Текст книги "Черная месса"
Автор книги: Франц Верфель
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Наступили тихие дни. Новое знакомство, которое фрейлейн Тапперт и он свели в Бельведере, было гораздо менее волнующим, и близко не подходило к блеску миновавшего военного эпизода. Конципист канцелярии наместника Титтель не умел обращаться с мальчиком так хорошо, как обер-лейтенант Целник. Молодой офицер относился к Хуго вполне серьезно, часто и по-деловому с ним разговаривал, что-то рассказывал и объяснял, не становясь при этом слишком назидательным. У него не было привычки ради восприятия ребенка заменять или смягчать речевые обороты своего окружения. А главное, Хуго был им завербован. Титтель, напротив, ни разу почти и словом с ним не перемолвился; Хуго был для него ничто, еще хуже – тягостный привесок Эрны. Это взрослое высокомерие так подействовало на Хуго, что он начал скучать в Бельведере, затосковал по широкому виду на город, который открывался из Хазенбурга, на башни и купола. Далее: конципист, в противоположность красавцу Целнику, был низкорослым мужчиной с перекошенным лицом щелкунчика, которое делилось на две симметричные поблескивающие половины очками без оправы; вопреки или как раз благодаря своему блеску они казались безглазыми. Математическая выверенность этого лица не нравилась Хуго. Так же не нравились ему, хотя он не отдавал в том себе отчета, некоторые детали одежды Титтеля. Хуго, сына своих родителей, коробило все убого-практичное, всякая педантичная бережливость. Титтель заключал морщинистую шею в воротничок из целлулоида, а вокруг худых волосатых запястий виднелась манжетная пленка. Даже в сухую погоду он носил галоши, и при всяком удобном случае выказывал озабоченность состоянием собственного здоровья. Что касается образа жизни, то он обладал большим запасом золотых правил, который не скрывал и от Эрны: «Сон до полуночи – лучше всего», «Кто рано встает – до глубокой старости доживет», «Перед едой отдыхай, после – не засыпай», «Люби солнце, но опасайся его», «Не смешивай еду с питьем!» Разговаривая с Эрной, он пичкал себя всевозможными лекарствами; когда она признавалась в каких-то своих «состояниях», его раздвоенное очками лицо, казалось, становилось страстным, почти нежным. «Общая анемия», – устанавливал он диагноз, и голос его так же ласкал это слово, как рука, щупавшая пульс, гладила запястье Эрны. Справа и слева в его жилетные кармашки засунуты были коробочки, которые он частенько оттуда извлекал. В одной была пищевая сода в таблетках, в другой – черные лакричные конфетки. Таблетки принимал он сам, лакрицу предлагал и Эрне, Хуго же оставался и вовсе обделенным. Часто вынимал Титтель из кармана часы, – довольно массивную золотую вещь, – которые всякий раз приходилось вытаскивать из футлярчика оленьей кожи. Без видимой причины вглядываясь в циферблат, Титтель забывался в молчаливом созерцании неумолимого времени, не менее педантичного, чем он сам. Приближалось воскресенье, а с ним – возможная экскурсия, которую конципист намеревался предпринять вместе с Эрной; поэтому значительную роль играл затрепанный железнодорожный справочник. То было любимое произведение Титтеля, эпос его неизбывной тоски и неисполнимых желаний, авантюрный роман его упущенной в молодости романтики – ведь все дороги Европы были внесены туда. Обладание этим всеохватывающим печатным изданием до некоторой степени ставило владельца в ряд сиятельных космополитов международного пассажирского сообщения. Тот, кто с ухватками посвященного доставал его из кармана, – тот превращался украдкой в лорда, переодетого в костюм из грубого домотканого полотна. Взгляд его должен был пробежать сначала по маршрутам аристократических экспрессов до Праги, Остенде, Лондона, Рима и Лиссабона, прежде чем остановиться в заключение на воскресных пригородных, со скидкой, поездах на Кухельбад и Бенешау[32] 32
Кухельбад, Бенешау – местности в северной Чехии.
