Текст книги "Черная месса"
Автор книги: Франц Верфель
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Черная месса
Классик австрийской литературы XX века Франц Верфель (1890—1945), ученик и единомышленник Густава Майринка, был одним из основоположников экспрессионизма в немецкой литературе. Его ранние рассказы, прихотливые и своеобразные, повлияли на творчество Франца Кафки. Верфель известен российскому читателю по романам «Верди» (1924), «Сорок дней Муса-Дага» (1934) и «Песнь о Бернадетте» (1941). Мистические новеллы и рассказы Верфеля публикуются на русском языке впервые.
Мадонна с воронами
Ноябрь. Вознес калека-бук
Нагую скрюченную ногу.
Столб в скуке пялится вокруг.
Куст, побираясь, никнет к стогу,
И ветер на взбешенный луг
Бродягу-чучело кидает.
Плетется мать через дорогу.
Младенец мерзнет, голодает.
На камне отдыхает мать.
Ноябрь сереет тусклооко.
Ребенок хнычет, хочет спать.
Как никогда ей одиноко.
Уж лучше б снег сокрыл глубоко
Весь мир от края и до края.
Вдруг слышит крыльев ржавый рокот —
Летят вороны черной стаей.
В лицо Марии дробью бьет
Вороний грай. Птиц этих прорва
Ни крошки в клювах не несет,
И колосок в полях не сорван.
Мир сроду не был так обобран.
Вороны безнадежно бродят
По листьям, – ветром лес оборван, —
Марии пищи не находят.
Ноябрь не был ледяным,
А ночь – любовью так бедна,
Как темень, что крадется к ним.
Мрак из канав и ям, со дна
Ползет, а воронье все реет.
Марии страшно, но она
Дитя своим дыханьем греет.
Дом скорби
I
Эта ночь пронеслась бы как обычно, если б два решающих события не нарушили ее хода.
Из пяти столов Большого Салона четыре были заняты уже в десять; к столь раннему часу был полон гостей и Голубой Салон, который посещала обычно верхушка органов власти, высокородная аристократия и магнаты финансов и промышленности. В этой голубой комнате непременно полагалось заказывать шампанское; она открывала врата свои лишь избранному обществу из командного состава армии и власть предержащих и увешана была гобеленами как утонченным ограждением, которое, как гласила молва, весьма удобно для совместного осуществления благородного порока. Посетители Большого Салона знали о голубой комнате, разумеется, лишь по слухам; обычной публике даже заказать бутылку кислого вина довольно накладно. Поскольку, однако, не выпивка была главным назначением дома, в Большом Салоне близкие друзья соответственно числу их обеспечивались ограниченным ассортиментом кофе и шнапса.
Ничего плохого о Большом Салоне сказать нельзя: позолоченная мебель в стиле ренессанс, увенчанные коронами зеркала, красные бархатные гардины и инкрустированный, гладкий как лед паркет придавали ему немало шика. Мы ведь имеем дело с учреждением, которое по праву может отвергнуть то наименование, что дает ему наш грубый и скудный словарный запас. По меньшей мере перед этим названием следовало бы поставить буквы и.-к. (императорски-королевский): мебель с плюшем, золотые завитки украшений, зеркала, гардины, эстампы на стенах, изображающие не только весело-пристойные любовные сцены, но и конские бега, роскошный ренессанс заносчивого, давно уже забытого десятилетия, портрет императора в кухне, – из всего этого блеска, запыленного и слегка запаршивевшего, глядела на зрителя залежалая двойная монархия.
В нашем городе до разгара войны имелись три учреждения, что хранили в чистоте сей высоко-официальный статус: кондитерская Штутцига, танцевальная школа господина Пирника, открытая в прекрасном барочном дворце у знаменитого моста (изысканное место, где славные отпрыски городских обывателей разучивали, помимо вальса, «короля Рогера», польки и тирольена, даже классическую кадриль), – и тот дом, в коем мы в настоящее время пребываем.
По-моему, он исчез последним.
II
Дамы до отправления интимной службы находились на своем посту. Пошатываясь, пересекали они комнату, вертелись перед зеркалом с неизменным восхищением на лице, с холодной вежливостью выпрашивали сигареты, снисходительно и равнодушно присаживаясь «на минутку» к столу. Казалось, они проникнуты были особенным чувством собственного достоинства, которое разделяла каждая пансионерка этого прославленного и благородного заведения. Попасть сюда считалось наивысшим достижением. Это достоинство находило разнообразное выражение. В противоположность подобным домам, лишь немногие дамы ходили тут в коротких платьях; большинство носило фантастические неглиже, развевающиеся пеньюары; Фалеска, самая важная из всех, одета была в настоящее бальное платье, которое на театральном или судейском балу получило бы высокую оценку в светской хронике. Несмотря на сковывающие одеяния, та или иная дама нередко обнажала ногу, чтобы достать из чулка портсигар или пудреницу.
