Текст книги "Праздник отцов"
Автор книги: Франсуа Нурисье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
9. НОЧЬ
То, что в момент, когда я позвонил в шесть часов, у Сабины оказался мужчина, чей незнакомый голос ответил и так естественно произнес «Люка», мне было совершенно безразлично. Какую бы то ни было, обоснованную или необоснованную, ревность я перестал испытывать уже давно, на исходе нашей совместной с ней жизни. Вот только Люка? Неужели со своими мужчинами она занимается любовью дома? А Люка прислушивается ночью к шуму за перегородкой? Или же они только заезжают и увозят его мать за город? Или речь идет о приятельстве, об удобной и уже старинной привычке, о человеке, которого Люка называет по имени? Он противопоставляет мне такую безукоризненную в своей непроницаемости сдержанность, причем гордится этим, что у меня возникает искушение представить себе за ней некую вторую жизнь, – впрочем, что я говорю: первую жизнь – со своим ритуалом, со своими шутками, секретами, поездками воскресным утром на природу, вечерними походами в кино. Тайна, в которую я не посвящен, вырастает до размеров собора. И Люка, усердный прихожанин, преисполненный неведомой мне набожности, пробирается в ней с опущенными плечами. Он скользит между нами, как бывалый лоцман, плотно сжав губы, с сердцем, разделенным между обоими тяжущимися. Слишком уж он податлив, Люка, слишком рано его самоуважение стало подвергаться испытаниям: жизнь не оставит от него камня на камне. Эта ли комната казалась мне такой роскошной сегодня днем и такой душной? Она отталкивает меня от себя со всей силой предлагаемого ею комфорта. Не очень-то приятное занятие: ворочаться часа два в постели, вспоминая глупости, совершенные на протяжении целого вечера, и обдумывая вопросы, которые следовало бы задать, и ответы, которые можно было бы получить. Кроме того, мне кажется, что сегодня вечером я в чем-то обманул Люка, растратил принадлежащий ему капитал. Я вытаскиваю из холодильника, замаскированного под ларь в стиле Людовика XV, бутылку воды и пью из нее большими глотками. Может быть, ходьба поможет мне успокоиться. Я быстро спускаюсь по выстланной разноцветными коврами лестнице. Когда я выскакиваю в холл, ночной портье смотрит на меня, вытаращив глаза.
– Месье знает, какая на улице температура? Месье не следует выходить в такой одежде. Подождите!
Да, я жду его, рассматривая план Б., висящий в рамке на одной из стен. «Художественный» план, усеянный готическими стрелками, барочными фронтонами, с лирой, указывающей местонахождение концертного зала, и ревущим львом – местонахождение зоосада. Без особого труда отыскиваю Эльфенштрассе, где живут Лапейра.
Я всегда неплохо разбирался в планах и картах. Это не очень далеко. Долгой дорога показалась мне из-за объезда улиц с односторонним движением и из-за беседы с председательницей.
Портье возвращается, неся в руках дубленку, которую он помогает мне надеть. От меховой шапки я отказываюсь. Отказываюсь и от такси, которое он собирается вызвать. «Бессонница…» – говорю я. Он тут же вытаскивает из ящика коробку таблеток, потрясает ею, и я обещаю ему испытать их эффективность сразу же по возвращении. Едва ступив на тротуар, получаю хлесткий удар холода в лицо. Город весь серый, оглушенный, с белыми узорами на асфальте и с предательским блеском льда. Под аркадами смутные силуэты погружаются в тень. Я настолько добропорядочно стучу каблуками, что притормозившая было при виде меня полицейская машина снова прибавляет скорости и уезжает в сторону вокзала. От холода лицо у меня сразу же немеет. Чтобы не дать заледенеть сведенным судорогой губам, я произношу «Беренис». Повторяю снова, на этот раз громче, потом кричу «Беренис». Но улицы окутаны прежним безмолвием. Я кричу внутри своего рта. По мере того как я удаляюсь от центра города, ледяных пятен становится все больше и больше. Запахи сада и огня остаются там, за стенами. Музей изобразительных искусств. Университет. Ночь окончательно развеяла мое опьянение последних двух часов. Я пытаюсь припомнить свои слова, свои жесты: интересно, приличия были соблюдены? Иногда бывает так, что только я один и осознаю, как далеко я отплыл от берега, а бывает и так, что я уже не отдаю себе отчета, какой эффект производит мое состояние. Последний всплеск болтовни, исчезновение Беренис, прощание с четой Лапейра тонут в дымке, словно я пережил все это давным-давно. Вот решетка, сад, более тесный, чем мне показалось вначале. Когда мои шаги смолкли, тишина стала гнетущей. В доме ни огонька. Который сейчас час? Я забыл часы на столике у кровати, куда я положил их, собираясь ложиться спать. Во всяком случае, добрая половина ночи уже позади. Я чувствую идущий от дубленки запах ее владельца. От этого ирреальность места, времени, моей неподвижности на краю некоего подобия круглой площади еще более усиливается. Освещенный бледным светом луны дом испещрен тенями. Вот под замысловатыми надломами крыши три окна гостиной. Комната Беренис находится, очевидно, слева, куда она убежала, охваченная своим непонятным гневом. Увижу ли я ее вновь? По какому праву? Николь не подала никакой идеи, не предложила никакой помощи. И даже если бы и предложила, я с трудом представляю себя в роли человека, поднимающего каменные глыбы. «Ты припоминаешь последнюю фразу своей первой книги? – спросила она меня на пороге, когда муж ушел за пальто. – Жизнь не возрождается, она течет.Ты помнил ее?» Что бы я ей ответил? Лапейра уже возвращался, укутанный в бесконечный красный шарф.
В этот момент, когда я внимательно всматриваюсь в детали то тонущего во мраке, то изрезанного лунным светом дома Лапейра, в меня вселяется уверенность, что что-то должно произойти. Должно непременно. Конечно же, я был слишком неосторожен: слишком много слов, слишком много алкоголя и экзальтации – разве могла Николь довериться мне? Это всего лишь отложенная партия. Не могла же она призвать меня на эту очную ставку, навязать мне это испытание совершенно безо всякой причины. Вот оно, слово: испытание. Удалось ли мне выйти из него победителем? Мне кажется, что я был жалок на протяжении всего вечера и продолжаю оставаться таковым сейчас, продрогший, уставившийся на окно, – вот это? Нет, вон то? – как когда-то в двадцать лет, в пору влюбленности. Сирано или Кристиан? У меня всегда нос Сирано сочетался с пылом Кристиана. Ах, мне всегда было нелегко грубо вторгаться в жизнь тех, кто становился моей дорогой добычей, с моим-то лицом, похожим на печеночный паштет, с моими тонкими, как скрипичные струны, нервами… Вот и сегодня вечером… Ничто так не похоже на смертные муки любви, как это любопытство, бросившее меня к Беренис. Любопытство: не слишком ли осторожное выбрал я слово? Сроки, логическое сходство характеров и обстоятельств – все налицо. Вот уже три часа, как я знаю. И Николь сразу же поняла, что я знаю. Именно в тот момент она и отстранилась от меня. Она приоткрыла мне свой секрет, подобно эксгибиционисту, раздвигающему полы своего плаща и убегающему потом, чтобы спрятаться где-нибудь в зарослях. А сейчас в чем суть моей роли? Что предусмотрено для меня в сценарии? Крики, требования? Ни закон, ни элементарная тактичность не потерпели бы их. Все словно обито войлоком, время, оно заглушает крики. Кто бы осмелился! Архитектура семейного очага, душа ребенка: эти надежные ценности защищены столь же надежной и испытанной трусостью. Проявившейся и в сегодняшнем испытании.Мы еще вернемся к этому: простая комедийная сцена, романический эпизод, волнующая гипотеза? Что угодно на выбор – однако ничего общего с моей обыденной жизнью. Моя обыденность. Моя жизнь. Всплески дурного настроения у Люка, приливы и отливы в моей работе, надломы, связанные с возрастом, – вот они, мои партитуры. И другой музыки я не знаю.
Несколько часов назад я с лукавым самолюбованием, которое подстегивается присутствием публики и облегчается возбуждающими средствами, жаловался на превратности встретившегося мне на пути отцовства. Хоть на этот раз обошлось без терзаний! А если этим вечером со мной что-то и произошло, то не более чем банальное злоключение. Семьи покрыты подобными царапинами, зарубцевавшимися, можно сказать, невидимыми. В былые времена случалось, что при вскрытии завещания у нотариуса брови оставшихся в живых родственников на какое-то мгновение поднимались вверх: неожиданно возникший наследник, странное распоряжение, нечувствительная к пересудам «последняя воля» с двадцатилетним либо тридцатилетним запозданием раскрывали уже давно разгаданную тайну. Видели и не такое! В наши дни никто уже больше не получает наследств, да и физическое сходство уже не так, как раньше, волнует семьи. Кстати, и самих семей уже нет. Равно как и детей: Беренис в свои шестнадцать лет, возможно, уже ощутила тяжесть мужчины на своем животе или ощутит не сегодня завтра. Почему бы расстающейся с молодостью Николь не всколыхнуться на глупый женский манер при виде моего нездорового интереса к ее дочери? Может быть, за ее смущенными взглядами, за ее несостоявшимся признанием ничего больше и не было.
Однако я все еще не решаюсь покинуть Эльфенштрассе. Сто шагов в одну сторону, сто – в другую: прямо полицейский на посту. Луна скрылась за соснами, образующими пучину тени в конце улицы. Теперь я уже достаточно трезв, чтобы понимать, что играю комедию. Самую неистовую комедию, без зрителей и аплодисментов, комедию, которую продолжаешь играть только для себя, для того, чтобы позолотить свой образ в собственных глазах. Мое опьянение мечтало предпринять действия, направленные на признание отцовства, а моя трезвость уклоняется; она удовлетворена. Сообщи мне Николь где-нибудь на Пасху 1967 года новость про радостное событие, в котором я, похоже, сыграл свою роль, я не могу себе даже представить, на какую бы только низость я ни пошел, чтобы отговорить ее, убежать от нее. Она это знала. Она лишь предохранила себя от моей трусости. Сегодня Беренис взбудоражила меня, потому что она – дочь других людей, на три четверти сформированная личность, сумма многих сложений, победа и собственность супругов Лапейра. Захватить сокровище – это я умею. А вот собрать его постепенно – нет. Я умею собирать только ощущения, сновидения, намерения, страницы, книги. Я являюсь отцом только моей работы. Я так часто повторял им эту истину сегодня вечером, что еще не забыл ее в момент, когда нужно прижечь рану. Беренис? Я бы не смог создать ее. Это как с домами: все думают, что я люблю их, потому что я их часто меняю и потому что я люблю чужие дома, преимущественно самые красивые, самые роскошные. Однако мои собственные дома всегда были уродливыми, и я не в состоянии их улучшить. Я грабитель, а не архитектор.
Бархатистый темно-коричневый номер «Райнишер Хофа» накрыл в ту ночь сумбур моих мыслей, подобно капюшону, которым накрывают клетку малайского говорящего воробья, чтобы заставить его замолчать. Кончено с бессвязными импульсами, с противоречивыми надеждами. Усталость (когда я возвратил портье его дубленку, сунув ему в руку одну из находившихся в конверте Гроссера бумажек, было уже около трех часов), пустота, сменившая создаваемое амфетаминами ощущение наполненности существования, а главное, открытие, что семнадцать лет назад я в общем и целом дешево отделался, окончательно развеяли навязчивые иллюзии, которые выгнали меня ночью на улицу. Подобно всем моим прежним бурям, стихла и эта буря тоже.
Я разделся. В отеле в эту январскую ночь стояла исключительная жара, и в номере можно было разгуливать совершенно голым, не чувствуя ни малейшего озноба. Так что я разделся догола, разделся и мог сколько угодно созерцать отражение своего тела в зеркалах ванной комнаты. Такого рода зрелище действует как отрезвляющий душ, смывая нелепые надежды и возвращая меня к разумной оценке моего капитала и моих шансов.
Как вы видите, мое поведение в тот вечер и в ту ночь постоянно оказывалось на перепутье между не совсем искренней озадаченностью и непоследовательностью любовной охоты. Когда мы устремляем свой взгляд на раннюю юность, то в нас оживает какая-то смутная, двусмысленная алчность. Она похожа на желание. Даже во время моего общения с Люка я часто отдавал себе отчет в том, что, если посмотреть со стороны, то мое рвение, моя предупредительность и казавшиеся мне необходимыми приемы обольщения, должно быть, напоминают жалкое кокетничанье извращенца, возбужденного присутствием незнакомого подростка. Точно так же, если хорошенько подумать, и понимающие взгляды, которыми отягчала меня, теребя свое ожерелье, госпожа Дю Гуасик, тоже, очевидно, говорили не о том, что какая-нибудь внезапная интуиция или чьи-либо россказни раскрыли ей все еще недоступную мне тайну, а лишь о том, что она считает мое поведение неприличным, что у меня дурная манера демонстрировать на людях влечение к ребенку в том возрасте и при таких обстоятельствах, когда господин моего тоннажа должен был бы уже вернуться в свой порт. Ну конечно же, это абсолютно ясно. Госпожа Дю Гуасик и другие, те, кто в конце вечера откачнулись от меня, видели во мне всего лишь стареющего распутника, неспособного сдерживать свое возбуждение и укрощать свои порывы. Что же касается наверняка бросившегося в глаза смущения Николь, то они приняли его за замешательство хозяйки дома, которая, встретив давнего друга и устроив ему по этому случаю праздник, вдруг увидела, как он, в нарушение всякой благопристойности, крутится вокруг ее дочки. Погрузившись в свои химеры, я прожил не настоящий вечер, в котором я ничего не понял, а какой-то отличный от него параллельный вечер и сделал себя посмешищем в глазах всех присутствующих.
И в глазах Беренис тоже?
В ее возрасте девушки принимают даже совсем грубые выражения желания, даже исходящие от «старика» и даже тогда, когда они, подчиняясь правилам старой комедии, притворяются оскорбленными. У Беренис, однако, ни малейшего намека на эту пошлость. Она не выглядела ни испуганной, ни провоцирующей. Она как бы тоже остановилась где-то на грани недоступной, угадываемой, быть может, лелеемой истины и мимолетно разделила ее со мной, полностью отдавшись наслаждению тайной и удобству встречи без будущего.
Действительно без будущего? Мыслимо ли, чтобы за интенсивно прожитыми нами троими – Николь, Беренис и мной – часами не последовало ни единого знака и никакого объяснения? Для меня вечер еще не закончился. Я снова выходил на улицу, я дежурил у уснувшего дома, а теперь, вместо того чтобы попытаться поспать хотя бы несколько часов, ходил взад и вперед по комнате, потому что мне казалось невозможным не продолжить запутанный эпизод, из которого я отказывался выходить. Но поскольку ночь была безнадежно нема и пуста, то, чтобы получить отложенное на время откровение, нужно было дождаться утра. Я неоднократно и очень громко сообщил о своем отъезде, назвал время отправления поезда. Оставалось только еще указать номер вагона и место. Дабы меня не провожать, никто никак не прореагировал. Правда, если использовать формулу председательницы, – промчалось целое столетие! – мне ведь нужно было «только пересечь площадь». Что же я себе вообразил? Я ничего не воображал, я знал. Я знал, что, как только ее муж уйдет на завод (а в этой стране мужья уходят на работу с рассветом), Николь не удержится от искушения побежать на вокзал и там усугубить – или рассеять? – двусмысленность, которой был насквозь пропитан истекший вечер. Я припоминал, с каким смирением Николь когда-то приспосабливалась к моему расписанию, к моим капризам, встречалась со мной в самых что ни на есть абсурдных местах и в столь же абсурдной обстановке. Разве что вместо нее придет Беренис? Мой поезд отправлялся, кажется, достаточно рано, чтобы она могла прийти ко мне, прежде чем отправиться в свою гимназию. Девушки обычно бывают более смелыми, чем их матери. Даже в Б., где царит видимость неукоснительного порядка, им, должно быть, тоже случается пропускать занятия и совершать непредсказуемые поступки. Чего только не рассказывают вполголоса про свободу местных девушек, про их смелость, которую Реформа, богатство, наличие гор и озер, похоже, довели до огненного совершенства. Было бы просто невероятно, чтобы Беренис, столь раскрепощенную маленькую француженку, не коснулась разлитая вокруг благодать; обволакивающая ее аура, где чувственность спорит с детством, сильно подействовала на мое сновидение и укрепила меня в уверенности, что через несколько часов она появится на перроне, одетая полицейским, закутанная из-за холода, разрумянившаяся, с веселыми глазами.
Я несколько раз вздрагивал, не зная, является ли раскручивающийся во мне фильм частью действительности или частью моих сновидений, с удивлением видел вновь влажные стены комнаты и зажженные лампы. Я выключил свет, и сон наконец одолел меня.
В начале нашей совместной жизни с Сабиной я приобрел привычку – потом она прошла, – проснувшись, записывать свои ночные сны. Не то чтобы я проявлял к ним какой-то повышенный интерес, а просто из-за того, что Сабина любила рассказывать, что снилось ей. Она утверждала, что видит много снов, невероятно оригинальных и очень длинных. «Я настоящая фабрика снов», – манерно говорила она, намазывая тартинку медом.
Она стремилась к тому, чтобы завтраки были настоящими трапезами. Стол был весь уставлен горшочками, вареньями, экзотическими злаками, фруктами, чайниками, сахарницами, наполненными заменителями сахара, по последней моде, или же, наоборот, коричневым неочищенным сахаром, более натуральным, чем сама природа. Я относился к этой утренней литургии с тем большей неприязнью, что Сабина примерно раз в два дня сдабривала эту обжираловку подробным пересказом своих ночных несуразиц. У меня из-за этого возник довольно комичный комплекс неудовлетворенности, и я, пользуясь карандашом и блокнотом, которые у добросовестного писателя всегда, даже ночью, находятся под рукой, вскоре приноровился записывать свои сны, которые я, естественно, никогда не рассказывал, но которые, точнее их обрывки и обломки, пытался одно время анализировать в надежде, ни разу не оправдавшейся, найти там какую-нибудь пищу для своей работы.
От всего этого ничего не осталось, разве что привычка пытаться утром припомнить кое-какие сохранившиеся ночные образы, прежде чем они развеются и забудутся. Это стало для меня своего рода дисциплиной, которой я подчиняюсь все более и более скрупулезно: возраст окутывает туманом и рассеивает большинство мыслей, проходящих через меня, обольщающих меня и возвращающихся в небытие.
Густой голос телефонистки, разбудивший меня в то утро в Б., чтобы сообщить мне время, извлек меня из неспокойного, черного сна, от которого, как я сразу подумал, окончательно я уже никогда не отделаюсь. Я зажег две лампы у изголовья кровати, включил радио и инстинктивно попытался придать форму клочковатым и смутным обрывкам видений, разорванных телефонным звонком.
Вначале мне показалось, что речь идет о банальнейшем эротическом сне, вполне объяснимом, если принять во внимание количество потребленного мною алкоголя и то направление, которое приняли мои мысли, перед тем как я заснул. В ожидании заказанного на семь часов кофе я предпринял еще несколько усилий. И тогда все стало на свои места. Да, сон, конечно, самый обыкновенный, – хотя в моем возрасте подобная их разновидность становится уже редкой – во время которого меня не без грубости, но и не без приятности совращали с пути истинного. Удивило меня только то, что сновидение послало мне в партнеры не Николь, как можно было бы ожидать, и не Беренис (и не интенсивнуюгоспожу Дю Гуасик), а Сильвена Лапейра собственной персоной, способного, как мне вроде бы показалось во сне, быть оглушительным не только благодаря своему замогильному голосу.
В дверь постучали. Затем в волне утренних благоуханий появился поднос с завтраком. Я поймал себя на том, что улыбаюсь. «Ну вот, – сказал я самому себе, – теперь я располагаю всей информацией! На этот раз проблема рассмотрена со всех сторон…»
Вскоре аромат кофе и необходимость поторапливаться рассеяли фантазии моего подсознания.
10. ОТЪЕЗД
Я раздвинул шторы: начало дня оказалось мокрым, полным отблесков. За несколько часов погода смягчилась, снег весь растаял, и город покрылся лужами. Я рассчитывал на суровый мороз, на жестокое и победоносное утро, а судьба приготовила мне эту грязную губку. От мигрени раскалывалась голова. Я проверил, хорошо ли повешена трубка, и обнаружил, что плохо. Спросонья я положил ее поперек вилки. Звонили мне или нет? В Б. встают рано. Я подавил в себе желание спросить телефонистку. Виноватый, уже? Я допил четвертую чашку кофе, после чего, почти сразу же, сердце бешено заколотилось. Получив дополнительную поддержку, боль в висках накатывала яростными волнами. Я знаю, на что похожи мои глаза в такие минуты: на крошечные серые дырочки с сузившимися зрачками. «В хорошем же виде я предстану перед ними…» Я подумал: предстану перед ними. Я не отделял их друг от друга.
Позднее, выйдя из номера, я не стал спускаться на лифте, а пошел по беломраморной с арабесками из цветов лестнице. Дойдя до последнего пролета, откуда виден весь холл, я выпрямился и со старательной легкостью готовящегося к выходу на сцену комедианта покачал сумкой на вытянутой руке. Тщетно обшаривал мой взгляд все уголки с диванами, пуфами, креслами, приютившими толстые зады деловых людей. Мужчины, везде одни мужчины со своими блестящими, гладко выбритыми щеками, со своей жадной любовью к жизни. Перед закрытой дверью одного из салонов складывались пополам и вновь выпрямлялись японцы. У администратора, когда я захотел оплатить по счету за бар, меня встретили вежливым протестующим жестом: «Фрау Гроссер сказала… Все в порядке». Да, все было в порядке. Я вышел из отеля и собирался было уже пересечь наискосок площадь, как вдруг из едва побледневшей тени возник троллейбус, слегка задел меня и обрызгал. Неожиданная задержка заставила меня выругаться.
Я быстро вернулся в «Райнишер Хоф», где портье, увидев меня, вытащил из-за своей стойки салфетку, щетку и склонился к моим ногам, преисполненный решимости не только почистить мне брюки, но и измять их. С трудом вырвавшись от него, я попросил швейцара вызвать Париж. Номер Сабины. (Перед каждым своим предательством, даже самым крошечным, я пытаюсь искупить его, компенсировать каким-нибудь известным мне одному способом.) Я постарался, ничего не говоря ему, выучить наизусть расписание и распорядок дня Люка, чтобы иметь возможность звонить, не попадая на его мать. Я знаю, с какой поспешностью он бросается к телефону, когда слышит звонок: если он дома, то нет никакого риска. Утро вторника было подходящим временем.
– Привет, – сказал я, – это я.
– Привет, – сказал Люка, – ты откуда звонишь?
– Я пока еще в Б. Поезд у меня через полчаса.
– А у меня через полчаса занятия. Я уже уходил. Как, у тебя эта тягомотина нормально прошла? Не очень было занудно?
Голос был естественный. Торопливый, но естественный. Этот телефонный звонок был, конечно же, неудачной хорошей идеей. Когда ты находишься зимним утром в Б., то у тебя мало шансов испытать прилив нежности. На женщин тоже, кстати, лучше не залезать на рассвете, когда у них еще не чищены зубы. Мне все чаще и чаще случается пытаться в самые неподходящие часы навязать жизни действия, слова, жесты, для которых благоразумие обычно отводит спокойные вечерние часы или ночь.
Я стоял напротив стены, голова и плечи были наполовину прикрыты поглощающей звук пластиковой раковиной. Ничего не слыша, я видел, как все более и более многочисленные японцы обмениваются приветствиями. Молчание Люка, чуть затянувшееся. «Когда увидимся?» – спросил я. (Я знал, что мой сын не удивится моему звонку и не будет спрашивать, почему я звоню. Подобное любопытство ему чуждо.)
– В субботу, как обычно.
– А может быть, еще до того поужинаем вместе, в какой-нибудь из ближайших вечеров? Завтра, например.
– Завтра, хорошо. А сейчас извини, ладно? Меня ждет твой друг Лансло. Спасибо, что позвонил.
Каждая из реплик Люка закрывала какой-нибудь выход, преграждала путь излияниям. Я к этому привык. Подчиняясь все той же привычке, я бросил: «Привет, сын!» – и повесил трубку.
Европейские вокзалы отличаются от вестибюлей отелей тем, что там очень много девушек и женщин. Центральный вокзал Б. не составлял исключения из правила. Можно понять, почему туда устремляются одинокие мужчины и убийцы: женщины там беззащитные, печальные. Готовые слушать хоть дьявола. Поезда привозят их из пригородов и разбрасывают по конторам, школам, магазинам. Благоразумные идут решительным шагом, выдыхая изо рта пар; другие же, беспечные, смотрят по сторонам, останавливаются перед витринами торговых галерей; это утренние искательницы приключений.
Николь? Я уже не ждал ее. Слишком было невероятно, чтобы дама в сером платье пришла сюда. Прежней рассудительной девушки с безумными жестами больше не существовало. Беренис, да, она придет. Одна или окруженная подружками; я уже видел у нее на лице насмешливую томность девушек, бывающих на вокзале, их смотрящие в сторону, чуть-чуть озорные глаза. Может быть, в такой же, как у них, одежде. Вельветовые джинсы, сапоги. Возможно, «луноходы» с разноцветными шнуровками; в таких очень многие проходили, и походка их была совсем как у слонов; особенно забавно это смотрится, когда у них узкие бедра. И куртка с капюшоном. Все девушки на вокзале были в куртках.
Иметь девушку, иметь дочь:по-французски звучит почти одинаково. Стоит поставить глагол в другом времени, и «быть ее отцом» превращается в «быть ее любовником». Что это значит, иметь в доме дочь? Какие вещи болтаются на стульях, креслах, какие запахи витают в коридорах? Может быть, и двери хлопают иначе, чем тогда, когда в доме сыновья? Так же воют кассеты, так же до бесконечности длятся телефонные разговоры? В тринадцать, в четырнадцать лет они представляют собой нечто вроде бесстыжих коз, вокруг них всегда какой-то круговорот, они пугают. Но потом? В какой момент и с кем заключают они таинственный союз, который превращает их впоследствии в женщин? Что это за явление, в чем состоит перелом? Я имею в виду не первые постельные опыты, не торопливые кувырканья, к которым, как известно, девочки теперь приобщаются, едва расставшись с куклами. «Надо мной работал халтурщик» – Николь говорила так уже восемнадцать лет назад. Я думаю не об этом, а о том таинственном превращении, когда девочка утрачивает свою угловатость, когда ее жесты округляются, когда в ней на смену подростковому гаму приходит молчание. Наблюдать за этим. Видеть это изо дня в день со все возрастающим недоумением. Быть мужчиной, чья тень падает на эту маленькую территорию, потревоженную, приведенную в полный беспорядок, готовую покориться. Восхищение или ревность? Что за чувства волнуют вас, господин Лапейра? Всегда ли вы были ей хорошим проводником, не стесняли ли во время путешествия ее движения. Способствовали ли вы вызреванию этого эфемерного шедевра, который я обнаружил вчера вечером в вашем доме? У меня нет никаких оснований подозревать вас в неловкости. Еще меньше – в равнодушии. В доме на Эльфенштрассе царит мир. Он усугубляет мою досаду. И перечеркивает мои подсчеты.
Говорили ли вы сегодня обо мне, завтракая, в соответствии со своим миропониманием, непременно в кругу семьи? Незнакомый мне мальчик – Жан-Пьер? Жан-Поль? – вероятно, задавал вопросы. Мне нет никакого дела до Жан-Пьера или Поля; он ваш. Но что ему отвечали? Голос Николь. Голос Беренис. Ведь говорить должны были они. Выбор слов. Притворная резкость или нейтральный тон? Лучше никогда не знать, в каких выражениях нас честят в наше отсутствие. Как Беренис удалось выкроить в своем распорядке дня один час, чтобы прийти на вокзал? Пришлось ли ей хитрить, чтобы по-другому одеться, надеть пальто, незаметно от матери выйти из дома? А может быть, она появится в обличье роскошной девушки, резко выделяющейся в шумной толпе гимназисток и машинисток, из-за хоровода которых вокруг меня я уже начинаю заболевать вертячкой? Я бы солгал, если бы стал утверждать, что временами мне казалось, что это она, но что в последний момент я обнаруживал свою ошибку, и тому подобное. Любой силуэт мог бы оказаться ее силуэтом, но ни один из них не вводит меня в заблуждение. Минуты идут. Мой поезд, как говорят, «подан» и уже стоит у перрона. Какой же я глупый: если Беренис и в состоянии найти меня здесь, то это можно сделать, только пробежав из конца в конец весь перрон, только патрулируя вдоль вагонов с отчетливо написанным на белых пластинках пунктом назначения: Париж. Конечно же, она ищет меня там, а не в круговоротах толпы, не в этом птичнике, где я вот уже десять минут выворачиваю себе шею.
Я тороплюсь к третьей платформе. Поезд стоит, сверкает своими вагонами цвета копченой семги сквозь вокзальный туман. Снова мужчины. Если девушки принадлежат пригородной и коммерческой сферам жизни, то большие расстояния, бизнес, капиталы принадлежат мужчинам. Здесь заметить девушку так же легко, как зимой солнце. Несколько дам с голубыми волосами толкают перед собой тележку, тянут за собой собаку. Другие семенят за носильщиком. Немецкие голоса чеканят падающие из-под стеклянной крыши уведомления судьбы. Вот мой вагон, мое место. Положив свою сумку, я тут же опять спускаюсь на платформу. Держа на руках маленького мальчика, бежит вдоль поезда мужчина. Туман как будто сгущается, делается более плотным. Ко мне обращается человек в фуражке, а потом, поскольку я его не понимаю, толкает меня в вагон. Слышится пневматическое пришептывание закрывающихся дверей, и платформа за окном начинает двигаться, серая, безлюдная. Восемь часов сорок три минуты.
Они позволили мне убежать, подобно вору. Ни Николь, ни Беренис не соизволили прийти, чтобы либо побороться со мной за похищенную у них тайну, либо подарить мне ее. Неужели они настолько богаты, что могут махнуть рукой на украденную мною вещь, или же им просто известна ее смехотворно малая стоимость?
У пригородов Б. более строгая геометрия, чем у парижских, и поэтому они в обрамлении рваных облаков январского утра производят еще более тягостное впечатление. Как это он сказал, наш гневливый философ? «Кондиционированный кошмар». Нет, подобно всем патетическим выражениям, это словосочетание выглядит слишком ярким. У Николь безошибочная память: из моей первой книги она запомнила – вероятно, она одна – единственную фразу, под которой я подписался бы и сегодня. Ее слова убаюкивают меня. Жизнь не возрождается, она течет. Как течет она по этим чистеньким и благоденствующим скоплениям домов, без конца и края тянущимся в грязноватом свете утра, от которого я не могу оторвать глаз.