[Закрыть]. С отвращением смотрел Хуго на мизинец Титтеля, смуглый мумиеподобный мизинец, точно выбравшийся из гроба. Этот палец заканчивался чрезвычайно длинным, желтым, согнутым на острие ногтем, который медленно подчеркивал в расписании нужные направления. Возможно, этот мизинец и виноват в том, что Хуго так никогда и не научился разбираться в железнодорожном справочнике.
Это, однако, было еще не все. В Хазенбурге Хуго держался в сторонке; он даже приносил жертву, вопреки своей робости и неловкости участвуя в играх других подростков. Он почти боялся близко подойти к Эрне и Целнику, красивой паре под распустившимся павлиньим хвостом рододендрона, как боялся дотронуться до заряженной электричеством вещи. Но вместе с тем сверкающее сияние этой пары возбуждало его и воодушевляло. Между Титтелем и Эрной Тапперт не было никакого электрического поля. Можно было без всяких последствий оставаться с ними на одной скамейке и слушать их благоразумную болтовню. Почему? Разве Титтель уже в первые дни не обнаружил общего у них с Эрной знакомого, даже дальнего родственника? Несомненно, этот факт доставил фрейлейн мало радости, поскольку она старалась избегать дальнейших открытий. Не происходили ли оба из одного общественного слоя, который Хуго не мог себе представить? Когда Эрна однажды упомянула при Хуго о Целнике (чего почти никогда не случалось), она назвала его «господин оберлейтенант». О Титтеле она говорила безо всякой робости и упоминала даже его имя – Карл. Это имя нередко звучало в контексте, который был для Хуго неясен. Эрна, напряженно раздумывая, смотрела вдаль из окна детской и высказывала мнение, что Титтеля ожидает прекрасная служебная карьера, что он как чиновник-секретарь стоит выше нее и большинства прочих людей, в то время как ей самой уже, увы, по меньшей мере двадцать один.
Хуго слушал это и говорил себе: двадцать один! Как божественно, как печально стара! Ее зрелая красота, казалось, пронизана была золотистым светом заката, который болезненно отдалял ее от него. Они жили рядом друг с другом. Но ему никогда ее, как некое божество, не догнать! И потому он жался к Эрне в обилии грустных и восхищенных чувств.
Титтель со своей стороны, не заботясь о мальчике, ежедневно, на одной и той же скамейке Бельведера, проникновенно и настойчиво уговаривал фрейлейн Эрну. Его речи действовали на Хуго усыпляюще, его не будило даже какое-нибудь необычное словцо. Стоило оберлейтенанту Целнику на утренней прогулке употребить военный термин, как Хуго весь обращался в слух. Как бойко исправлял он собственную оплошность выражением «так точно»! «Соединение», «лошачье копыто»[33] 33
«Лошачье копыто» – разнузданное офицерское празднество, в конце которого разбивали посуду и предметы домашнего обихода.
[Закрыть], «марш-бросок» – в этих смутных словосочетаниях звенели оружие и бокалы с шампанским. Когда гуляли по парку, Целник давал направление веселым командирским тоном: «Курс – такса старой дамы!» У него лошади были «щеколдами», дрожки – «местными фурами». Как артиллерист, он казался себе весьма сведущим и щеголял такими терминами, как «траектория», «конечная скорость», «равнобедренный» – в самом забавном смысле этого слова. Он никогда не говорил «война», а всегда – «серьезное дело». И это «серьезное дело» было для него одним из самых веселых дел, когда «споро» работающая смерть существенно улучшала виды на продвижение по службе. Ох, насколько иначе звучали необычные слова, которые Хуго слышал от Титтеля! Частью они относились к области здоровья и пахли аптекой, или к явлениям, о которых Хуго мог только догадываться: «пенсионное обеспечение», «вдовья рента», «вещевая льгота», «единовременное вознаграждение», «больничная касса» и «восьмой разряд». Однажды, когда непреодолимая последовательность этих и подобных слов снова навалилась на Эрну, Хуго внезапно понял, будто осознав смысл всех этих речений, что Эрне необходимо порвать с этим субъектом! Разве не приносил ей Титтель иногда подарки? Конечно, то были всего лишь лакричные конфетки и леденцы от кашля в бумажных кульках, да маленькие паршивые букетики фиалок, выглядевшие так, будто кавалер подобрал их где-то в дорожной пыли. Но подарок есть подарок! Красивый веселый Целник не думал о подарках. Ясно было: Титтель серьезно ухаживал за Эрной. Титтель гораздо опаснее для нее, чем все оберлейтенанты мира!
На обратном пути мальчик поборол свою робость и спросил:
– Эрна, – после того ночного приключения он обращался к фрейлейн Тапперт на «ты», – Эрна, ты когда-нибудь от нас уйдешь?
Она меланхолично пококетничала:
– Ты скоро сам меня прогонишь, Хуго!
Однако Хуго, боясь заплакать, ни звука больше не произнес.
Ночью он проснулся от какого-то неприятного сна. Тут он услышал, что Эрна ходит босиком по своей комнате. Он угадывал свет в дверной щели, но не поднимал головы. Затаив дыхание, прислушивался он к этим нагим шагам. Мягкое постукивание пяток, от которого предметы в комнате дрожали так тихо, так по-свойски, так по-человечески, было не таким, как раньше. Бесцельно бродила Эрна по комнате. Что случилось? Что готовилось? Что замышляли эти грустно-неприкаянные шаги? Эти любимые, близкие ему шаги? У Хуго от боязливого предчувствия пересохло во рту. Эрна прервала свое рассеянное блуждание, она что-то искала, она налила воды в кружку. Эта кружка успокоила Хуго. Слава богу! Эрна здесь! Никаких тайных ночных дел не готовит, никаких переговоров с незнакомыми мужчинами не ведет. Это утешало. Была надежда, что она никогда его не оставит.
Все-таки в дальнейшем снова возникла, – хотя и один-единственный раз, – та же настоятельная необходимость, и фрейлейн Тапперт в полдесятого вечера, красиво одетая, вышла из своей комнаты и, бросив знакомый взгляд на своего питомца, сказала:
– Хуго, я пойду!
Вскоре после того произошло нечто в высшей степени неприятное. Был один из тех летних дней, когда словно кошки на душе скребут, – дней, сдавленных сводом катаральных небес, что в глухой неподвижности не могут излиться дождем. Короткие порывы ветра надрывно кашляли по улицам, но и они ничем не могли помочь. Хотя не упало ни капли, с земли парка поднимался расслабляющий мышцы болотистый пар. Свечки каштанов давно отцвели. Лапы широких листьев бессильно свисали с по-детски хрупких суставов ветвей. Кое-где виднелись колючие плоды, еще сочные и недозревшие. Хуго вспомнил бурый толстокорый каштан, у которого любил играть, когда был маленьким.
Однако не только природа, но и внутренний мир отбрасывал на происходящее зловещие тени. Пока бонна и ее питомец поднимались по узкой извилистой дорожке бельведерского холма, все было еще ничего. Искусственные скалы сдерживали разросшиеся вдоль тропы кусты и папоротник, который от нездешней сырости этих тропических дней налился соком, как темно-зеленая губка. Однако, едва добирались до плоской вершины холма, в карточном пасьянсе скал возникала брешь, дававшая свободный путь зеленому сумбуру городских джунглей. И тут на дорожке, прямо под ногами Эрны и Хуго, завозилось какое-то бурое гадкое животное.
– Жаба, Хуго! – За этим звонким восклицанием легкого испуга сразу последовала фраза, полная теплой жалости: – Смотри, она ранена, бедняжка. Кто-то, должно быть, наступил на нее.
