Текст книги "Избранное (Тереза Дескейру. Фарисейка. Мартышка. Подросток былых времен)"
Автор книги: Франсуа Мориак
Соавторы: Л. Андреев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
В романе «Судьбы» (1928), как и в некоторых других романах, семья буржуа расползается, дети, внуки выбирают разные пути, порой совсем не тот путь, которым шел Жан Карнак, преуспевающий бордоский буржуа, глава семьи. Его внук Пьер уже совсем иной. Он безразличен к собственности, он бескорыстен, он социалист. Но ему недостает терпимости, человечности, Пьер – фанатик и ригорист. Социалист у Мориака очень смахивает на попа. И кончает он тем, что уходит в монастырь.
«Красный» из повести «Мартышка» (1951) похож на социалиста из «Судеб», хотя эти произведения отделены более чем 20 годами, и какими годами! Конечно, «красный» учитель нарисован с большей симпатией. Его дом, его семья – это противоположность той «клетке», в которой томится несчастный мальчик, придавленный злобой и ненавистью. Как обычно у Мориака, в «Мартышке» семья без любви порождает ненависть и не дает человеку возможность выявить свою суть. У «красного» другое дело: в его доме книги, там царит атмосфера больших задач, которыми живет учитель. При первом же соприкосновении с ним мальчик преображается, в нем начинает пробуждаться его подлинная суть. Однако учитель – ригорист вроде Пьера, не видит главного – души ребенка, ибо ушел в абстракции, в идеи классовой борьбы. Так замыкается круг, гибнет живая душа и остается одна надежда – на мир загробный.
Мориак не затруднял себя аргументацией, предпочитая бога революции. Его аргументация недалеко ушла от времен Адама и Евы, от их всем известного жизненного опыта, показавшего греховность человеческой натуры. «Зачем говорить о каких‑то преобразованиях, о революциях? – рассуждает Пьер Костадо. – Все это ни к чему не приведет: голод и жажда справедливости столкнутся с голодом и жаждой совсем иного рода, самыми гнусными вожделениями».
Однако Мориак не смог нас убедить в том, что Пьер сделал правильный выбор. Невозможно поверить, что «гадюк» удастся переделать так просто, как предлагает это Мориак. Излечить общество от алчности, перестроить целую общественную систему, на собственности основанную, невозможно с помощью той божьей благодати, которую время от времени Мориак ниспосылает грешникам, попавшим в его «чистилище». Таким образом, писатель впадает в реформизм, который явно вступает в противоречие с его собственными верными выводами, с его реализмом. Мориак это противоречие не разрешал, а усугублял. Поэтому‑то он нередко себя самого опровергает. Совсем немного времени прошло после издания романа, который так убедительно доказал необходимость разрыва Терезы Дескейру с мужем, необходимость освобождения из «клетки», как появился роман «Конец ночи», старательно подводивший к совсем иному выводу, к возвращению в семью. По этому роману, прошло 15 лет с того времени, когда Тереза такой ценой заплатила за свою свободу. И что же? Она живет в Париже, но свобода ей явно ни к чему. К тому же возникло и углубляется чувство вины, перерастающее в манию преследования.
Вслед за «Клубком змей» появился роман «Тайна Фронтенак» (1933). Только что была «клетка», были «гадюки», а тут дружная семья. Правда, Жан–Луи, один из молодых и строптивых Фронтенаков, не желает копить деньги, хочет заниматься философией. Но тут же он соглашается стать хозяином: «Я понимаю тех, кто заботится об интересах семьи». Ив, начинающий поэт (образ, очевидно, автобиографический), тоже как будто далек от идеалов собственнического мира. Но и в его душе раздается Голос. Сложные проблемы опять очень просто решаются с помощью всесильного божьего перста, указующего на Ива и сообщающего ему: «Я избрал тебя!» «Тайна» семьи Фронтенак – это особенный дух, прочно скрепляющий членов семьи в дружный коллектив, основанный на любви и, само собой разумеется, на идее бога, возникающей вслед за пробуждением чувства любви.
Если сопоставить «Клубок змей» и «Тайну Фронтенак», то видно, как благодаря утопизму Мориака разрушались установленные им же самим, реалистом, закономерности, как законы земного ада подменяются законами чистилища. Алчность, ненависть, деспотизм и прочие свойства буржуа внезапно превращаются в некую оболочку, в неистинный поверхностный слой, который нетрудно снять.
Зигзагообразность пути Мориака–художника объясняется самой сутью его художественного метода, в котором столкнулись его потребность в правде и его потребность в боге. Вторая потребность была глухой стеной, на которую натыкалась в определенный момент потребность первая. «Романист живет ясностью; она чудовищно разрастается, и наступает момент, когда он начинает замечать, что откормил зверя прожорливого», – так сам Мориак в книге «Страдания и счастье христианина» (1931) формулировал основное противоречие своего искусства. Когда Мориак (в книге «Романист и его персонажи», 1933) в противовес романистам, рассказывающим лишь о себе, и романистам, копирующим окружающий мир, именовал искусство романа искусством по преимуществу «транспонирования реальности», то он имел в виду не только совершенно очевидный общий закон искусства, но и качество своего собственного искусства, которое и позволило ему создать чистилище, то есть воссоединить познание реального мира с выражением воли всевышнего.
«Чудом христианства» называл Мориак то, что «мы можем быть богом». Но это право христианина защищала не церковь, а художник–реалист Мориак, именно поэтому его неизменно осуждали и проклинали истовые католики: «Я считаюсь в католической среде почти порнографическим романистом». Еще бы, он бога отождествлял с человеком, а в человеке увидел «создание падшее и со дня своего рождения оскверненное».
«Оставить землю – значит утратить знание бога и более чем знание: обладание существом бесконечным в тайниках эфемерного создания».
Человек, а не икона привлекал Мориака, но в то же время «романист познает себя, лишь когда он познает бога». Вот границы метода Мориака и основа его непоследовательности. То страдания человека предстают перед нами как страдания реалистически воспроизводимого земного ада, то в них просвечивает легко уловимая схема религиозной проповеди.
В этом нетрудно убедиться, сопоставив два романа – «Фарисейка» (1941) и «Агнец» (1954). Во втором романе появляются персонажи первого, но, как обычно, Мориак просил не считать его продолжением: он ведь не истории с продолжением писал, а пытался исчерпать до конца человеческую душу, отыскать в ней новые возможности.
«Фарисейка$1 – из лучших романов Мориака. Опять «клетки$1 – школы, ханжеских запретов, постоянного контроля за душой, осуществляемого как солдафоном – дядей Жана, как нетерпимой ханжой Брижит Пиан, так и терпимым, снисходительным священником Калю. Из этих «клеток» вырываются живые, трепещущие души, порой исковерканные заточением, как исковеркана душа Жана, ставшего зверенышем. Через все запреты просачивается потребность в любви, любви земной, излечивающей от ненависти, выпрямляющей людей. Обычное для Мориака сострадание к людям, его обостренное внимание к каждому человеку, к самому маленькому и рядовому, вроде Жана, Пюибаро, Октавии, проявляется в «Фарисейке» наилучшим образом. «Прекрасно заставить их поднять голову», – писал о своей задаче Мориак. Эта потребность героев распрямиться, утвердить себя, ощутить в себе человеческую суть придает роману чрезвычайную привлекательность. Поиски бога оборачиваются в «Фарисейке» правдивым изображением человеческих страданий и обретением человеческого достоинства.
Затем Мориак–художник замолк. Он отдался политике. Искусство же его ухитрялось существовать вне истории, вне потрясавших человечество событий, и не случайно так безжизненны, так анахроничны написанные тогда пьесы «Лукавый попутал» (1947) и «Огонь на земле» (1951). Можно заметить, правда, что пьесы Мориака вообще огрубляют его как художника, в них пропадает сложная психологическая ткань, украшающая его романы, в них выступает на передний план занимательная интрига и очередное поучение. Не случайно именно сценарий «Хлеб насущный» (1955) даже сам Мориак считал произведением, цель которого – пропаганда религии.
После публикации двух повестей – «Мартышка» и «Галигай» (1952) – появился «Агнец». Все здесь как будто похоже на «Фарисейку$1 – и персонажи те же, и муки, и жажда истины. Однако внешнее сходство обманчиво, так как в тех же контурах отчетливо проявляется другая сторона метода Мориака, ощущается граница его правдивости, заметна та глухая стена, за которой непосредственно находится, очевидно, рай.
«Агнец» прочно, как железными обручами, стиснут жесткой композицией, благодаря которой все изображается в перспективе раскаяния героев. Молодой человек, некто Ксавье, направляется в семинарию. По пути ему встретился Жан, герой «Фарисейки». Жан задержал Ксавье, и тот попал в мир искушений, любви и страданий. Но в отличие от героев «Фарисейки» Ксавье стал при этом не столько человеком, сколько богом: и любовь безмерную в себе он ощущает, и ноги его кровоточат, и крест на себе несет, и распят на кресте этом. После его гибели все чувствуют себя виновными, все раскаиваются, особенно смирившийся грешник Жан.
Написав «Агнца», Мориак–романист умолк надолго. Только через 15 лет появился новый его роман, ставший последним в творчестве писателя. «Подросток былых времен» ближе к «Фарисейке», чем к «Агнцу». Вновь перед нами страдающие и ищущие истину люди, вновь их беспокойство и бескорыстие, вновь подкупающая откровенность молодых душ, начинающих нелегкий жизненный путь. Вновь «материнской» шкале ценностей – деньгам, способности к их накоплению – противопоставляются ценности духовные, нравственные, противопоставляются богатства душ человеческих, которые трудно загнать в «клетку».
Появление на самом закате жизни и творчества Мориака романа «Подросток былых времен$1 – принципиально важный для оценки Мориака факт. При всей поразительной на первый взгляд верности писателя раз и навсегда установленным догмам, которые питались его религиозным утопизмом и консерватизмом, под фундамент искусства Мориака уже к концу 20–х годов был подведен реализм, питавшийся осуждением церкви, «их религии», осуждением буржуазного общества. Именно реализм оказался перспективным слагаемым сложного искусства Мориака, животворящей силой, создавшей самые значительные произведения этого писателя.
Чем чаще Мориак напоминал, что он сын своего класса (а он об этом напоминал), тем яснее было, что мы имеем дело с блудным сыном, сумевшим посмотреть на породивший его класс со стороны, строгим и осуждающим взглядом. Мориак оставил после себя первоклассные образцы «самокритики», тем более убедительные, что писатель этот не решился порвать со своим классом совершенно, надеялся усовершенствовать его в своем «чистилище». Мориак доказал, что невозможно, немыслимо жить в мире устаревших ценностей буржуазного общества, общества собственников и церковников. Он был достаточно прозорлив, чтобы остановить своего героя и своего читателя у врат рая, не рискуя изображать царство божие. Он был достаточно крупным и честным писателем, чтобы вновь и вновь населять свое «чистилище» людьми из ада земного.
За их страданиями, за их попытками выбраться из буржуазного ада мы проследим с сочувствием, открывая том лучших произведений Франсуа Мориака.
Л. Андреев
Тереза Дескейру
Господи, смилуйся, смилуйся над безумцами, над безумными мужчинами и женщинами! Разве может считать их чудовищами тот, кто один только знает, почему они существуют на свете, отчего они стали такими и как они могли бы не быть чудовищами?
Шарль Бодлер
Тереза, многие скажут, что ты не существуешь. Но я знаю – ты существуешь: ведь уже годы и годы я слежу за тобой, нередко останавливаю, когда ты проходишь мимо, и я срываю с тебя маску.
Помню, как юношей я увидел твое бледное личико с тонкими губами в душном зале суда, где судьбу твою решали судейские чиновники, менее свирепые, чем расфуфыренные дамы.
Позднее ты появилась передо мной в гостиной помещичьего дома в образе молодой нервной женщины, которую раздражали своими заботами старушки родственницы и простоватый муж.
«Да что это с ней? – говорили они. – Уж мыто, кажется, предупреждаем все ее желания».
А с тех пор, сколько раз я любовался тобой, когда ты сидела задумавшись, подперев изящной, но вовсе не крошечной рукой свой прекрасный высокий лоб! Сколько раз я видел сквозь живые прутья клетки, именуемой семьей, как ты металась там, словно волчица, и косила на меня злобным и печальным взглядом.
Многие, вероятно, будут удивляться, как я мог создать образ, еще более отталкивающий, чем прочие мои герои.
Неужели мне никогда не удастся вывести на сцену людей, излучающих добродетель, открытых сердцем? Однако у человека «открытого сердца» не бывает трагических историй, а мне ведомы драмы сердец замкнутых, тесно связанные с грязной человеческой плотью.
Я хотел бы, Тереза, чтобы страдания привели тебя к богу, долго питал надежду, что ты будешь достойна имени святой Локусты. Но ведь многие из тех, кто верит, однако, в искупление падших и страждущих душ, стали бы тогда кричать о кощунстве.
Как бы то ни было, расставшись с тобой на шумной улице, я надеюсь, что ты не будешь одинока.
1
Адвокат отворил дверь. Терезу Дескейру, стоявшую в коридоре у боковых дверей зала суда, обдало холодом, и она глубоко вдохнула сырой осенний воздух. Она боялась, что на улице ждут любопытные, и не решалась выйти. От ствола платана отделился человек в пальто с поднятым воротником, она узнала отца. Адвокат крикнул: «Дело прекратили» – и повернулся к Терезе:
– Можете выходить, никого нет.
Она спустилась по мокрым ступеням. Маленькая площадь и в самом деле оказалась совсем безлюдной. Отец не поцеловал дочь, даже не взглянул на нее, – он расспрашивал адвоката Дюро, и тот отвечал вполголоса, словно боялся, как бы их не подслушали. До Терезы доносились обрывки разговора:
– Завтра получу официальное уведомление о прекращении дела «за отсутствием состава преступления».
– А тут не может быть каких-нибудь сюрпризов?
– Нет, дело в шляпе, как говорится.
– После показаний моего зятя это стало ясно.
– Ясно… ясно… Всякое случается.
– Ну, раз, по собственному его утверждению, он никогда не считал капель…
– Знаете, Ларок, в делах такого рода показания жертвы…
Раздался голос Терезы:
– Жертвы не было.
– Я хотел сказать – жертвы своей неосторожности.
Оба собеседника повернулись к молодой женщине, зябко кутавшейся в накидку, и мгновение смотрели на ее бледное, ничего не выражавшее лицо. Она спросила, где стоит коляска; оказалось, что отец велел кучеру ждать за городом, на дороге к Бюдо, чтобы не привлекать внимания.
К счастью, темнело теперь рано. Да и добраться туда можно было по самым тихим улицам этого главного города супрефектуры. Тереза шла посередине, спутники – справа и слева от нее; они вновь заговорили между собой, как будто ее тут не было, но, так как она, шагая между ними, мешала обоим, они то и дело толкали ее локтями. Тогда она немного отстала и, сняв с левой руки перчатку, стала отрывать мох со старых каменных стен, мимо которых они проходили. Иногда ее обгонял какой-нибудь рабочий, ехавший на велосипеде, или крестьянская тележка; спасаясь от брызг жидкой грязи, Тереза прижималась к стене. Хорошо было, что сумрак скрывал лица и люди не могли узнать ее. Запах свежеиспеченного хлеба и сырого тумана был для нее не только привычным запахом, разливавшимся вечерами в этом маленьком городке, Тереза находила в нем аромат жизни, наконец-то возвращенной ей; она закрывала глаза, впивая дыхание уснувшей земли и мокрой травы, и старалась не слышать разглагольствований низенького человека с короткими кривыми ногами, который ни разу не обернулся, не взглянул на дочь – упади она на краю дороги, ни он, ни адвокат Дюро и не заметили бы этого. Теперь они уже не боялись говорить во весь голос.
– Господин Дескейру дал превосходные показания. Но ведь тут еще всплыл рецепт! По существу, речь шла о подлоге… И доктор Педмэ подал в суд жалобу…
– Он взял жалобу обратно…
– Но все-таки… Что за объяснение она дала! Какой-то незнакомый человек передал ей рецепт…
Не столько от усталости, сколько из желания не слышать больше всех этих слов, которыми оглушали ее много недель, Тереза все замедляла шаг, но расстояние не могло заглушить пронзительный голос отца:
– Сколько раз я твердил ей: «Да придумай ты, несчастная, что-нибудь другое… Придумай что-нибудь другое…»
Действительно, он достаточно твердил ей это, может отдать себе должное. Почему же он все еще волнуется? То, что он называет честью их семьи, спасено, ко времени выборов в сенат никто уже и вспоминать не будет об этой истории. Так думала Тереза, и ей очень хотелось, чтобы эти двое ушли далеко-далеко, но они в пылу спора остановились посреди дороги и все говорили, говорили, жестикулировали.
– Уверяю вас, Ларок, смелость лучше всего: перейдите в наступление, напечатайте статью в воскресном номере «Сеятеля». Если хотите, я могу за это взяться. Заголовок дать энергичный, например «Гнусные слухи»…
– Нет, друг мой, нет! Нет! Да и что отвечать? Ведь совершенно очевидно, что следствие вели спустя рукава, даже не прибегли к экспертизе графологов. Выход, по-моему, только один: молчать и замять дело. Сам я тоже буду действовать, приложу все старания, но в интересах семьи надо все это замять… надо замять…
Собеседники двинулись дальше, и Тереза не слышала, что ответил адвокат. Она тяжело вздохнула, жадно глотая сырой ночной воздух, как будто ей грозило смертельное удушье, и вдруг ей вспомнилась Жюли Беллад, неведомая ей бабка с материнской стороны; ее лицо осталось Терезе незнакомым; напрасно было бы искать у Лароков или у Дескейру какого-нибудь портрета, дагерротипа или фотографии этой женщины – никто о ней ничего не знал, кроме того что она ушла из дому. И воображение подсказывало Терезе, что и она тоже могла бы вот так исчезнуть, уйти в небытие и позднее ее дочка, маленькая Мари, не нашла бы в семейном альбоме образа той, которая произвела ее на свет. А сейчас Мари спит в детской и нынче поздно вечером, приехав в Аржелуз, Тереза войдет к ней, прислушается в темноте к сонному дыханию ребенка, склонится над кроваткой и, словно истомившись от жажды, прильнет губами к дремлющему источнику жизни.
У придорожной канавы стояла коляска с опущенным верхом, свет от ее фонарей падал на крупы поджарой пароконной упряжки. Справа и слева от дороги темной стеной высился лес. С обоих дорожных откосов первые сосны протягивали навстречу друг другу длинные ветви, переплетались верхушками, и под этим зеленым сводом дорога уходила в таинственный мрак. Сквозь спутанную сеть сосновых веток в вышине проглядывало небо. Кучер смотрел на Терезу с явным любопытством. Она спросила, поспеют ли они на станцию Низан к последнему поезду, и он успокоил ее, но сказал, что все-таки лучше не мешкать.
– Вот задала я вам работы, Гардер. Но это уж в последний раз.
– Больше, стало быть, незачем приезжать?
Она кивнула головой, а кучер по-прежнему не сводил с нее глаз. Неужели всю жизнь ее будут так разглядывать?
– Ну что? Ты довольна?
Отец, казалось, заметил наконец, что она тут. Тереза бросила быстрый, испытующий взгляд на его желчное, землистое лицо; фонари коляски ярко освещали желтоватую седую щетину бакенбардов, окаймлявших его щеки. Она тихо ответила ему:
– Я столько выстрадала… Я совсем разбита…
И она умолкла: зачем об этом говорить? Ведь отец не слушает ее, совсем не замечает. Какое ему дело до переживаний дочери! Для него важно только одно: его карьера – восхождение к высотам сената, прерванное из-за скандала с Терезой («Все бабы – истерички или идиотки!»). По счастью, она уже не носит фамилии Ларок, теперь она Дескейру. Она избежала суда присяжных, и отец облегченно вздохнул. Но как помешать противникам растравлять его рану? Завтра же он поедет к префекту департамента. Слава богу, владелец газеты «Ланд консерватрис» у него в руках из-за скандальной истории с совращением малолетних… Господин Ларок подхватил Терезу под локоть.
– Садись скорее, пора ехать.
И тогда адвокат – быть может, с коварным умыслом или просто желая что-то сказать Терезе на прощание – спросил, встретится ли она уже в этот вечер с господином Дескейру. Она ответила: «Ну, конечно. Муж меня ждет…»
– и только тут, впервые после суда, представила себе, что через несколько часов она переступит порог спальни, где лежит ее муж, еще не совсем оправившийся от болезни, и что ей придется жить множество дней и ночей в тесной близости с этим человеком.
С самого начала следствия она поселилась в доме отца за чертой города и, конечно, не раз совершала точно такое же путешествие, как сегодня, но тогда она думала только о том, чтобы как можно точнее информировать мужа; перед тем как сесть в коляску, она выслушивала последние наставления Дюро относительно тех ответов, какие должен давать ее муж при новых допросах, и в те дни Тереза не испытывала никаких мучений, никакого чувства неловкости при мысли, что она сейчас очутится лицом к лицу с больным мужем: ведь тогда шла речь не о том, что произошло в действительности, но о том, что важно было сказать или не говорить. Необходимость защиты сближала их, и еще никогда они не были так спаяны, как в те дни, – их объединяла маленькая Мари, плоть от плоти их. Они старательно сочиняли для следователя простую и связную историю, которая могла бы удовлетворить его логический ум. В дни следствия Тереза садилась в тот же самый экипаж, который ждал ее и сейчас, но всякий раз ей тогда хотелось, чтобы поскорее кончилось ее ночное путешествие, а теперь она мечтала о том, чтобы оно длилось бесконечно! Тереза хорошо помнила, что стоило ей тогда сесть в коляску, как ей уже не терпелось очутиться в Аржелузе, а дорогой она припоминала, какие сведения ждет от нее Бернар Дескейру, не побоявшийся заявить следователю, что однажды вечером жена рассказала ему, как совсем незнакомый ей человек умолил ее заказать для него по рецепту его врача лекарство, так как сам он уже не смеет показаться в аптеке, потому что должен аптекарю денег… Но адвокат Дюро считал, что Бернару не следует заходить слишком далеко и уверять, будто ему помнится, как он упрекал жену за такую неосторожность…
Но вот кошмар рассеялся, и о чем же им с Бернаром говорить нынче вечером? Ей так ясно представился затерявшийся в лесу дом, где он ждет ее; она видела в воображении спальню с кафельным полом, низкую лампу на столе среди газет и аптекарских склянок… Во дворе еще заливаются лаем сторожевые псы, которых разбудил подъехавший шарабан, потом они умолкают и вновь воцаряется торжественная тишина, словно в те ночи, когда она смотрела, как Бернар мучается жестокими приступами рвоты. Тереза старалась вообразить себе первый взгляд, которым они сейчас обменяются. А как пройдет ночь и что будет завтра, и послезавтра, и в следующие дни и недели
– в этом доме, где им с Бернаром уже не надо больше, придумывать вместе приемлемую версию пережитой драмы. Теперь между ними будет стоять только то, что произошло в действительности… то, что произошло в действительности… И в паническом страхе Тереза бормочет, повернувшись к адвокату (на самом деле она говорит это для отца):
– Я рассчитываю пробыть несколько дней дома, с мужем. А когда ему станет лучше, вернусь к отцу.
– Ах, так? Ну уж нет, милая моя, нет, нет!
Кучер заерзал на козлах, а Ларок добавил, понизив голос:
– Ты что, совсем с ума сошла? Уйти от мужа в такой момент? Нет уж, будьте теперь неразлучны, будьте неразлучны. Слышишь? До самой смерти…
– Верно, папа. Что это мне в голову взбрело? Значит, ты сам станешь ездить к нам в Аржелуз?
– К чему? Я буду ждать вас у себя, как обычно, по четвергам – в ярмарочные дни. Приезжайте ко мне, как раньше приезжали!
Просто невероятно, что она до сих пор не уразумела, насколько опасно для него и для всех малейшее нарушение приличий. Это смерть! Понятно? Может он положиться на нее? Она причинила своей семье столько неприятностей!..
– Ты будешь делать все, что велит тебе муж. Думаю, что я выражаюсь совершенно ясно.
И господин Ларок втолкнул дочь в коляску.
Адвокат протянул Терезе руку с трауром под ногтями.
– Все хорошо, что хорошо кончается, – сказал он от всего сердца, ведь если бы дело пошло обычным ходом, ему это было бы совсем невыгодно: семейство Лароков и Дескейру пригласили бы защитником адвоката Пейрекава из Бордоского судебного округа. Да, да, все хорошо кончилось.