Только Людмила ходила в юбке выше колен; при ее хрупкой детской фигуре она не смогла бы носить ничего другого. Примечательно, что ей совсем несвойственно было то внешнее беспокойство, то равнодушное волнение, которое входило в профессиональные особенности дам, гоняло их с места на место, принуждало бессмысленно носиться по комнате, подобно взбудораженным зверям в клетке. Людмила, напротив, спокойно сидела за офицерским столом справа и с глубокой серьезностью выслушивала разглагольствования лейтенанта Когоута, будто не хотела упустить случая чему-то поучиться. Казалось, ничто не могло ее взволновать.
Лейтенант Когоут из полка полевой артиллерии № 23 появился здесь вместе с двумя одногодками-добровольцами той же военной части. Между ними царила фальшивая и опасная доверительность начальника и подчиненных, что сидят, упразднив всякую субординацию, за одним столом. Учения ждали за дверью и вместе с ними – грозный призрак экзаменов на звание офицера резерва.
Когоут, не сводя с Людмилы водянистых глаз, утешал обоих добровольцев, со страхом смотревших в будущее.
– Видите ли, вам следует знать, – говорил он, следя за Людмилиным лицом, – что мне тоже не легко дались экзамены на прапорщика, а у вас была все-таки школа, вы образованные люди. А тогда воззрился на меня господин полковник фон Вурмзер: «Исполняющий обязанности кадетского офицера Когоут! Что вы знаете о Юлии Цезаре?» Я собираюсь с духом и кричу: «Господин полковник, честь имею доложить, – ничего!» Второй вопрос: «Исполняющий обязанности кадетского офицера Когоут! Что вы знаете о Карле Великом?» Я беру себя в руки и кричу еще громче: «Господин полковник, честь имею доложить, – ничего!» Господин полковник фон Вурмзер выжидает мгновение, затем спрашивает: «Исполняющий обязанности кадетского офицера Когоут! Что вы знаете об императоре Иосифе?» И тут я кладу полковника на обе лопатки. Щелкаю каблуками так, что пол трещит, и: «Господин полковник, честь имею уточнить, – о каком императоре Иосифе? Их ведь, собственно, двое?..» Господин полковник фон Вурмзер говорит: «Смотри-ка!» Однако я проскочил. Так что видите? военной косточкой нужно быть, а не мямлей, – в этом все дело!
Людмила смотрела на лейтенанта с участием и пониманием. Она не смеялась. Детский лобик оставался нежен и строг под тяжелой копной русых волос, которыми одарил ее Господь. Она, казалось, полностью одобряла мораль сей басни: военной косточкой, а не мямлей! Строгая дисциплина везде и во всем вызывала ее симпатию.
Когда один из добровольцев начал поглаживать ей ногу под столом, она стерпела эту вольность и только отодвинулась немного. Умница хорошо понимала, что военная субординация, обоюдная стеснительность неравноправия, умеряет пыл желаний и какие-либо притязания. А сегодня именно это ей и нужно.
Во всяком случае, здесь ей лучше, чем было бы за соседним столом, где Илонка, жирная венгерская дрянь, навязывалась двум старикам. И что это были за люди! Один, без сомнения, приехал из деревни, из местечка, которое она, Людмила, заочно ненавидела. Огромная часовая цепь лежала на животе провинциала: неизвестно, служил ли живот подушкой для часовой цепочки или цепочка – украшением живота. Это было ей знакомо до ужаса. И в ее проклятом родном гнезде мужчина пользовался уважением, только если наедал брюхо как подходящее ложе для часовой цепочки. Баальбот это был – вот кто.
Это мрачное чужеземное слово «баальбот» принесла с собой еврейка Йенни – мифическая предшественница нынешних дам, что живет теперь в Вене и владеет большим кафе на набережной Франца-Иосифа. Йенни была легендарным образцом трудолюбия и успеха. И дня не проходило, чтобы ее светлая личность не упоминалась в качестве вдохновляющего примера. Что же до выражения «баальбот», то обозначало оно богатого мужчину из провинции, который ночи напролет, основательно и обстоятельно, освежает в столице свою любовную жизнь, ни геллера, впрочем, не платя сверх таксы.
И к этому-то баальботу подлизывалась сейчас свинья Илонка. За десять гульденов он на все имел право. Однако Людмила искренне ей желала, чтобы даже оба эти «дядюшки» – (постыдился бы такой отец семейства с ожирением сердца в публичный дом идти!) – чтобы ни тот, ни другой на нее не польстились. Баальбот, отнюдь не пренебрегая Илонкой, на Людмилу все глаза проглядел; но Людмила даже презрением на взгляды его не отвечала. Для нее такие посетители – все равно что воздух. Тогда ему вздумалось напрячь голос, дабы понравиться ей своими напыщенными высказываниями. Так что презираемый ею провинциал заговорил так громко, что по всему Большому Салону раздалось:
– Система, господин Краус, система!
Голос звучал требовательно, хотя глаза попрошайки смотрели не на господина Крауса, а вымаливали благосклонность Людмилы.
– Когда вы смотрите на небо, господин Краус, что вы там видите? Систему! А когда наблюдаете за ничтожным муравейником? То же самое! Немецкие братья там, в Рейхе, знают в этом толк: система в промышленности и политике! А мы... в Австрии...
Баальбот вздохнул, опечаленный плачевным состоянием Отечества и взволнованный тщетностью своего призывного взгляда.
Господин Краус в свою очередь присоединился к этому вздоху:
– Да! Как раз то же самое я прочел сегодня в «Тагеблатт».
Людмила озиралась. В отдалении – стол молодежи, который пользовался у девушек дурной славой благопристойности: молодежь лишь изредка бывала платежеспособна и использовала Большой Салон прежде всего как возбуждающее средство для танцев и дискуссий. Маня и Анита, обе дурнушки, уже, естественно, сидели там и смеялись со своими, только что пришедшими друзьями. Однако Оскара не было, как и вчера, и позавчера; вновь он отсутствовал! Людмила скорее из окна бы выбросилась, чем подошла к столу спросить об Оскаре. Ни разу не ответила она на приветствия юнцов. Маня сейчас звонко смеялась. Ей бы только посмеяться; была и останется дочкой могильщика из Рокюкана – с этими ее грязными ножищами, которые еще в прошлом году топали босиком за деревенскими гусями. Могильщик? Это сразу за палачом и живодером...
Тут Людмила внимательно взглянула на «всезнаек» в углу, на евреев, которые никогда не пили ни вина, ни шнапса, а всегда кофе. Там заправляла берлинка Грета, «чокнутая». Людмила приветливо кивнула Грете, – любезность, вызвавшая у дам немалое изумление. Такое дружелюбие необычно со стороны женщины столь чопорной. К тому же Грета из-за ее «образованности» вызывала всеобщую неприязнь. Однако Людмила увидела, как Грета обняла и поцеловала своего доктора Шерваля. И ощутила вдруг веселую зависть, захотела послать коллеге знак участливого понимания. Относительно Шерваля она, разумеется, Грете не завидовала. Если можешь любить мужчину, который беспрестанно говорит и говорит, терпит на своем лице такой носище и беспрерывно щиплет пальцами свою черную жесткую щетину... Что он делает, этот человек, когда не говорит? Способен ли он молчать, спать, любить?.. Он не имеет никакого представления о нежности.
Но комната Греты вся увешана портретами писателей. А ее альбом со стихами и автографами, который несносная девица вечно другим дамам под нос сует!.. Чокнутая!
Людмила уже стыдилась своего дружелюбия, поскольку Грета, увлеченная каким-то высказыванием Шерваля, пронзительно завизжала:
– Чтоб ему сдохнуть!.. Чтоб башке его в земле сгнить!..
Как избавление для Людмилы вошла фрейлейн Эдит, экономка, принесла двум старикам новую бутылку вина и поставила на стол «всезнаек» поднос с чашечками кофе на четверых.
Взгляд фрейлейн Эдит, тепло излучающий энергию и силу, всегда подбадривал Людмилу.
В любой человеческой деятельности присутствует естественная иерархия и старшинство. Что для лейтенанта Когоута значило звание командира полка, тем же примерно было для дам заведения – по крайней мере для дам порядочных – положение экономки. Импозантная в особенных случаях, Эдит была хорошенькой, не старой женщиной, никак не больше тридцати; ее крепкие и пышные формы вызывали уважение. Все-таки она свободна от службы. Вызовы не имели к ней отношения, она могла следовать зову сердца. Она одна заведовала расходными книгами, счетами пансионерок, квалифицировала их рабочую ценность и ко всему этому гарантировала по контракту два абонемента в Новом немецком театре.
В то время как девушки, ко всеобщему удовлетворению, лишь каждый четырнадцатый день проводили время на дневном воскресном представлении, Эдит дважды в неделю восседала в партере, и сесть рядом с нею – необыкновенная честь для счастливицы.
Людмила, собственно, при таком именно случае – давали «Пожирателя фиалок» – и увидела впервые Оскара. Никто не мог утверждать, что сей тощий, с впалыми щеками новичок в маленькой роли персидского офицера производил благоприятное впечатление. Она же, в прозорливости своей, влюбилась в невзрачного юношу.
Теперь она отделилась от стола протестующего артиллериста и вошла к фрейлейн Эдит. Экономка нежно обняла ее за талию:
– Оборванец снова не пришел?
Людмила сдержала слезы, от бранного словца тотчас защемило сердце. Эдит уговаривала:
– Болван! Ты еще с ним намучаешься. Что такое мужчина? Он вполне хорош только с купюрой в сто крон в штанах! А такая, как ты? Ты ведь ему пользы не принесешь! Стыдись!
– Что же мне делать, Эдит, если кто-нибудь захочет со мной пойти?
Эдит была ко всему готова. Ради Людмилы она, надсмотрщица, могла плотно закрыть глаза.
– Знаешь что, Мильчи? – прошептала она. – Я тебя прикрою. Пойди наверх и запрись.
Людмила, однако, затопала ногами:
– Иисус-Мария! Я не могу! Я наверху не выдержу...
Эдит успокаивала ее, но уже несколько рассеянно:
– Я все понимаю, я все это испытала, милая... Разве мне навредило? Посмотри на меня и плюнь на все это!
Тут экономка оборвала разговор. Пришли еще гости, и Большой Салон был полон. Из голубой гостиной тоже доносились звяканье и смех. Все-таки что-то не так. Фрейлейн Эдит пришла в негодование, и ее глубокий голос зазвучал угрожающе:
– Где же этот Нейедли?..
Но господин Нейедли появился в то же мгновение и уже любезно раскланивался с избранными гостями.
– Прошу у всех прощения! Я был приглашен на детский бал... Весьма затянулся... До сих пор!
Строгий взгляд экономки не давал себя обмануть. Рука Нейедли старательно и виновато шарила над полом:
– Такие маленькие детки, скажу я вам, госпожа Эдит, исключительно душевные детишки...
Старик уже спешил к фортепиано и забарабанил, дабы поднять всеобщее настроение, «Марш гладиаторов» Фучика[1] 1
Юлиус Фучик (1873—1916) – капельмейстер императорски-королевского военного оркестра.
[Закрыть].
III
Господин Нейедли, тапер, обладал четырьмя замечательными свойствами. Во-первых, он носил на голове «котика», – легкий паричок на макушке, – который в данном случае составлял цветовой контраст с волосами, обрамлявшими голову его владельца. «Котик» был каштановым, волосы же по краям – белоснежными. Можно ли, в конце концов, требовать от пособника ночных оргий, тапера, чтобы он на каждой стадии поседения обзаводился соответствующим набором искусственных волос?
Второе свойство сомнительнее. Оно касалось весьма сложного аромата, каковой окружал господина Нейедли и состоял из запахов жирной помады, анисового шнапса и старости.
Третьим его свойством было умение живо представлять себе разнообразнейшие несчастные случаи, которые могли произойти с его дочерью Розой. Трагизм этих несчастий возрастал соразмерно степени алкогольного опьянения господина Нейедли. Не было еще на белом свете настолько достойного жалости существа, как эта Роза, о которой проницательные знатоки душ утверждали, что она расцвела в действительности, а не являлась только сказочным вымыслом и порождением табачного дыма.
Существовала ли она вообще и кем бы ни была на самом деле, в устах своего отца сегодня она самым жалким образом умирала от чахотки, вчера выбрасывалась из окна, на следующей неделе должна была попасть в железнодорожную катастрофу и окончательно себя угробить. Всякий раз, однако, по щекам искренне и глубоко взволнованного рассказчика текли обильные слезы.
Важнейшей характерной чертой Нейедли было все же то, что восьмилетним ребенком он состоял в тогдашнем придворном штате императора Фердинанда Доброго[2] 2
Фердинанд I Добрый (1793—1875) – австрийский император с 1835 по 1848 г.; из-за его слабоумия правление осуществлял Государственный Совет под председательством Меттерниха; Фердинанд отрекся от престола 2 декабря 1848 г. в пользу своего племянника Франца-Иосифа (1830—1916).
[Закрыть] в Градчанах императорски-королевским титулярным вундеркиндом, как он сам обозначал свой необыкновенный ранг. Воспоминание о лучезарном прошлом часто и сильно возбуждало его.
Теперь и доктор Шерваль, который любил изображать посвященного и опекал чужаков, подошел к роялю и представил высокого, полного мрачного достоинства человека.
– Позвольте познакомить уважаемых господ. Наш великий виртуоз Нейедли! Господин президент Море...
– Без имен, если осмелюсь попросить!
Угрюмец страдальчески скривился, будто кто-то крепко наступил ему на ногу.
Шерваль попросил извинения:
– Забудьте это имя, Нейедли! Но не забывайте, что перед вами стоит президент Общества Спинозы и мастер Ордена «Сыновья Союза»...
Старик Нейедли подпрыгнул:
– Большая честь для меня, господин президент! Нижайше знаком уже с господином президентом! Имел удовольствие встретить вчера господина президента на поминках императорского советника Хабрды...
Море оборвал приветствие. Он не любил напоминаний о похоронных процессиях, связь коих с его жизненным поприщем желал бы утаить. Дабы называться более обтекаемо, господин президент Общества Спинозы вошел в анналы делового мира как «агент по надгробиям». Он посредничал между скорбящими близкими покойного, фирмой по возведению памятников и гражданской посмертной славой преставившегося. Вовсе не удивительно, что изобилие почетных должностей, с одной стороны, и деловое общение со смертью, с другой, были причиной степенной серьезности и пасторски длинного сюртука господина президента.
Казалось, в таком злачном месте он очутился впервые. Он медленно поводил неразвернутым платком по губам. Этим малоубедительным, но символическим жестом он явно хотел намекнуть, что такому человеку, как он, уместно в подобном окружении чуть-чуть скрывать известные всему городу черты лица.
Однако доктор Шерваль хотел предложить нечто вниманию президента и обратился к пианисту:
– Как там обстояло дело с императором Фердинандом Добрым, Нейедли, и с вашими концертами?
Старик опасливо пригнулся к клавиатуре:
– Мне кажется, вы, господа мои, хотите склонить меня к государственной измене и оскорблению Величества? Сплошь балмехомы сидят в Салоне.
Море сверкнул мрачным взглядом.
Нейедли поторопился добавить:
– Балмехомами – готов служить господину президенту – господа иудеи называют весь рядовой состав и служащих в войсковых частях.
Шерваль успокаивал:
– Во-первых, никто вас не услышит, а во-вторых, мало кому ведомо, кто такой император Фердинанд.
Нейедли обстоятельно разъяснял:
– Но это ведь – покойный дядя нашего императора. Его свергли в сорок восьмом году в Ольмюце. Вижу его как сегодня. Наверху в замке была его резиденция, и на роскошном животном – на сивом липиццанере[3] 3
Липиццанер – порода лошадей.
[Закрыть], естественно, – он ежедневно прогуливался по Баумгартену или в парке с каналами.
Глубоким ораторским голосом президент Море спросил:
– А он действительно был добр?
При этих словах его торжественное лицо изобразило слащавую почтительность верноподданного, чьи мысли в умилении касаются высочайшей персоны.
Нейедли таинственно завращал глазами.
– Добрым он не был, а вот глупым – был.
Шерваль подначивал:
– Вы ведь были вундеркиндом, давали концерты в замке. Как это было?
Узловатые пальцы Нейедли безуспешно попытались сыграть блестящий пассаж.
– Вы можете мне всецело доверять, господин доктор, – я был вундеркиндом и пользовался большим успехом. Концертировал я в испанском зале. Присутствовала вся Титулованная высшая аристократия, двор и общество. Здесь сидел Его Сиятельство господин граф Коловрат, а там – Ее Светлость графиня Лобковиц. Я вижу ее перед собой как наяву. Красавица, верьте моему слову! А далее – Его Преосвященство господин штатгальтер фон Бёмен, и господин командующий корпусом граф... граф... проклятье... как бишь его звали?..
Доктор Шерваль с любопытством протиснулся вперед.
Пальцы Нейедли прокатили пассаж обратно.
– Могу вам почтительнейше заявить, господа мои, что тогда и память у меня была, и пальчики бегали. Весь свой репертуар я исполнял наизусть: «Вечерние колокола», «Воспоминание», увертюру к «Вильгельму Теллю» и аранжировку оперы «Жидовка»[4] 4
«Вильгельм Телль» (1829) – опера в 4-х актах итальянского композитора Джоакино Россини (1792—1868). «Жидовка» (1835) – опера в 3-х актах французского композитора Жака Франсуа Фроменталя Эли Галеви (наст. имя Элиас Леви, 1799—1862).
[Закрыть]. Да-да, сейчас я мало что могу сыграть на память, да и по нотам – почти ничего, по слабости глаз. Выплакал я свои глаза. Господин доктор знает, что с тех пор как случилось это несчастье с моей Розочкой...
Доктор Шерваль поспешил незаметно вернуть рассказчика к его теме. Руки Нейедли раскалывали на куски музыкальную пьесу, пока он докладывал дальше:
– Итак, господа мои, тогда я действительно хорошо играл. Двор и общество аплодируют и вызывают на бис. Дамы растроганно рассматривают меня в лорнеты. Даже Его Величество император хлопает мне: «Браво, браво», – кричит он, и я, малыш, хочу поклониться и поцеловать ему руку. Он в самом деле начинает очень ласково гладить меня по голове. Однако – и это так же верно, как то, что я стою перед вами – вдруг словно что-то взрывается в его руке, и он дает мне оплеуху...
Глаза президента мрачно сверкнули. Однако Нейедли с мягкой улыбкой продолжал:
– Я ничего не хочу сказать против Его Величества. Император ведь ничего не мог с этим поделать. Я отчетливо ощутил, как он сопротивлялся этой оплеухе, которая засела ему в руку. Раздача затрещин была, видите ли, характерной его особенностью. Его адъютант, господин управляющий артиллерией граф Кински, при выезде на прогулку всегда крепко держал его за руки, – ведь ничего не знаешь наперед. Едут они как-то по каменному мосту. Там стоит золотое распятие, которому евреи должны платить, поскольку они перед святая святых шапок не снимают. Ничего плохого против господ иудеев я этим сказать не хочу. «Отпустите меня, Ваше Сиятельство», – говорит Его Величество адъютанту. Тот только сильнее сжимает руки императора. Его Величество просит еще красноречивее: «Отпустите меня, Ваше Сиятельство, мне ведь необходимо перекреститься!» Тут генерал согласно предписаниям строевого устава ничего другого сделать не может, и отпускает высочайшие руки. Тут он и вскинулся, будто рюмашку осушил!
Доктор Шерваль был просто восхищен этой историей. Его друг, агент по надгробиям президент Море, напротив, казался менее удовлетворенным. Под маской безобидного анекдота скрывались разрушительные умонастроения и чехословацкая государственная измена против императорского дома, верноподданным коего он был.
Нейедли пока что отгонял от рояля Аниту и Маню.
– Отойдите, девочки! Сейчас я сыграю вам кое-что для танцев. – Затем повернулся к Шервалю: – Знает ли господин доктор народные песнопения, которые бытовали в Вене во времена приснопамятного императора Фердинанда?
И он запел тихонько, аккомпанируя себе только басами:
В Шенбрунне,
говорят,
живет макака,
говорят,
ее лицо,
говорят,
как у монаха,
говорят,
сахар жрет,
говорят,
вина пьет,
говорят,
что за макака,
скажите,
там живет?
Пианист смотрел президенту Море прямо в глаза; тот печально покачивал головой.
– Грубый народ эти венцы! Вообще покорнейшую верность императору находишь только у нас.
– Что вы там поете? Громче, пожалуйста! – крикнул лейтенант Когоут.
Нейедли, однако, вытянулся, как по команде «смирно»:
– Честь имею доложить, господин лейтенант, – один старый мотивчик, который господина лейтенанта не заинтересует.
– Я люблю только модные песенки, – подтвердил лейтенант. – Ну, Нейедли, сыграйте что-нибудь шикарное!
Тут Нейедли своими подагрическими пальцами принялся выколачивать из рояля вальс по меньшей мере десятилетней давности. Дамы танцевали большей частью друг с другом. Только Грета вцепилась, блаженствуя, в доктора Шерваля, который был значительно ниже ее ростом.
Людмила стояла в дверях, повернувшись ко всем спиной.