Хуго прижал локти к бокам и, выпрямившись, застыл. Он всегда так делал в неприятные минуты, когда, к примеру, родители представляли его своим знакомым. Ему хотелось закрыть глаза или отвернуться. Все же он остался в такой принужденной учтивой позе и уставился, завороженный, на смертельно раненую жабу, которая не могла, несмотря на свой страх, отползти. Для городского ребенка, только в каникулы узнававшего покоренную и наполовину подделанную природу, разные породы животных не были равнозначными и само собой разумеющимися. Возможно, Хуго до этого никогда еще не видел жабы живьем. В его сознании жаба давно была образом, вызывающим отвращение, сказочным существом, мерзким и злым, наряду с ядовитыми змеями. Наблюдение подтверждало теперь внутренний образ. И все-таки злому и мерзкому тоже приходилось так ужасно страдать! Рой черных мух жужжал над телом волочащегося животного. Маленькие стервятники преследовали даровую гниющую добычу. Хуго потянул Эрну за руку, вялую от рассеянности и жалости.
На обычном месте – в ротонде с маленькой, но возбуждающей статуей посередине – уже расхаживал Титтель. В первый раз он пришел раньше Эрны. В его облачении было сегодня что-то новое, своеобразное, неумолимо-решительное. На его канареечно-желтые, со шнурками, ботинки надеты были, как всегда, галоши, охраняющие ступни от нездоровой почвы. Через руку висело потрепанное пальто, которое защитило бы его от приближающейся непогоды. Его рука – она походила на выцветшую и севшую от плохого мыла тряпку, – держала трость. Эта трость заканчивалась странной, прямо-таки дерзкой клюкой, косо выгнутой вперед, подобно носу марабу и, казалось, вырезанной из рогов какого-то опасного зверя. Человек был полностью вооружен и огражден, как крепость, и одновременно весь на взводе, как заряженное ружье. Его большой, с тонкими губами, рот готов был поглотить, казалось, все лицо. Это было вовсе и не лицо, а симметричный, от носа раздвоенный блеск очков. На правой щеке больше чем обычно бросался в глаза рубец от удара рапирой; сегодня он воинственно пылал. Титтель церемонно и укоризненно засунул часы в кожаный футляр, замирающим голосом поздоровался:
– Моя дорогая фрейлейн, мне нужно с вами серьезно поговорить, очень серьезно...
Он сказал: «Моя фрейлейн». Хуго до глубины души испугался этого ядовито-утомленного голоса. Титтель, как прежде, не замечал мальчика. Обвинитель же прошелестел дальше: «Сядем!..»
Как медленно, оцепенело, опустилась на скамью Эрна! Хуго передвинулся на самый край. Титтель, сложив обе руки на грозной клюке трости, начал готовиться дальше.
– Я действовал весьма активно при некоем удачном соединении, черт возьми! Вы ведь это знаете...
Он пробормотал это, словно упомянув о героическом поступке, о котором не хотят трезвонить, сохраняя наигранное равнодушие. Даже удушье слышалось в затихающем голосе, душевная простуда, которую подхватил Титтель среди низостей мира:
– Требования, которые предъявляются румяному новичку, – отнюдь не ничтожны. В некотором отношении – полное напряжение сил личности... Но, моя дорогая фрейлейн, по части здоровья я никогда не понимал шуток. Что касается этого, я всегда знал, чего хочу. Наконец, я – моральный человек...
Титтеля знобило, он встал и, хотя сад задыхался от жары, принялся с лихорадочной торопливостью надевать пальто. Он застегнул его сверху донизу, полез в карманы и натянул на пальцы пару старых коричневых лайковых перчаток. Теперь его голос дрожал уже от сдерживаемой злобы:
– Один-единственный раз в своей жизни я был доверчив и неосторожен... да, да... ради вас, Эрна, именно ради вас... вокруг вас я строил замки!.. Воздушные замки, как оказалось... Жестокое жизненное разочарование и беспредельное несчастье... да, да...
Вдруг он прошипел сквозь зубы:
– Скажи мне сейчас же, с кем ты путалась все это время, ты, ты...
Эрна схватила Хуго за руку:
– Молчите! Вы же помешанный! – И взмолилась: – Здесь ребенок!
Титтель уже ругался без удержу:
– Ты лжешь, ты все лжешь! Я в этом еще удостоверюсь... есть средство – пригвоздить тебя к позорному столбу... есть полиция... ты низкая личность, ты!..
Эрна рванула мальчика за собой и понеслась прочь. Тяжелыми каплями сжалился над миром дождь. Хуго мчался вслед и не мог обогнать Эрну.
Позади громом гремела ненависть Титтеля:
– Моя прекрасная фрейлейн, вы меня опечатали навечно...
Оба, Хуго и Эрна, укрылись от дождя в парковой беседке. Девушка не плакала, но зубы ее стучали. Крупная, немного грузная фигура прислонилась, тяжело дыша, к деревянной стенке. Она шептала, как в забытьи:
– Это неправда, Хуго, это неправда – то, что он сказал, ради бога, не верь этому, это неправда!
Хуго тоже задыхался – от усилий разгадать загадку. Ах, как помочь Эрне, если он не понимал – где правда, а где ложь? Колени женщины дрожали, она цеплялась за хрупкое тело ребенка.
– Это неправда, Хуго, но кое-что другое – правда; что-то ужасное, страшное близится, Хуго! Что мне делать? Хоть в воду бросайся!
Резкие порывы ветра отшвыривали проливной дождь. Вскрытое, с разодранными тучами, грозовое небо усеяно было множеством синих ран.
Дома Эрна заперлась в своей комнате. Хуго не прочел ни строчки. Он сидел за широкой партой и размышлял. То, что Титтель был негодяем и преследовал какие-то низкие цели, – в этом сомнений не было. Эрна уверяла: «Это неправда». В то, что это и не могло быть правдой, он верил. Какая тяжелая у нее жизнь! Эти взрослые мужчины втянули ее в какой-то заговор, а потом выбросили игрушку своих замыслов, когда больше в ней не нуждались. О чем-то подобном он уже читал. В «секретные переговоры» Целника Хуго уже не верил. Он представлял себе свирепо вздрагивающие усы оберлейтенанта. Конечно, его самого принимали за простака. Разумеется, читал он кое-что о любви и любовном страдании, но «любовь и любовные страдания» были смутно-прекрасны, как закат солнца, как театральный занавес с гениями, венками и обнаженными телами, как совместное пение одетых в мантии людей в опере; эти «любовные страдания» были, и все же их не было. Это непостижимое воспринималось так же, как, например, «мать носила» кого-то «под сердцем» и однажды утром «родила в муках». Раздумывая, Хуго выцарапывал карманным ножом на зеленой плоскости парты, – его дурная привычка, – всякие рунические знаки. Целник оставался Целником. Но Титтелем Эрна была трусливо и подло оскорблена. Похоже, щелкунчик коварно спровоцировал эту сцену. Нет, нет, выглядело скорее так, будто в дьявольском поведении Титтеля скрывались гнусные намерения. Кто мог бы выяснить их? Должен ли он, Хуго, просить родителей спасти Эрну от грозящего ей бесчестия? Господи, это же невозможно! Почему он не мог поговорить с ней об этих вещах? Почему горло его сковывали стыд и волнение? Никогда не произнесет он ни слова. Но она ведь тоже молчала. Нет, сегодня она застонала. Отчаянный вырвался вопль: хоть в воду бросайся! Хуго вспомнил несчастную любовь классических героинь, о которых читал. Ах, эти героини говорили божественными стихами, и фимиам необыкновенных слов окутывал голые факты их судьбы, придавая им ценность. До сих пор Хуго нравилась расплывчатость выражений. Можно было следить, грезя наяву, за шествующими словами, как за тянущимися облаками. Теперь же все ему казалось облаками и паром. Будто раз за разом взбираешься по усеянному окатышами склону (воспоминание детства) и скользишь обратно. Правда все время отступала. Мальчику чудилось, будто нос и уши у него заткнуты толстыми кусками ваты. Впервые он физически ощущал отчаяние, вызванное нехваткой знания. Это ведь что-то ужасное, раз Эрна хотела утопиться! Броситься в море, в океан с высокой скалы, в белом одеянии, как Сафо, – это еще можно понять. Но бурая здешняя речушка, вспухшая, противная вода, в которой возникают эпидемии тифа! Ох, все – пыль и облака! Школьная парта окружала Хуго тесным кольцом, сжимала со всех четырех сторон, как застенок, как подземелье пыток, как само детство. Обладать недоделанным телом, над которым все (особенно папа) сочувственно посмеиваются, телом, что растет по ночам незаметно для других! И все знать, все уже пережить, все нести в себе, и все-таки в этом могучем изобилии ничего не понимать, совсем ничего! Жить дома рядом с Эрной, ежедневно отдавать свое тело для мытья, прислушиваться ночью к шагам босых женских ног, и все-таки оставаться вечно чужим ей, никогда не узнать о ней правду, о боже, почему?
Когда Хуго проснулся на следующее утро, фрейлейн Тапперт стояла уже в комнате, полностью одетая. Мальчику пришло в голову, что она изменилась, даже кажется некрасивой. Глаза и щеки распухли, она не пахла свежестью, как обычно, и ни взгляда не бросила на Хуго. Она торопила его – чего раньше не делала – быстрее вставать и одеваться. Вдруг она сказала, словно это невиннейшая вещь:
– Мне нужно зайти сегодня на минутку домой. Ты ведь пойдешь со мной, Хуго? Только никому не рассказывай! Хорошо?
Домой! Это слово странно задело Хуго. Так у Эрны был свой дом! До сих пор ему казалось, что не существовало другого дома, кроме его собственного. Естественно, он знал, что каждый человек, каждый ребенок живет в каком-либо здании, в какой-то квартире. Но ведь точно так же он знал, что верблюды пересекают пустыни, а в Америке живут индейские племена. Дома – это ведь был только этот дом, здесь, эта комната с партой и спортивными снарядами, галерея, прихожая с паланкином, столовая. Эрна даже упоминала иногда о своей матери, о парализованном брате. Но если и было у нее в том же городе жилище, где она выросла, для Хуго это не имело значения: оно служило лишь второстепенной подготовкой к истинному существованию Эрны – здесь, с ним, при его родителях, в единственном в мире собственном доме. Когда он услышал теперь, что Эрна хочет взять его с собой в квартиру своей матери, его охватил легкий озноб. Нечто подобное должны чувствовать путешественники, собираясь войти в экзотический храм. Мать Хуго постоянно внушала воспитателям и гувернанткам, что они обязаны сообщать ей, если ведут ребенка в чужие дома (о квартирах и речи не было), вообще в незнакомые места. Мисс Филпоттс доходила до того, что ни разу не взяла Хуго с собой в лавку, где делала покупки. Бедняга должен был всегда оставаться перед дверью в поле зрения мисс, не сходя с места. Теперь же впервые в жизни ему подмигнуло чужое, и в его робости слились боязливое любопытство и страх пренебречь строгим родительским запретом.
Эрна и Хуго ушли из дому раньше обычного. Переживания, которые навалились на мальчика, были так сильны, что о них (даже если простое нетерпение считать чем-то незначительным) следует подробно сообщить. Думается, этот одиннадцатилетний мальчуган, способный сочинять экспромтом высокопарные стихи, был все-таки отсталым подростком, которого мог многому научить любой шестилетний ребенок из менее защищенных, жизненно-свежих слоев общества.
Наплыв чужого, натиск нового начался уже в прихожей дома. В материнском доме Эрны – отец умер уже три года назад – была не одна, а три прихожие, – ведь ее жилище окружало несколько дворов, полных деятельной жизни, детских криков и женской болтовни. Это был, впрочем, не густонаселенный дом рабочего квартала, а внушительное, старое, теперь уже немало обветшалое здание, о старинном достоинстве которого свидетельствовали некоторые подпорные арки, выпуклости лоджий, толстые стены и осевшая, проросшая травой мостовая. Раньше, вероятно, здание заселено было несколькими благочестивыми буржуазными семействами; теперь угнездились здесь многочисленные и далеко не столь добропорядочные семьи. Эти семьи и даже домовладелец мало смыслили в старинной красоте здания, – ведь внутренняя, обращенная во двор сторона каждого этажа обнесена была круговой железной галереей, которую называли здесь «полатями». С этих «полатей» свисало для просушки белье, а несколько более состоятельных жильцов свистящими выбивалками чистили тут свои ковры, половики, стеганые одеяла и перины.
Во мраке первой прихожей, прямо около входа, висело огромное распятие, у ног его горела вечная лампада, а вверху парил столь же вечный венок из розовых бумажных цветов. Подобное, хотя и меньшего размера, распятие вместе с олеографией мадонны и святого Антония Хуго увидел позднее в квартире Эрниной матери. Так что первое впечатление, полученное здесь мальчиком, было религиозным. Его родители не были религиозными людьми, они редко водили Хуго на богослужения. На последнюю пасху его взяли с собой в Рим. В соборе св. Петра он простоял «папскую мессу». Однако все эти ясные своды, торжественные или мистические витражи разных церквей не были мальчику чужды; они вызывали не священно-глухой ужас, а благочестивую отрешенность и неявно, но несомненно связаны были с комфортабельным миром отцовского дома. В Риме он стоял подле родителей перед сотней святынь, алтарей, мадонн и крестных мук. Но папа скупо и сухо говорил об этих Богом освященных изображениях и реликвиях, ронял необычные слова – «манера», «красочный слой», «скурцо»[34] 34
Scorcio – перспективное приближение (искаж. ит.).
[Закрыть], «кватроченто»[35] 35
Кватроченто – итальянская живопись XIV столетия.
[Закрыть]. Казалось, между папой и ему подобными существовало тайное соглашение, – не потому преимущественно почитать священные предметы, что они священны, а потому, что представляли собой редкую и высокую ценность для знатоков. Посвященные говорили о них в надменных, узкоспециальных выражениях, звучание которых весело и элегантно развеивало все божественно-страшное в этих образах. Кто знает, возможно, Папа Римский на своей седии[36] 36
Седия – паланкин Папы Римского, который несли на торжественных шествиях.
[Закрыть], овеваемый облаками и опахалами из павлиньих перьев, возглашаемый серебряными трубами, был божественным главой этих посвященных. Но где Бог? Конечно, он жил во всех церквах, в деревнях, в образах святых на крестном пути, и там – жил в полную силу. Но нигде не висел Он на кресте весомее и реальнее, чем во мраке этой прихожей, в волшебно-жутких бликах света масляной коптилки. Бесстыдно интимно, до смешного близко ко всем обитателям, ко всем мимо идущим висел он в этом помещении, и все же держал их, отбрасывая длинные тени, в устрашающем отдалении. Он висел тут – живее, одушевленнее, чем в любой церкви, этот выкрашенный желтым, безропотно-терпеливый страдалец, о художественной ценности которого никто, разумеется, не говорил. Как часто прикасался Хуго к изможденному Христу в папиной галерее, – к чудесной деревянной статуе четырнадцатого столетия, хотя это и было запрещено! Перед милым Божеством, которое купил отец, он не чувствовал никакой робости. Этого же Бога Эрны он никогда не отважился бы коснуться. Не Он принадлежал Эрне, а Эрна принадлежала Ему. Теперь Он отбрасывал на нее вздрагивающую сеть своей тени. Хуго чувствовал, как Эрна изменилась, как ускользала от него, уходила на чужбину – в свой родной дом.
Мать Эрны открыла дверь узкой темной передней. Хуго стукнулся о гладильную доску, прислоненную к стене. Из кухни рядом клубился облаком незнакомый запах, пахло водяным паром, искусственным жиром и пригоревшим молоком. Вошли в кухню. Мать Эрны была сильно смущена и быстро закрыла кастрюли на маленькой плите, прежде чем ввести посетителей в комнату. Эрна сказала: «Это Хуго!»
Мать только повторила: «Так это господин Хуго!» И бросила недовольный взгляд на свою красную руку кухарки, прежде чем пожать детскую ладошку. Женщина ни минуты не стояла спокойно. Казалось, она от кого-то спасалась бегством в своей клетке. Преследователь скрывался в ней самой. Тощее существо с тонкой шеей и очень крепким телом, которое повязанный передник делал еще выпуклее. Если она на мгновение останавливалась, то складывала обычно беспокойные руки на этой выпуклости. Когда оба вошли, она застыдилась и поспешно сняла с головы платок. У нее было совсем немного волос, сквозь седину просвечивала розовая кожа. Ее длинное лицо, являвшее взгляду застывшую, почти равнодушную скорбь, выражало желание: «Пожалуйста, не задерживайте меня! Очень мило, что вы здесь и не мешаете мне. Но не все еще готово, у меня забот полон рот. И не рассказывайте, ради бога, никаких новостей! Все новое неприятно и требует внимания. Как мне тогда все успеть?»
У Эрны же было что рассказать нового. Движением головы она показала на кухню. Скорбную маску материного лица омрачила еще одна тень. Секреты не обещали ничего хорошего. Она беспокойно бегала туда-сюда, с досадой передвигала предметы на комоде, наконец, принялась старательно вытирать стул, который предложила Хуго. Присутствие этого изящно одетого мальчика, излучавшего роскошь неведомой жизни, сковывало ее. Перед Хуго, посреди убогого жилища ее охватило неприятное чувство своего рода социального стыда. И сам Хуго ощутил нечто подобное, – и даже вдвойне: за себя и за хозяйку.
Эрна и ее мать стояли в дверях между кухней и комнатой. У Хуго было теперь время оглядеться. На стене над громоздкой кроватью не только висели распятие и цветная олеография Матери Божьей с мечом в сердце, но и несколько увеличенных фотографий торжественно-скорбно взирали на мальчика сквозь стекло между рамками. Это были, разумеется, портреты семейных усопших. Бога и мертвецов воспринимали здесь очень серьезно. Старший по рангу покойник, отец Эрны, с суровостью во взгляде господствовал над убогой комнатой. Подтянутый, бодрый мужчина в солидном парадном костюме, ровную темноту которого украшал «Крест за заслуги» на красной ленте. Он с трудом примирился с тем, что легкомысленный художник раскрасил его фотографию, изгнав вечное весеннее небо ателье над его смиренной головой. Хуго чувствовал, как испытующе смотрит на него портрет, полный живейшего неприятия.
Бог и покойники! Как по-другому все было дома! Там не говорили ни о Боге, ни о беднягах-усопших, которые в виде маленьких невзрачных фотографий стояли на папином письменном столе. Так, по крайней мере, представлялось Хуго в эти меланхолические минуты. Вообще, казалось, дома жизнь не воспринималась вполне серьезно. Всегда бережно сохраняемый налет несерьезности окрашивал все в приятные и красивые тона. Так было, к примеру, с тем, что люди называют смертью. Хуго знал, но не верил, что однажды должен умереть. Так же не верил он в будущую смерть родителей. Смерть не соответствовала его белой комнате, папиной галерее, маминому ателье и ее туалетам. На улицах часто можно было видеть похоронные процессии. Огромные траурные экипажи, неуклюже покачивающиеся, сверкающие черным от отвратительного лака, украшенные башенками, завитками, коронами, кистями и увешанные драпировками, – образ ужаса и мерзости! Как серебристая фольга, мерцала противная краска гроба среди тяжелых венков. И сами эти венки, противоестественно переплетенная проволокой зелень, – унижение для астр и хризантем, что прятались в тесном сплетении ржавчины и мха. Смерть была весьма и весьма неэлегантна. Смерть выглядела как старинный немецкий сервант в комнате фрау Тапперт: Хуго и ему подобные едва обращали на него внимание. Прежде чем умереть, нужно ведь заболеть. Болезням, однако, противостояли доктора и всевозможные облицованные белым кафелем и никелированные атрибуты гигиены. Если хорошенько подумать, болезнь, какой ее знал Хуго, не имела ничего общего со смертью. Ему нравилось состояние жара, когда можно так упоительно грезить. Ему вспомнились сейчас иллюстрированные издания классиков, которые у него имелись. Да, там изображались война, поединки, убийства, смерть. Однако этот вид пленительной смерти относился к той же главе, что и «любовь и любовные страдания». Это было и этого не было. Проливаешь слезы умиления над прекрасным, блаженно потягиваясь в постели, читая и выздоравливая. Здесь же, в этой комнате и в этой жизни, было все, что было.