355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Флавиус Арделян » Скырба святого с красной веревкой. Пузырь Мира и не'Мира » Текст книги (страница 6)
Скырба святого с красной веревкой. Пузырь Мира и не'Мира
  • Текст добавлен: 4 августа 2021, 12:03

Текст книги "Скырба святого с красной веревкой. Пузырь Мира и не'Мира"


Автор книги: Флавиус Арделян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

Глава одиннадцатая

В которой мы узнаем про первую скырбу Тауша – немногое, потому что о ней мало известно; нечто догоняет братьев

Только на рассвете братья вышли из укрытия. Где-то далеко раздавалось петушиное пение, Бартоломеус вытер Тауша от росы; трухлявый пень послужил им надежным укрытием, и Пурой с двумя подручными не нашел братьев. Вытерев как следует святого, Бартоломеус ласково пригладил ему волосы и сказал:

– Тауш, брат мой, мы опять спаслись. Что это было за существо, мой святой друг? Ведь оно точно не из нашего мира.

Но увидев, что Тауш не говорит, не зная, слышит ли он, чувствует ли и о чем думает, Бартоломеус взял его на руки и отнес в село, где недавно пели петухи, приветствуя новый день. Он не остановился, пока не дошел до колодца, где попил воды и умылся, а потом добрался до другого конца села, где усадил Тауша под деревом на обочине. Вернулся, чтобы столковаться с кем-нибудь из жителей и заполучить лошадь и какую-нибудь повозку попроще. Сделал ученик, что сумел, и получилось – вернулся Бартоломеус верхом на старой кляче, которая тащила жалкое подобие повозки, кое-как сколоченное из кучи досок. Тауш, как оказалось, продолжал глядеть в пустоту, глаза у него вытаращились, как у повешенного, и сидел он, съежившись, почти не дыша – словом, выглядел так же, как и когда Бартоломеус его оставил. Тот же поцеловал святого в лоб – как брата по крови, а не по вере – и уложил в повозку.

Ехали они долго, до самого вечера, из страха и по незнанию объезжая села и ярмарки, ибо Бартоломеус чувствовал себя одиноким и покинутым, и не мог никак защитить своего брата. Когда ночь обрушилась, словно серп на пшеницу, Бартоломеус остановил повозку под открытым небом, обнял Тауша и заснул. Ночь была нелегкая, путник, ибо Бартоломеус (то бишь я, да) прошел сквозь огонь и воду, и дурные сны тревожили его покой один за другим. Один я помню, а остальные забыл. Привиделось мне, что я лежу рядом с Таушем в повозке, и тут наступает заря. Я встаю и решаю, что пора ехать дальше, как вдруг вижу, что Тауш с ног до головы покрыт всевозможными букашками-таракашками; я крикнул и руками замахал, прогоняя летучих и ползучих гадов с тела моего друга, и когда я по нему ладонью хлопнул, прогоняя насекомых, она ушла глубоко – и все они внезапно взлетели или разбежались, а там, где должен был лежать Тауш, осталось пустое место. Я очень испугался и проснулся – ну, Бартоломеус проснулся, весьма испуганный, что потерял брата, ведь больше у него в жизни ничегошеньки не осталось. Но не переживай, пилигрим, Тауш лежал себе, где лежал, так что наша история тут не закончится, не сегодня. Он лежал в той же позе, в какой я его оставил, когда обуял меня сон – с вытаращенными глазами, неподвижный словно кукла, охваченный скырбой.

Так было и на следующий день, до ночи, когда они снова остановились под открытым небом, под ясной полной луной, и Бартоломеуса опять навестили ночные духи, шепча во сне о том, что он хотел и не хотел услышать. Лишь на третий день Тауш открыл рот и попросил Бартоломеуса остановиться. Тот так и сделал, и очень обрадовался, что Тауш не сошел с ума и вернулся в мир живых. Тауш спустился и отошел на обочину, где справил нужду за все три дня, что провел в неподвижности. Попросил поесть и попить, тоже за три дня. Потом сел рядом с Бартоломеусом, и братья отправились в путь. Бартоломеус, снедаемый любопытством, не сдержался и спросил, где же святой был столько времени.

– Повсюду, – ответил Тауш, не глядя на него.

– И что же ты видел?

Святой ответил, что видел все.

– А меня видел? – спросил Бартоломеус.

– Нет, – прозвучало в ответ, – тебя там не было.

И вот так, в печали, ехали они вдвоем в края неведомые, где ждали их гниль и всякие ужасы, но братья набрались мужества от пережитого, и покой дороги лишь раз был потревожен, когда Бартоломеус, видя, что Тауш все время смотрит в сторону, спросил:

– Что такое, святой мой брат? Что ты там видишь?

– Вижу двух учеников из Деревянной обители Мошу-Таче, – сказал Тауш. – Едут они, как мы, не опережают и не отстают.

– А кто они, Тауш?

– Это Бартоломеус и Тауш, последние ученики творца миров, и объяла их печаль.

– А Данко с ними, святой? Данко Ферус?

– Не знаю, – ответил Тауш. – Не видать его.

И на этом замолчал, а потом вновь наступила ночь.

Глава двенадцатая

В которой мы узнаем про трактир наслаждений и про то, как братья опять спаслись от смерти; вторая скырба начинается с чресл

Вкаждой деревне ученики спрашивали про Миазматический странствующий карнавал. Одни говорили, что знают про него, и показывали то туда, то сюда, на дороги через лес и окраинные тропы; другие знали, но молчали; третьи не знали и не желали знать, а тем, кто не знал, но хотел узнать, лучше было бы поберечься. Тауш и Бартоломеус останавливались у добрых людей, которые кормили их и позволяли ночевать в хлеве или на чердаке; у вероломных людей, которые попытались украсть у них последнее тряпье. Ехали они все дальше и дальше, с печалью узнавая, что на достаточно большом расстоянии от Гайстерштата все меньше людей слышали про обитель Мошу-Таче, а когда добрались до местечка, где как будто бы вообще никто не знал про их родные края – мало того, над ними насмеялись и прогнали, точно псов бешеных, – оба очень сильно расстроились. А потом повеселели: ведь это к лучшему, да, пилигрим? Пускай тайное остается тайным, а видимое спрячет его еще лучше. Чем сильней они удалялись от дома, тем больше Мошу-Таче и его ученики превращались в миф и погружались в забвение. И вот в один из тех дней блужданий, ближе к вечеру, они подъехали к трактиру, решив в кои-то веки поесть и выпить у теплого очага, а потом – поспать в мягкой постели.

Трактир стоял на перекрестке, и я уверен, за время своих странствий ты, пилигрим, таких повидал немало: они полны блуждающих душ, от торговцев, что надолго покинули родной дом в поисках честных заработков, до ворюг бездомных, коим легкие деньги подавай, короче, у каждого свой жребий, у живого и мертвого, старого и молодого, мужчины и женщины, человека и зверя. Но было там тепло, в очаге полыхал огромный огненный муравейник, стояли длинные столы с едой и кувшинами, большими да малыми, сновали туда-сюда полураздетые девицы с глиняными мисками, и музыканты мучили инструменты, надеясь, что кто-нибудь бросит им «клык» или «коготь» из милости. Был и второй этаж – двери гостевых комнат утопали во тьме, поскольку туда попадал лишь слабый отблеск света.

Братья остановились на пороге, и тотчас же перед ними возникла смуглянка с полуобнаженной грудью, спрашивая, как здоровье и не желают ли они за счет заведения капельку чего-нибудь укрепляющего – просто так, в качестве приветствия; ты и сам знаешь, пилигрим, как ушлые торговцы заманивают нас в свои сети. Ученики взяли хлеба и брынзы, яблок и пива, сколько позволил кошель, в который на протяжении недель они собирали то «клыки», то «когти»: кому выстроили стену, кому вылечили скотину, не теряя бдительности и никому не доверяя, ибо под маской Человека всегда мог скрываться не’Человек. Начали они трапезничать, не поднимая глаз, думая о своем, не замечая ни музыки, что звучала вокруг, ни шума и гама, поднятого пьяными, ни молчания тех, кому было что скрывать – своих собратьев по блужданию впотьмах.

На брынзу святого села муха – сперва одна, за ней другая, третья… Тауш ни одну из них не прогнал; Бартоломеус с набитым ртом мотнул головой – дескать, глянь! Мух вокруг Тауша летало все больше. Святой кивнул: знаю, вижу, не тревожься. Одна из трактирных служанок подбежала к Таушу и, размахивая платочком, попыталась разогнать насекомых.

– Ой-ой, – говорила она, – простите великодушно! Обычно их тут нету. Мы же травки особые разбросали – гляньте, под столом. И мухи не летают.

И она продолжала махать.

– Да они прямо роятся, ой-ой!..

Но Тауш поднял правую руку и попросил ее остановиться. За другими столами люди поглядывали на него – кто прямо, кто украдкой, – и музыка стихла. Все мухи сели на Тауша и замерли, как будто уснули. Святой тоже замер, как будто прислушиваясь к чему-то, и Бартоломеус, который знал, какими дарами и благодатями наделен его друг, понял: Тауш совещается с мухами. А когда святой открыл глаза, Бартоломеус проследил за его взглядом и увидел красивую женщину, которая, опираясь на перила, следила за Таушем, как будто они уже встречались – может, в другой жизни, а то и в другом мире, почему бы и нет? Ведь даже ты знаешь, одноглазый путник, что наш Тауш был неутомимым странником между мирами, пересекающим пороги. Бартоломеус спросил его, что происходит, но, когда опять поднял взгляд, женщина исчезла.

Тауш тяжело, полной грудью вздохнул. Мухи поднялись с него и исчезли в тенях трактира, откуда и прилетели. Святой достал «коготь» и показал музыкантам, прежде чем оставить на столе, и те начали бренчать на струнах и дуть в дудки, взволнованные увиденным; их песня была то веселой, то печальной, вынуждая собравшихся взяться за кувшины поглубже и табак покрепче.

Закончив есть, святой встал и поднялся по лестнице на этаж, укрытый тенями. Бартоломеус побежал следом.

– Что случилось, брат Тауш? – спросил он, но не услышал ответа – ты уже понял, пилигрим, что Тауш не всегда бывал разговорчивым.

Он подошел к двери, которую охраняла девушка – она тотчас же вскочила, чтобы остановить чужака, но Тауш отодвинул ее в сторону и вошел. За ним и брат Бартоломеус. Сильно воняло гноем и другими жидкостями, что успели пролиться и подсохнуть, и роем летали мухи, приятельницы Тауша. На кровати в середине комнаты лежала старуха, вся сизая от побоев и завернутая в тряпки, пропитанные уксусом. Она была вся избита, изранена, и под одеялами не было видно ее ног. Святой стянул с себя рубашку и начал вытаскивать шнур из пупка. Девушки вокруг Тауша сразу зарумянились, капли пота выступили у них на висках и на груди. Тауш оторвал шнур и обвязал им правую руку старухи, которая наблюдала за ним печальными, гноящимися глазами.

– Что с тобой стряслось, матушка? – спросил Бартоломеус, но Тауш, как будто слыша то, что она могла бы произнести опухшими губами, сквозь выбитые зубы, ответил за нее:

– У нее нет языка. Ее ногами били.

– Так и было, – раздалось позади, и Тауш обернулся.

Это была та самая женщина, что смотрела на него со второго этажа долгим взглядом несколько минут назад. Она была высокая и красивая, на ее коже играли отблески от пламени очага, а волосы – черные словно уголь кудри – казались живыми.

– Грабители настигли ее на перекрестке. Она умирает, – сказала женщина.

Тауш оделся и вышел из комнаты, а Бартоломеус чуть задержался, пытаясь рассмотреть, что за листки с каракулями прячет за пазухой одна из девиц.

Вернувшись к столу, ученики закурили и стали потягивать оставшееся пиво.

– Тауш, она ее держит, чтобы бумаги подписывать. А ты как думаешь?

Но Тауш ничего не говорил, только хмурился и размышлял о случившемся, пытаясь, возможно, извлечь какой-то смысл из всего, что выглядело непонятным. Потом он сказал:

– Я уже видел эту высокую женщину с длинными волосами, блестящими, как ночь.

– Где, Тауш? И когда?

Но не успел Тауш что-нибудь сказать, как по всему залу посетители трактира, притихшие и успокоившиеся сверх меры, один за другим попадали – кто головой в тарелку, кто под стол, кто прямо на соседа. Оглядевшись, святой увидел, что мужчины и женщины повсюду валились, словно колосья под серпом. Он, ощутив тепло в животе и чреслах, и сам обмяк. Упал, ударился лбом об стол, и Бартоломеус, не успев прийти ему на помощь, тоже рухнул на пол, в пыль и грязь, откуда он – то есть я, пилигрим, я – увидел трактирных служанок, которые все собрались на втором этаже и, уж прости меня за бесстыдные речи, ласкали свои груди.

Но, путник, вот что я тебе скажу: давай оставим стыд в стороне хотя бы на некоторое время, потому что, если он будет нашим спутником, я никак не сумею дорассказать тебе историю про трактир наслаждений, а потому, если ты будешь краснеть от того, что я сейчас поведаю, я притворюсь, что не вижу, а если я покраснею, ты все равно ничего не увидишь, потому что нету у меня лица – только кости, и пока что костями они и останутся.

Когда проснулись братья, были они нагими, как в час рождения. Нагими и покрытыми тонкой пленкой пота, и каждый лежал в отдельной постели, сотрясаясь словно тесто от ритмичных движений, кои производили бедрами девицы, виденные ими ранее – все те же трактирные служанки. Они по-прежнему были в трактире, как понял Бартоломеус, который проснулся первым: он узнал стены, разрисованные сценами любви и пьянства, выкрашенные в зеленый цвет балки, узнал запах выпивки и дыма, табака и свиных окороков, увидел лица девушек с обнаженными прелестями, которые скакали, оседлав главное мужское достоинство. Но еще увидел он, что на фресках появились большие пятна плесени, с которых на пол текла вонючая вода с примесью глины; в воздухе повис такой густой гнилостный смрад, что его почти можно было разглядеть. И они с Таушем были не одни: похоже, все мужчины, молодые и старые, которые до этого ели и пили внизу, теперь лежали раздетые в кроватях, расставленных в большой длинной комнате – возможно, это был тайный чердак, хорошо подготовленный для разврата. Прыгали девки в экстазе, ублажая им уды, едва не отбивая яйца – уж прости меня, путник, – и казалось, они вовсе хотят эти самые куски плоти оторвать, чтобы замариновать и сунуть в кладовку на зиму. Стонали и плакали женщины от наслаждения, а мужчины – нет, потому что спали они, лежали без чувств, словно в когтях колдовства; лишь изредка кто-нибудь вроде Бартоломеуса глядел сквозь тяжелые веки, сквозь туман, на манящие бедра и блестящие соски, словно звезды на небе из плоти и горьких соков.

Бартоломеус попытался вырваться из сна, собрать по крупицам остатки мужества, пока кто-то занимался мужеской его частью, объяв ее до самого основания – и, если позволишь заметить, дорогой мой спутник, раз уж мы так далеко забрались, это было не так уж просто, ибо Бартоломеус, когда он был из плоти и крови, а не только из кости, всего имел в достатке, то бишь и плоти, и крови, а не только костей, как сейчас. Сделал он то, чего делать нельзя ни в коем случае: влепил девице пощечину, а она упала и… размоталась. Да-да, ты правильно понял: словно моток шпагата, она рассыпалась на витки, на ленты из плоти, которые легли ученику поверх ног. У Бартоломеуса тотчас же прошло желание, коего он и не хотел, и вскочил юноша в испуге. Огляделся и увидел на каждой кровати одно и то же: девушки рассыпались, как карнавальные гирлянды, и только один кусок плоти оставался на каждом раздутом члене, дергал его и толкал, что-то высасывая из бедолаг, лежащих без сознания. И когда перед глазами у Бартоломеуса прояснилось, увидел он, что в дальних кроватях, у самых стен, множество мужчин лежали иссохшие, высосанные, сморщенные и вывернутые наизнанку, а влажные клубки плоти и нервов все еще продолжали цедить остатки с самого донышка, чтобы до последней капли выхлебать каждого человека.

Он принялся будить Тауша, на котором все еще держалось то, что было внутри «девушки», под срамными ее частями: матка с двумя рожками из плоти, и она продолжала дергаться туда-сюда и пить его. А остаток женского тела лежал поверх святого, превратившись в бахромчатые ленты.

– Тауш, дорогой брат! – вскричал Бартоломеус. – Вставай!

Увидев, что святой не двигается, Бартоломеус начал бить клубок из плоти ногами, чтобы вырвать друга из противоестественной хватки. Потом он взвалил Тауша на спину, и два голых ученика, спасая свои души, спустились с чердака. Внизу, однако, путь наружу им преградила высокая женщина с черными, живыми волосами. Бартоломеус не стал тратить время на размышления или разговоры и ринулся в кухню, где увидел еще трактирных служанок: все они, одетые по-рабочему, разделывали или варили в больших чанах куски женщин и детей, которые всего-то несколько часов назад трапезничали со своими родными в большом зале. Заметив заднюю дверь трактира, Бартоломеус схватил лампу и – как был, с Таушем на закорках – начал пробиваться сквозь служанок, обливая маслом все вокруг. Уже снаружи, когда позади огонь охватил всю кухню, он услышал, как святой бормочет себе под нос:

– Зачем ты ее остановил, негодяй? Ты даже не представляешь, какие у моей Катерины сладкие бедра…

Бартоломеус усадил его на траву и попытался объяснить:

– Это была вовсе не твоя Катерина, брат, это были не’Люди; только с ними нас и сводит судьба!..

Пламя поглотило в свою просторную утробу весь первый этаж целиком, и вскоре языки огня начали лизать второй, а потом объяли, ненасытные и палящие, чердак, откуда доносились вопли людей и не’Людей. Трактир, словно факел, согревал нагих учеников, лежащих без сил в прохладной траве. Бартоломеус посмотрел на святого и увидел, что тот глядит широко открытыми глазами, но взгляд у него пустой, рот кривится в отвращении, а лицо обращено к небу, где все звезды попрятались, ибо на земле было слишком много света. И Бартоломеус все понял. Он опять взвалил его на спину и отправился отвязывать коней, уводить повозку прочь, пока все не сгорело, как вдруг услышал громкое хлопанье крыльев и увидел, как из пламени поднялась огромная черная птица и полетела к лесу. Прежде чем она исчезла среди деревьев, Бартоломеусу показалось, что птица повернула к ним голову – и было у нее лицо красивой женщины, удлиненное, с черными, живыми волосами.

Бартоломеус уложил Тауша в повозку, в точности как недавно укладывал Данко Феруса (не забывай про него, пилигрим), любителя лошадей, исчезнувшего в ночи. Кляча двинулась вперед, и братья опять погрузились в лесной мрак, голые и дрожащие от холода, ища выход к свету и лучшей участи. Бартоломеус все время поворачивался и искал взглядом лицо Тауша, которое ласкала луна сквозь ветви, и в конце концов понял: святой Тауш переживал свою вторую скырбу.

Когда настало утро, и они выехали на дорогу, пришлось им столкнуться с милостью и насмешками тех, кто выходил навстречу; одни делились сухарями, другие смеялись, а были и такие женщины, ненасытные, которые с удовольствием разглядывали нагих юношей. Уже после полудня Бартоломеус остановился у колодца, чтобы омыть свою наготу и облить Тауша разок-другой ведром воды – он мыл друга, как свинью перед разделкой, на глазах у всех, кто оказался поблизости. И Бартоломеус услыхал:

– Вы из леса, где трактир? Бедная Матушка Дорис, сперва на нее грабители напали в собственном дворе, а теперь она сгорела во сне.

Весть о пожаре добралась до окрестных жителей раньше братьев, и потихоньку Бартоломеус узнавал то одно, то другое, и кое-что прояснялось.

– Эх, не повезло тем девицам, что на нее работали, – сказал кто-то.

– Да, они тоже сгорели, – сказал кто-то другой.

И все они глядели на парня, который обливал водой то ли друга, то ли брата, а потом вытирал его тряпкой, что завалялась в повозке, но никто не знал, что этот, распластавшийся и устремивший взгляд в пустоту, словно душа его оставила свою оболочку среди людей, есть не кто иной, как великий святой Тауш из Гайстерштата, которому суждено впоследствии возвести крепость Мандрагору, именуемую нынче Альрауной. Но об этом, дорогой путник, позже – может, даже завтра, потому что мне еще осталось рассказать об одном приключении.

Глава тринадцатая

В которой мы узнаем про вторую скырбу Тауша – немногое, ибо мало что известно о ней; нечто идет впереди братьев

И вот так – Бартоломеус на козлах, правя клячей, а Тауш – в повозке, глядя в пустоту – двинулись они в путь, объезжая стороной деревни и города, страшась людей и устав от них самих и их никчемности. Но не удалось им совсем миновать людей, потому что человека тянет к человеку, а путника – к городу. Два месяца длилась, пилигрим, эта вторая скырба, и ученик как мог заботился о святом, поил водой, кормил пережеванной пищей, мыл и долгими страшными ночами рассказывал обо всем подряд, пусть от этих историй и не было толка. Но что увидел Тауш открытыми очами там, где блуждал его разум, никто не мог сказать. А когда встречался им по пути пеший или конный странник, Бартоломеус спрашивал, не знает ли тот про Миазматический странствующий карнавал – и вот так, дорогой мой путник, шаг за шагом приближались наши герои ко злу, которое искали.

Эти два месяца Тауш провел в размышлениях и неподвижности, а вот для Бартоломеуса они оказались щедрыми на новые ощущения и события, потому что он – то есть я, и все же не совсем я – получил шанс за оставшееся время прожить целую жизнь в селе поблизости от одного городка, где помогли ему одна девушка и ее семья, приняв в своем доме если не как князей, поскольку мало что могли предложить, то, по крайней мере, как святых, ибо всем, что имели – как бы мало это ни было – радостно делились с гостями.

Тауша уложили в отдельную постель в теплом уголке, с дровами в печи и лавандой под подушками, а Бартоломеуса приютили прям в отдельной комнатке возле той, где жили сестры – и через узенькую дверку, что туда вела, проникала хозяйская дочь, и они с учеником любили друг друга. Отец девушки сразу обо всем догадался, но не стал мешать, ибо был он человеком веселым и познал любовь рано, не раз, не только с женщиной, которая теперь спала с ним рядом, – короче говоря, он верил в любовь и был не из тех, кто готов прогнать из дома того, кто не имеет приданого! Ученики были нищими, но богатыми духом, и старик позволил молодым любиться, а потом – будь что будет. Нынче, пилигрим, я пришел к выводу, что тот веселый и лукавый мужик был скорее мудрым, чем наивным, ибо, думается мне, он знал: нам не суждено остаться надолго в том поселке на горе, однажды мы с Таушем оба, словно в зад укушенные, отправимся опять в дикие края, снова станем учениками, навсегда останемся братьями. И более того, когда я вспоминаю, как он поощрял меня пить вино из его погреба, наедаться пищей из его кладовой, предаваться любви под его крышей, словно я был его сыном, не иначе. Думается мне, что он знал, знал этот хозяин, что жизнь моя во плоти и при душе будет очень короткой. Знал ли он, путник, что жизнь моя костяная окажется богатой на события и долгой, почти бесконечной, это мне неведомо, но неважно, ибо что было – то было, что есть – то в конце концов закончится, а что будет – поди разбери, доживем ли мы до него. Но давай-ка я поведаю тебе, что было потом. Слушай!

Бартоломеус и младшая дочь хозяина дома полюбили друг друга очень сильно, и в течение двух месяцев познали любовь и разумом, и духом, и телом. Бартоломеусу не исполнилось и двадцати лет, а он прожил целую жизнь за это время: помогал по хозяйству, заботился о Тауше и о домашней скотине, любил свою девушку и мечтал о детях. Ха! Чтоб ты знал, пилигрим, Бартоломеус в те два месяца был таким трудолюбивым, ненасытным до плотских утех и горяченького, что я не удивлюсь, узнав о том, что через некоторое время после того, как ученик превратился в остов, в том селе бегал маленький мальчик или девочка с его глазами или его улыбкой. Ха! Представь себе, пилигрим: малец-скелетик, экая сиротинушка!

Но, как я уже говорил, все должно было вскоре закончиться, и вот как-то раз забежал к ним в дом мальчишка, крича, что из соседнего села пришла весть, дошедшая из другого соседнего села, а туда пришедшая прямиком из Лысой долины: там, в одной из низин, расположился странствующий карнавал с единственным шатром. Бартоломеус сразу вздрогнул и спросил, что он знает про людей, которые хозяйничают в этом самом карнавале, но не успел пацан ничего рассказать, как все услышали шум и увидели Тауша: исхудавший и бледный, вышел святой из комнатушки, собрав тряпье свое в котомку и повесив ее на плечо, и прошел мимо них – ни здрасте, ни до свидания – прямиком к повозке, где сел на козлы и стал ждать Бартоломеуса. Ученик все понял и вспомнил о своем предназначении в Мире, поцеловал любимую в губы, а родителям поцеловал руки, обнял братьев и сестер и ушел, оставив жизнь позади, войдя в вечную смерть. Девушка спросила Бартоломеуса, собирается ли он войти в Лысую долину, и сказала, что лучше этого не делать, ибо мало кому удалось оттуда вернуться живым: тамошние скалы – что лабиринт, а ночи длятся без конца. Очень девушка плакала, когда узнала: ученики должны сделать то, что положено, а иначе ее дом и все вокруг канет в бездонную пропасть. Она ничего не поняла из сказанного, но, опечаленная, отпустила их. И ученики уехали.

А что случилось с мальчишкой, который принес эту весть, мне неведомо, но могу лишь предполагать, что был он не человеком и даже не не’Человеком, а чем-то совсем уж чуждым, и оно нас заманило в эту иссушенную долину – ибо, видишь ли, пилигрим, как только мы туда вошли, сразу стало ясно, что выйти будет очень трудно.

Ехали ученики в повозке, не торопя клячу, и Бартоломеус спросил Тауша, что он видел за эти два месяца и где побывал, пока лежал неподвижно.

– Я видел все и вся, брат Бартоломеус, – сказал Тауш.

– А меня? – спросил Бартоломеус.

– Нет, брат, тебя там не было.

– А ты был?

– Нет, брат Бартоломеус, меня больше не было, – ответил Тауш.

– Какой же ты везучий, Тауш, – сказал Бартоломеус с горечью. – Ты видел все и вся, а я вот видел только то, что человек должен увидеть и вкусить в жизни, и все это я видел за два месяца в том доме, который мы только что покинули. Очень там было хорошо.

И, увидев, что Тауш все ерзает на сиденье и внимательно смотрит вперед, Бартоломеус спросил:

– Что такое, святой брат? Что ты видишь?

Тотчас же пришел ответ:

– Вижу, как впереди нас едут два ученика из Деревянной обители Мошу-Таче.

– Кто такие?

– Бартоломеус, славный ученик и дорогой брат, и Тауш, святой из Гайстерштата, блуждающий от порога до порога. Едут они впереди нас в своей повозке, а мы за ними, и наша кляча ступает по следам их клячи, а наша повозка едет по колее, которую оставили их колеса.

– А Данко там есть, брат Тауш?

– Не знаю, – ответил святой, – мне его не видно.

На этом они замолчали и снова въехали в ночь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю