444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Мориак » Тайна семьи Фронтенак (др. перевод) » Текст книги (страница 5)
Тайна семьи Фронтенак (др. перевод)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:11

Текст книги "Тайна семьи Фронтенак (др. перевод)"


Автор книги: Франсуа Мориак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

XI

«А все авто от Фуйарона! Я доехал от Бордо за три часа – семьдесят километров – ни передышки…»

Гости госпожи Фронтенак окружили Артюра Дюссоля, который не успел еще снять серого пыльника. Шоферские очки он снял. Дюссоль улыбался, прикрыв глаза; Казавьей, наклонившись над машиной с опасливым почтением, гадал, какой бы задать вопрос.

– У нее эластичные шкивы, – сказал Дюссоль, а Казавьей отозвался:

– О да, последний крик!

– Самый последний. Я, знаете ли (тут Дюссоль тихонько засмеялся), ретроградом никогда не был.

– Еще бы – взять хоть ваши передвижные лесопилки… А какие данные у вашего авто?

– Еще совсем недавно, – поучал Дюссоль, – на колеса шла цепная трансмиссия. А теперь – просто эластичные шкивы.

– Изумительно, – сказал Казавьей. – Два эластичных шкива – и все?

– Еще, разумеется, между ними перемычка: приводная цепь. Представьте себе два конуса без сочленения…

Мадлен Казавьей увела за собой Жан-Луи. Жозе с чрезвычайным интересом расспрашивал Дюссоля, как переключаются скорости.

– Менять скорость можно как угодно простым рычагом. – Господин Дюссоль запрокинул голову с почти благоговейной серьезностью на лице и был, казалось, готов сдвинуть Землю. – Как в паровой машине! – закончил он.

Дюссоль с Казавьейем неторопливо удалились, а Ив пошел за ними вслед, увлекаемый важностью, довольством, которые с них так и струились. Иногда они останавливались перед одной из сосен, меряли ее взглядом, спорили, какова может быть ее высота, пытались вычислить диаметр.

– Вот, смотрите, Казавьей, как, по-вашему…

Казавьей называл цифру. Смех Дюссоля сотрясал брюхо, словно прилепленное к его особе, словно ненастоящее.

– Ничего подобного!

Он вынимал из кармана складной метр и обмерял ствол. Торжествовал:

– Вот вам! Я, признайтесь, ненамного ошибся.

– А вы знаете, сколько получится досок из дерева такого размера?

Дюссоль в размышленье глядел на сосну. Казавьей стоял безмолвно, почтительно преклонив голову. Он ожидал ответа оракула. Дюссоль вынул блокнот и принялся считать. Наконец он назвал цифру.

– Я и подумать не мог, – сказал Казавьей. – Восхитительно!

– Мне глазомер на торгах сильно помогает…

Ив пошел обратно к дому. Погожее сентябрьское утро непривычно пахло соусами и трюфелями. Он прохаживался возле кухонь. Метрдотель сердился, потому что вино забыли декантировать. Ив прошел через столовую. Малышку Дюбюк посадят между ним и Жозе. Он еще раз прочел меню: «заяц а-ля Виллафранка, десерт из шелковицы…» – и снова вышел, направился к службам, где Дюссоль со складным метром в руках, наклонившись, обмерял расстояние между колесами тильбюри.

– Ну что я вам говорил? У вашего тильбюри колея совсем неправильная… Я это с первого взгляда увидел… Не верите? Нате, сами померяйте.

Казавьей тоже наклонился рядом с Дюссолем: Ив обалдело глядел на эти две огромные задницы. Они поднялись, оба побагровев.

– Однако же вы правы, Дюссоль! Поразительный человек, честное слово!

Дюссоль затрясся негромким нутряным смехом. Он так и лопался от довольства собой. Глаз его уже не было видно: этих щелок хватало ровно на то, чтобы оценивать выгоду от разных вещей и людей.

Дюссоль с Казавьейем пошли наверх к дому. Иногда они останавливались, смотрели друг на друга, словно им нужно было решить какую-то вековую проблему, шли дальше. И вдруг Ив застыл посреди аллеи, охваченный жутким и пьянящим желанием: выстрелить в них, вот так вот, в спину, коварно. Паф! – прямо в затылок, и они исчезнут. Дуплетом: пиф-паф! «Почему я не царь, не африканский вождь…»

– Гад я! – сказал он вслух.

Метрдотель прокричал с крыльца:

– Кушать подано!

– Конечно, только так, пальцами…

Они уплетали креветки. Трещали панцири; они прилежно высасывали головы, колеблясь между желаниями ничего не оставить и показать хорошие манеры. Ив видел совсем близко от себя тонкую смуглую руку малышки Дюбюк – детскую руку, прикрепленную к круглому, но нематериальному плечику. Лишь мельком осмеливался он заглянуть в лицо, на котором слишком много места занимали глаза. Крылья носа и впрямь были крыльями. И только губы, чересчур полные и недостаточно красные, связывали этого ангела с человеческим родом. Говорили: жаль, что волосы у нее редковаты; но ее прическа (пробор посередине и завитки на ушах) открывала то, что успели обнаружить люди: красивый контур головы, рисунок затылка. Ив припомнил репродукции египетских барельефов из учебника древней истории. И ему так было радостно глядеть на эту девушку, что говорить с ней и не хотелось. В начале обеда он сказал ей, что в деревне, должно быть, у нее есть время для чтения; она ответила что-то односложное, а теперь болтала с Жозе об охоте и лошадях. Ив, всегда видевший брата – «дитя лесов», как он его называл, – дурно причесанным, дурно одетым, в первый раз увидал волосы его напомаженными, смуглые щеки начисто выглаженными бритвой, зубы блестящими. Но главное – он говорил (он, которому в своей семье всегда было нечего сказать) и смешил свою соседку; она давилась: «Как же вы глупы! Думаете, это остроумно?»

Жозе не сводил с нее глаз, и в этом серьезном взгляде Ив не умел угадать страсти. Но он помнил, как мать говорила: «Жозе – за ним глаз да глаз… Я с ним еще намаюсь…» Он болтался по ярмаркам и деревенским праздникам. Иву казалось глупо, что брата все еще занимают карусели и деревянные лошадки. Но на последнем празднике он заметил: брату было не до каруселей – он танцевал с арендаторшами.

И вдруг Иву стало грустно. Конечно, малышке Дюбюк – ей было семнадцать лет – до Жозе не было никакого дела. А все-таки она не отказывалась смеяться с ним. Между ними установилось какое-то понимание, существовавшее не только в словах: понимание помимо их воли, по сродству крови. Ив подумал, что ревнует, и ему стало стыдно. На самом деле он чувствовал, что одинок, отставлен. И он не говорил себе: «Я тоже когда-нибудь… может быть…»

На другом конце стола Жан-Луи и Мадлен Казавьей сидели с такими лицами, точно это был их свадебный пир. Ив, осушавший каждый бокал, сквозь дымку, за двойным рядом багровых лиц, видел брата, словно во рву, куда он безвозвратно провалился. А рядом, сделав свое дело, покоилась прекрасная приманка женского пола. Она была вовсе не так толста, как это виделось Иву. Болеро она уже не носила. Белое муслиновое платье открывало красивые руки и белую шею. Уже расцветшая и еще девственная, она была покойна – она ожидала. Иногда они с Жан-Луи перебрасывались словечком; Иву очень хотелось бы их подслушать, и он бы очень удивился, как эти слова пусты. «У нас еще вся жизнь впереди, чтобы друг с другом объясниться…» – думал Жан-Луи. Они говорили о шелковице на столе (ее добыли с большим трудом), об охоте на диких голубей, о том, что надо уже ставить приманку, потому что скоро уж прилетят витютни, а за ними и сизари. Вся жизнь, чтобы объясниться с Мадлен… Что же ей объяснять? Жан-Луи и не подозревал: пройдут годы, он переживет множество драм, у него будут дети, и двоих он утратит, он наживет огромное состояние, а на закате дней потеряет все, но пока это все совершится, муж с женой будут обмениваться все такими же простыми речами, что и теперь, на заре их любви, в течение бесконечного обеда с жужжанием ос в компотницах, где ледяная бомба медленно таяла в розовом соке.

А Ив на это простенькое счастье Жан-Луи с Мадлен смотрел с презреньем и завистью. Малышка Дюбюк ни разу не обернулась к нему. Жозе – самый прожорливый в семье – забывал подкладывать себе на тарелку, но, как и Ив, осушал каждый бокал. На лбу его сверкали росинки пота. У малышки Дюбюк были такие глаза, что на ком бы она ни остановила взгляд, тому казалось: этот чудный свет сияет по его воле. Вот и очарованный Жозе положил в сердце своем, что сейчас пойдет погулять с этой девушкой.

– А вы до отъезда не посмотрите мое место голубиной охоты? Обещайте же!

– Это в Мариане? Вы спятили: туда же больше получаса пешком.

– Можно будет поболтать спокойно…

– Да вы уже довольно глупостей наговорили, с меня хватит!

И вдруг она обратила свои светозарные глаза на Ива:

– Какой длинный обед…

Ослепленный Ив чуть было не заслонил лицо ладонями. Он опешил и думал, что бы ему ответить. Унесли уже и пирожные. Ив посмотрел на мать: она забыла встать с места; с ней случилось забытье, как часто бывало при людях. Рассеянно глядя куда-то, она засунула два пальца под кофточку, и покуда кюре ей рассказывал про свои ссоры с мэром, она думала о смерти, о Божьем суде и о разделе имений.

XII

Под дубами насытившихся мужчин ожидал кофе с ликерами. Дюссоль отвел в сторонку дядю Ксавье, а за ними с тревогой следила Бланш Фронтенак. Она боялась, как бы ее деверь не дал себя облапошить. Ив обошел дом и пошел по пустынной аллее к большому дубу. Стоило отойти совсем еще недалеко – и уже не были слышны раскаты голосов, не чувствовался запах сигар. Сразу же начиналась дикая природа: тут деревья не знали, что люди съехались на обед.

Ив перешел через канаву; он был немного пьян (но не так, как боялся, а выпил и вправду порядком). Его ожидала родная берлога, убежище: утесник, который в ландах кличут красильником, папоротники высотой в человеческий рост окружали и хранили его. То было место слез, запрещенного чтения, безумных слов, вдохновений; оттуда он взывал к Богу, там то молился Ему, то Его хулил. Много дней протекло с тех пор, как он сюда в последний раз приходил; уже вырыли в нетоптаном песке муравьиные львы свои крохотные ловушки. Ив взял муравья и бросил в одну из ямок. Муравьишка стал выбираться, но зыбкие стенки под ним осыпáлись, а чудище в глубине норы уже принялось раскапывать песок. Только-только муравей в изнеможенье достигал края, как вновь съезжал вниз. И вдруг он почувствовал: кто-то схватил его за ногу. Муравей бился, но чудище медленно утаскивало его под землю. Жуткая пытка! Кругом средь погожего тихого дня звенели кузнечики. Осторожно присаживались стрекозы; рыжевато-розовый вереск, весь в пчелах, уже пахнул медом. Иву была видна над песком только уже голова муравья да две в отчаянье бьющихся лапки. И, склонившись над этой крохотной тайной, шестнадцатилетний мальчик думал, откуда берется зло. Вот личинка, построившая западню; чтобы вырасти и стать бабочкой, ей надобно подвергать муравьев этой жестокой агонии; вот насекомое в ужасе рвется наверх из ловушки, падает, а чудовище хватает его… И этот кошмар – часть Системы… Ив взял сосновую иголку, откопал муравьиного льва – маленькую, мягкотелую, безобидную отныне личинку. Освобожденный муравей продолжил свой путь так же деловито, как его товарищи, и, видимо, не вспоминал о пережитом – потому, должно быть, что это было естественно, естеству сообразно… Но все еще оставался в своем гнезде из красильника Ив вместе с сердцем своим и страданием. И будь он хоть единственным человеком, еще дышащим на лице земли, его было бы довольно, чтобы разбить бесконечную цепь пожирающих и пожираемых чудищ: он мог ее разбить; одно малейшее поползновение любви ее уже разбивало. В жутком миропорядке вершила любовь благодатный переворот. Это таинство Христово и тех, кто подражает Христу. «Для этого ты избран… Я избрал тебя, чтобы все это расстроить…» Мальчик произнес вслух: «Ведь это я сам говорю» (и прижал обе ладони к повлажневшему лицу). С собой мы всегда разговариваем сами… И он попытался ни о чем больше не думать. Высоко-высоко в лазури, на юге, взлетела стая витютней, и он следил за ними взглядом, покуда не потерял из виду. «Ты знаешь, кто Я, – говорил внутренний голос, – Я, избравший тебя…» Ив склонился лицом до самых ног, зачерпнул горсть песка и швырнул ее в пустоту; в рассеянье твердил он: «Нет! нет! нет!»

«Я избрал тебя, и отделил от других, и отметил тебя знаком Моим».

Ив стиснул кулаки. «Это бред, – повторял он, – да я же и вина выпил… Оставьте меня, мне ничего не надо. Я мальчишка шестнадцати лет, подобный всем моим сверстникам. Я смогу убежать от своего одиночества».

«А Я всегда вновь создам его вокруг тебя».

– Разве я не свободен? Я свободен! – крикнул он.

Он встал, и тень его шевелилась на папоротниках.

«Ты свободен нести в мире сердце, сотворенное Мной не для мира сего; свободен искать на земле пищи, не тебе предназначенной; свободен желать утоления голода, который ничего не найдет по мере своей: все тварное не утешит тебя, и ты будешь метаться от одного творения к другому»…

«Я говорю сам с собой, – твердил мальчик. – Я такой же, как все; я всем подобен».

В ушах у него свистело; захотелось спать – он улегся на песок и подложил согнутую руку под голову. Жужжанье шмеля окружило его, потом удалилось и затерялось в небе. Восточный ветер принес запах хлебопечек и лесопилок. Он закрыл глаза. Мухи яростно налетели на его лицо, на вкус соленое, и он сонным движением отгонял их. Вечерние кузнечики не стеснялись засыпающего мальчика; белка спустилась с ближней сосны напиться из ручейка и пробежала совсем рядом с человеческим телом. Муравей – быть может, тот самый, которого он спас, – забрался ему на голень; за ним поползли и другие. Сколько времени нужно пролежать неподвижно, чтобы они дерзнули его обгладывать?

Его разбудила прохлада от ручейка. Он вышел из зарослей. Смола запачкала куртку. Он вытащил из волос запутавшиеся сосновые иглы. Туман с лугов понемногу захватывал лес, и был этот туман похож на дыхание живого существа в холода. Повернув в аллею, Ив столкнулся с матерью: она читала обычные молитвы. На парадное платье Бланш накинула старую лиловую шаль. Кофточку украшали кружева «совершенно прекрасные», как она обыкновенно говорила. Длинная золотая цепочка с морскими жемчужинами была приколота брошью: огромным вензелем «Б» и «Ф».

– Ты откуда? Мы тебя искали… Совсем не вежливо.

Он взял маму за руку, прижался к ней.

– Я боюсь людей, – сказал он.

– Боишься Дюссоля? Казавьейя? Ты с ума сошел, дурачок мой.

– Мамочка, они людоеды.

– Собственно, – сказала она задумчиво, – никаких объедков они не оставили.

– Ты думаешь, через десять лет от бедного Жан-Луи хоть что-то останется? Дюссоль его потихоньку сожрет…

– Все чепуху болтаешь! – Но в голосе Бланш была нежность. – Видишь ли, дорогой мой… Я очень спешу устроить Жан-Луи как следует. Его дом будет вашим домом; как только он встанет на ноги, я смогу спокойно отойти…

– Что ты, мамочка!

– Ну вот, видишь? Я и стоять уже не могу…

Она тяжело опустилась на скамейку под старым дубом. Ив заметил: она запустила руку под кофточку.

– Ты же знаешь: это не злокачественно, Арнозан сто раз тебе объяснял…

– Да, говорят, что так… А вот еще ревматизм в сердце… Вы не знаете, что со мной бывает. Приготовься к этой мысли, маленький мой: нужно приготовиться… Когда-нибудь все равно…

Он снова прижался к матери, взял в обе ладони крупное сморщенное лицо.

– Ты с нами, – сказал он. – Ты всегда с нами.

Она почувствовала, как он вздрогнул. Спросила, не холодно ли ему, и укрыла лиловой шалью. Они вместе завернулись в старое шерстяное полотнище.

– Мамочка, а ведь у тебя уже была эта шаль, когда я ходил к первому причастию… и пахнет она все так же…

– Ее привезла бабушка из Сали.

Пожалуй, в последний раз, как маленький мальчик, Ив прижался к матери; она была жива, а с минуты на минуту могла исчезнуть. Юра будет течь все так же во веки веков. И до конца света облако с этого луга будет подниматься навстречу первой звезде.

– Ив, мой маленький, ты столько всего знаешь – и я хотела бы вот что знать: на небе думают о тех, кого оставили на земле? О, я верю в это! Верю! – убежденно говорила она. – Я не допускаю никаких мыслей против вероучения – но как мне вообразить мир, где вы не останетесь для меня всем, дорогие мои?

Тогда Ив уверил ее, что всякая любовь исполнится в Любови единой; что всякая ласка будет облегчена и очищена от всего, что ее тяготит и сквернит… И сам удивлялся словам, которые произносил. Мать тихонько вздохнула:

– Да ни один из вас не погибнет!

Они встали; Ив весь был в смятенье, а пожилая женщина опиралась на его руку.

– Я всегда говорю: вы моего Ива не знаете; он хмурится, хмурится, а сам из всех детей моих ближе всех к Богу…

– Нет, мамочка! Не говори так! Нет!

Он вдруг отстранился от нее.

– Что с тобой вдруг? Нет, что это с ним?

Он шел впереди, засунув руки в карманы и подняв плечи; она, задыхаясь, едва поспевала за ним.

После ужина усталая госпожа Фронтенак поднялась к себе в спальню. Ночь была ясная, поэтому остальные члены семейства гуляли по парку, но уже не все вместе: жизнь начала делить тесный мальчишеский кружок. Жан-Луи встретил Ива у входа в аллею, и они не остановились. Старшему хотелось побыть одному, чтобы думать о своем счастье; у него уже не было чувства неудачи, падения; некоторые замечания Дюссоля, касавшиеся рабочих, пробудили в молодом человеке еще смутные покамест планы: он будет делать добро вопреки своему компаньону; он будет способствовать становлению христианского порядка в обществе. Что бы ни думал про это Ив, такое дело важнее любых умозрений. Малейшее намерение любви христианской гораздо выше… Жан-Луи не сможет быть счастлив, если на него будут работать несчастные… «Помочь им создать домашний очаг по образцу моего…» Он увидел огонек сигары дяди Ксавье. Они прошли несколько шагов вместе.

– Так ты не огорчаешься, малыш? Ну? А я тебе что говорил?

Жан-Луи не пытался объяснить дяде, какие планы переполняли его восторгом, – и дядя не мог сказать ему, как рад вернуться в Ангулем… Он с самыми малыми расходами отдаст Жозефе все, что следует… Может быть, удвоит месячное содержание… И скажет ей: «Вот видишь, а если бы мы поехали путешествовать, так уже давно бы все потратили»…

«Прежде всего, – раздумывал Жан-Луи, – прежде чем что-либо проповедовать, – необходимые реформы, участие в прибылях…» Теперь он будет читать только то, что для этого пригодится.

В лунном свете они увидали, как Жозе пересек аллею от заросли к заросли. Слышно было, как хрустят ветви у него под ногами. Куда бежал он – дитя Фронтенаков, лисеныш, за которым можно было бы пройти по следу? Гнал его в ночной этот час самый прямой инстинкт: мужской; обделенный, уверенный в том, что он нигде не найдет то, что ищет. И все же он разгребал ногами сухие листья, обдирал о колючки руки, покуда не добрался до фермы Буриде, прямо возле парка. Под забором зарычала собака; окно в кухне было открыто. Семья собралась за столом, освещенным лампой «летучая мышь». Жозе видел профиль их замужней дочки – той, у которой на могучей шее маленькая головка. Он не сводил с нее глаз и жевал мятный листок.

Ив между тем в третий раз кончал обходить парк. Он не чувствовал той усталости, что совсем недавно в изнеможенье бревном повалила его. За ужином он допил остатки из праздничной бутылки, и теперь его ум, удивительно ясный, подвел итог этого дня: соорудил такое учение, которое сам Жан-Луи не достоин был знать. Легкое опьянение без труда принесло ему ощущение гениальности; он не будет ничего выбирать – ничто не обязывает его к выбору; напрасно он говорил «нет» тому настойчивому голосу – быть может, тот голос был от Бога. Он никому не будет давать отпор. Это и будет драма, из которой родится его творчество: оно станет воплощением разорванности. Никому не отказывать и ни от чего не отказываться. Всякая скорбь, всякая страсть питает творчество, полнит стихотворение. А поскольку поэт разорван, то он и прощен: «Я ведаю, в стране священных легионов / Среди ликующих воссядет и Поэт!» [5]5
  Из стихотворения Ш. Бодлера «Благословение» ( пер. Эллиса).


[Закрыть]
Дядя Ксавье вздрогнул бы от его монотонного голоса – так он был похож на Мишеля Фронтенака.

Бланш думала, что заснет, едва загасив свечу, – так велика была ее усталость. Но она слышала шаги своих детей по гравию. Надо бы отослать деньги управляющему в Респиде. Надо бы проверить, сколько денег у нее на счету в «Креди Лионе». Скоро октябрьские платежи. Хорошо, что есть доходные дома. Но, Боже мой! Какое все это имело значение? И она гладила свою опухоль, прислушивалась к своему сердцу…

И ни у кого из Фронтенаков не было предчувствия, что в эти летние каникулы для них закончится целая эпоха; что уже и в эти месяцы прошлое было смешано с будущим, а когда они пройдут – навек увлекут за собой простые, чистые удовольствия и ту радость, что никогда не сквернит сердца.

Только Ив сознавал, что пришли перемены, но он же оттого и создавал себе еще больше иллюзии, чем остальные. Он видел себя на пороге обжигающей вдохновенной жизни, при начале каких-то опасных опытов. И он не знал, что вступает в эпоху безжизненную: четыре года главнее всего для него будут заботы об экзаменах; он попадет в пошлейшие компании; волнения молодости, пустое любопытство сделают его ровней сверстникам и сообщником их. Близко было время, когда величайшей проблемой будет – как взять у матери ключ от входной двери и задержаться дольше полуночи. Иногда, изредка, как из-под земли, из глубин его существа будет подниматься рыдание; он позволит себе оставлять приятелей и в одиночестве за столиком «Кафе Бордо», среди чертополохов и щекастых женщин стиля модерн, будет писать одним духом, на ресторанном бланке, не теряя времени на отделку письма, чтобы не потерять ни единого из тех слов, что диктуются нам лишь однажды. Надобно будет поддерживать существование его второго «я», которое в Париже некоторые посвященные уже вознесут до небес. На самом деле их будет так мало, что Ив потратит еще много лет, чтобы отдать себе отчет в своем значении, измерить собственную победу. Провинциал, уважающий установившиеся репутации, он еще долго не будет знать, что есть и другая слава: та, что рождается втайне, пролагает себе дорогу, как крот, и выходит на свет лишь после долгого подземного пути.

Но тоска ожидала его, и как же Ив Фронтенак мог бы ее предчувствовать у открытого окна своей спальни в эту влажную, сладостную сентябрьскую ночь? Чем больше его поэзия будет соединять сердца, тем обездоленней будет он чувствовать себя сам; люди станут пить эту воду, и он лишь один будет знать, что источник ее истощается. По этой-то причине и станет он не доверять себе, уклоняться от зова Парижа, долго противиться редактору самого главного из передовых журналов, а затем не решаться собрать свои стихи в книгу.

Ив у окна читал вечернюю молитву перед неясными кронами Буриде, перед блуждающей луной. Он всего ожидал, все призывал, даже страдание – только не этот стыд: на много лет пережить свое вдохновение, держаться на обломках славы. И не предвидел он, что эту драму, день за днем, выразит в дневнике, который будет напечатан после Великой войны: он согласится на это, потому что уже много лет ничего не будет писать. И эти жестокие страницы спасут ему лицо; они принесут ему больше славы, чем стихотворения; они очаруют и благотворно взволнуют поколение потерявших надежду. Так, быть может, той сентябрьской ночью Бог видел, какая странная цепь причин и следствий потянется для этого маленького благодушного мечтателя, предстоящего сонным соснам; а мальчик, считавший себя гордецом, еще никак не мог измерить, как далеко простирается его власть, и не подозревал, что многие судьбы на земле и на небе стали бы иными, если бы не был рожден Ив Фронтенак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю