театр оказывать реальное политическое влияние – еще вопрос. Поэтому «народ» как обобщение домов культуры меня возмущает. Нет никакого народа, есть обычные люди, того же возраста, того же здоровья, той же сексуальности и жизнеспособности, что и театральные деятели. У них просто более или менее туго с деньгами, вот и все. Но «народа» в этом понимании нет. Можно прекрасно ставить Брехта, Пиранделло или Сартра. Но ведь есть еще Лабиш, Фейдо, Ануй… Лично я считаю, что не пишу для бульварного театра. В моих пьесах нет, например, сильных эффектов, и даже если меня играют на бульварах, повторяю, для бульваров я не пишу. Но театр со времен древних греков создан, чтобы развлекать людей.

Вы занимались и режиссурой…

Отчасти из вызова профессионалам, отчасти из любопытства я взялась за постановку: «Счастье, чет и нечет». Очень скоро я поняла, что режиссура – это профессия, и, увы, не моя. Это была катастрофа. Надо знать дело досконально и, главное, иметь авторитет, надо уметь обращаться с софитами, уметь обращаться с людьми, а поскольку я ради собственного удовольствия пригласила только близких друзей – Трентиньяна, Жюльетт Греко, Мишеля де Ре, все мне говорили: «Поработали и хватит, пойдемте выпьем». И мы шли. Нет, моя истинная роль куда скромнее: записывать во время репетиций свои замечания и по окончании показывать их режиссеру.

А кино?

С кино я тоже немного соприкоснулась. Мне надоело видеть, как мои книги – если не считать «Любите ли вы Брамса?», – превращались на экране в сущее безобразие: хуже всего обошлись со «Смутной улыбкой». И тогда я решила поработать над экранизацией «Сигнала к капитуляции». Братья Хаким хотели поставить фильм с Бардо и Бельмондо. Я знала, что Бардо жаждет получить эту роль, но, на мой взгляд, она не подходила к образу, и потом, если бы братья Хаким купили права на «Сигнал к капитуляции», я бы по этому фильму не имела права голоса. Я предпочла работать с Аленом Кавалье; я мало его знала, но его представление о книге и персонажах совпадало с моим. Кроме того, я видела его фильмы, и они мне нравились. Это, кстати, очень забавно: вернуться к своим изрядно подзабытым персонажам и заставить их говорить. Фильм очень точно повторяет книгу. Ален именно этого и добивался. Еще я делала «Ландрю» с Клодом Шабролем. Шаброль мне очень нравился, в свое время, когда я писала о кино в «Экспресс», я написала хороший отзыв на один из его фильмов. Однажды меня попросил сделать с ним фильм Борегар. Мы написали диалоги очень быстро, за неделю. Веселились, как безумные! Но кино для меня не более чем эпизод. Я романистка по призванию и драматург забавы ради.

Что же забавно в театре?

Театр – это что-то шальное. Пишешь пьесу, над ней работают несколько месяцев, репетируют. А потом, в один вечер, в какие-то два часа происходит бой за правду. Сидя в бенуаре, на авансцене, с несколькими друзьями, как боксер в окружении своих секундантов, ты смотришь, не в силах ничего сделать, казнь или победу твоего детища. После уже не так интересно. Пьеса – это игра, в которой очень скоро перестаешь быть хозяином положения. Она тебе больше не принадлежит, как и ее персонажи. Писать пьесу для театра – это лучшее развлечение. Пишется очень быстро, это просто игра ума, партия в пинг-понг. Бывает, придет в голову смешная идея или какой-нибудь драматический ход. Я запоминаю и придумываю персонажей. После чего очень быстро пишу. Меняю текст только на репетициях, в зависимости от исполнителей. Когда актер плохо произносит фразу, ее надо менять. Часто приходится добавлять реплики, чтобы актеры успели переодеться за кулисами или еще по каким-то техническим причинам.

Есть ли разница между написанием пьесы и романа?

Разница есть, и огромная. Театр намного легче, потому что весь обращен к внешнему; в романе же больше задействован автор. В театре надо растолковывать, время от времени расставлять точки над «i»… В романе можно обойтись лишь намеком. В театре гораздо меньше свободы, поскольку есть четкие императивы – время, место… Персонажи должны говорить между собой, и только, в то время как в романе ты совершенно свободен и можешь посвятить сколько хочешь страниц описанию реки или дверной ручки. Но, как ни парадоксально, писать для театра легче именно потому, что есть императивы – эти рельсы. Зажатый в рамки, ты знаешь, куда идешь; это упрощает работу драматурга, потому что важно логическое развитие событий: действие движется к финалу через постоянно нарастающий драматизм, есть пути, которыми автор вынужден следовать. Это как игра в сквош: бросаешь мяч в стену, и, направо ли ты его бросил, налево ли, он возвращается всегда в середину. Тогда как в романе мяч, запущенный наобум, может улететь в окно, и ты его больше не увидишь. От свободы романа мне бывает страшновато. Конечно, когда я начинаю писать, у меня есть тема, основная идея, но нет четкой канвы. Я иду от одной детали к другой, развивая все ту же тему. В пьесе это невозможно. В романе мне нужны максимум два-три персонажа, и я погружаюсь в него и тону, потому что не могу объяснить, чего мне хочется, сбиваюсь с пути и путаюсь. А в пьесе все идет очень быстро, я пишу, посвистывая: это работа плотника, знай собирай да пригоняй доски и балки. И персонажи выходят на сцену и уходят по твоему желанию.

В конечном счете, вы романистка, а пьесы пишете, чтобы развлечься.

Театр меня забавляет, роман забирает всю целиком. Я уже говорила – я обожаю репетиции, театральную атмосферу, актеров, люблю с ними разговаривать. Но когда я пишу, я всегда одна – и в этом суть моей любви к литературе.

Вы сказали: я не могу судить…

Человек – он ведь состоит из нервов, костей, крови… это что-то необычайное. Но если он совершает гнусный поступок, у этого всегда есть причина, слабость, помешавшая поступить иначе; и я чувствую, что не могу первой бросить в него камень, правда. Я так люблю людей, что мне претит причинять им зло. А судить – это уже причинить зло.

Даже тех, кого любишь?

Любить – это не просто «очень любить», это еще и понимать. А понять значит спустить на тормозах… просто не говорить об этом.

Из чего состоит жизнь? Жизнь человека?

Что это такое – жизнь, жизнь человека? Опять слова… Я верю в постоянство инстинкта, желания, потребности. Это неистребимо. В людях живет потребность не испытывать страха, находиться в безопасности, в тепле, быть любимыми. И я убеждаюсь в этом каждый день. Каждый день я вижу, что людям нужно место, где прилечь, нужен кто-то, кто скажет, что любит, нужно не знать одиночества, страха, пробуждений в холодном поту. Людям страшно жить, страшно все потерять, им страшно, в самом деле страшно. И в каждом человеке есть хоть что-то прекрасное, ведь невозможно родиться совершенным уродом. Но иногда этого не находят, просто потому, что не ищут, и дело кончается плохо, глупо, в суде.

Впрочем, все люди не то что двулики – трехлики. И это тревожит. А меня как раз неотвратимо тянет к тревоге, к неустойчивости, к жизненным бурям. Если человек вот-вот упадет, ударится – он мне интересен.

Не себя ли вы ищете в других людях?

Мне не нужно зеркало. Когда я смотрю на кого-то, я хочу видеть его, а не свое отражение в его глазах.

А счастье?

Если верить газетам, счастье, которого ищут люди, состоит из телевидения, уик-эндов и автомобильных аварий. Это несколько поверхностное суждение. Потому что люди куда более утонченны, чувствительны и одиноки, чем о них говорят. Стиральная машина никогда не составляла счастья женщины. Равно как и ее фото в полный рост на балу, помещенное в «Жур де Франс».

Вы тоже думаете, что люди живут сегодня с чувством тоски?

Во всех сегодня засела чудовищная душевная тоска. В письмах, которые я получаю после выхода моих книг, мне всегда пишут: «Я тоже прошел через это, я это видел, это мне знакомо, я страдал» и так далее. Тоска в наши дни неотделима от людей, как зубы или волосы. Да и может ли быть иначе? Жизнь у людей беспросветная, их вынуждают так жить. Я нахожусь в привилегированном положении, потому что могу делать то, что мне нравится, могу даже жить одна, если захочу. Но жизнь большинства людей ужасна. Их держат за горло, вынуждают работать с утра до вечера, они смотрят идиотское телевидение, никогда не остаются одни, загнанные в западню такими же людьми, как они. Они не могут позволить себе ни минуты того, что называют «добрым временем», старым добрым временем, которое течет, секунда за секундой, и можно просто смотреть, как оно проходит. У большинства нет ни жизни, ни времени – только слепой и безумный бег по кругу.

В сущности, вы очень любите людей.

Это правда, я очень люблю людей, я не могу быть равнодушной к их поступкам, к их натуре. Не могу быть равнодушной, когда кто-то ведет себя как хам, но не могу и тогда, когда кто-то добр и интеллигентен; это кажется мне очень важным. Так, если я знаю, что такой-то человек щедр и великодушен, и вдруг ловлю его на скаредности, я все равно не могу забыть его великодушия. А если от самых ужасных вдруг вижу широкий жест, забываю, что они ужасны. Но – я ли постарела или постарели они? – мне кажется, что им теперь далеко не так весело и в то же время не так страшно. Помню, когда мы жили вдвоем с братом, мы говорили: «О! Давай смеяться, смеяться и безумствовать; скоро атомная бомба упадет нам на голову!» Теперь люди в это не верят, они больше не верят в смерть, только в изнурение. Они правы, но это не так романтично, и поэтому не хочется ускорять ход событий.

Каких людей вы любите?

Это может показаться слишком простым, но я люблю людей естественных, тех, которые не пытаются выказать себя иными, чем они есть на самом деле. Это включает ум, определенную форму внутреннего счастья и определенную доброту. Я очень, очень люблю добрых людей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю