Текст книги "Дитя человеческое"
Автор книги: Филлис Дороти Джеймс
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава 10
На следующее утро Тео написал на почтовой открытке одно-единственное слово «да» и, аккуратно и тщательно сложив ее, провел большим пальцем по сгибу. Эти две буквы, казалось, предвещали нечто зловещее, чего он пока не мог предвидеть, словно взятое им обязательство было чем-то большим, нежели обещанный визит к Ксану.
Сразу после десяти он направился по узкой, вымощенной булыжником Пьюси-лейн к музею. Единственный смотритель, как обычно, сидел за деревянным столом напротив двери и дремал. Он был очень стар. На его согнутой правой руке, которой он оперся о столешницу, лежала высоколобая, вся в старческих пятнах, лысая голова с торчащими кое-где седыми волосами. Его левая рука, казалось, высохла и представляла собой набор костей, непрочно связанных вместе перчаткой из пятнистой кожи. Рядом лежала раскрытая книга в мягкой обложке – «Теэтет»[29]29
«Теэтет» – диалог древнегреческого философа Платона (V–IV вв. до н. э.).
[Закрыть] Платона. Вероятно, он был ученым, одним из тех, кто бесплатно и добровольно дежурил, чтобы музей не закрыли. Его присутствие, спал он или бодрствовал, было излишним: никто не собирался идти на риск и схлопотать депортацию на остров Мэн из-за нескольких медальонов в экспозиционной витрине, да и кому бы пришло в голову выносить громадную Викторию Самафайскую или крылья Ники Самофракийской?
Тео изучал историю, и тем не менее именно Ксан привел его в музей слепков, войдя туда легкой походкой, в таком же радостном ожидании, в каком ребенок входит в новую, полную игрушек детскую и хвастается своими сокровищами. Но даже здесь, в музее, их вкусы различались. Ксану больше всего нравились строгие и суровые, лишенные эмоций лица раннеклассических мужских статуй. Тео предпочитал нижние залы и их более мягкие, эллинистические линии. С тех пор, как он заметил, ничего не изменилось. Те же слепки, те же статуи, выстроившиеся рядами, словно ненужный хлам отработавшей свое цивилизации, – безрукие торсы с серьезными лицами, надменно сложенными губами и элегантно уложенными локонами над высокими лбами. Безглазые боги исподтишка улыбаются, будто хранят тайну более глубокую, чем та, что скрыта в их ледяных руках и ногах, словно говоря: цивилизации возникают и рушатся, а человек остается.
Тео было известно, что Ксан с тех пор никогда больше тут не бывал, но для него самого музей стал убежищем на многие годы. В страшные месяцы, последовавшие за смертью Натали и переездом на Сент-Джон-стрит, музей надежно укрыл его от горя и негодования жены. Обычно он сидел на одном из простых жестких стульев, читая или размышляя в тиши зала, редко нарушаемой человеческим голосом. Время от времени в музей заходили группки школьников или студенты-одиночки, и тогда он закрывал книгу и уходил. Только одиночество придавало этому месту особую атмосферу.
Прежде чем сделать то, ради чего он явился, Тео обошел музей, отчасти из суеверного чувства, что даже в этой тишине и пустоте ему следует вести себя подобно случайному посетителю, отчасти из настоятельной необходимости вновь взглянуть на те экспонаты, которые подарили ему столько удовольствия, и проверить, трогают ли они его по-прежнему: аттическое надгробие молодой матери четвертого века до нашей эры, служанку, держащую спеленутого младенца, могильную плиту девчушки с голубями – горе, трогающее и через три тысячи лет. Он смотрел, размышлял и вспоминал.
Когда Тео снова поднялся на первый этаж, смотритель все еще крепко спал. Голова Диадумена по-прежнему стояла на своем месте в галерее на первом этаже, но уже не вызвала у него тех чувств, какие он испытал, впервые увидев ее тридцать два года назад. Теперь удовольствие было отстраненным, интеллектуальным, тогда же он в восхищении проводил пальцем линию от лба к носу и далее к горлу, потрясенный смесью благоговейного трепета, восторга и волнения, которые в то бурное время всегда вызывало в нем великое искусство.
Вынув сложенную открытку из кармана, Тео вложил ее в отверстие между мраморным основанием и подставкой, так что только ее краешек и был заметен для проницательного и ищущего взгляда. Тому, кого Ролф пришлет за открыткой, придется подцепить ее кончиком ногтя, монетой или карандашом. Тео не опасался, что ее найдет посторонний, а если и найдет, то послание ему ничего не скажет. Убедившись, что край открытки виден, Тео опять почувствовал смесь раздражения и неловкости, которую впервые ощутил в церкви в Бинси. Однако теперь ощущение, что его против желания втягивают в предприятие столь же нелепое, сколь и бессмысленное, стало менее сильным. Полуголое тело Хильды, покачивающееся в волнах прибоя, жалкая процессия, резкий звук удара рукояткой по черепу – все это поколебало его уверенность. Ему достаточно было лишь закрыть глаза, чтобы снова услышать долгий вздох убегающей волны.
В избранной им самим роли созерцателя Тео сохранил бы достоинство, оставаясь в безопасности, но когда человек сталкивается с гнусностью, у него нет другого выбора, кроме как выступить на сцену. Он увидится с Ксаном. Но что же двигало им – возмущение ужасной церемонией «успокоительного конца» или воспоминание о собственном унижении: один тщательно примеренный удар – и вот его тело, брошенное на пляже, словно никому не нужный труп?
Когда Тео проходил мимо стола, направляясь к выходу, престарелый смотритель пошевелился и сел. Возможно, звук шагов проник в его полусонный мозг, напоминая о забытых обязанностях. Старик взглянул на Тео со страхом, граничащим с ужасом. И тут Тео узнал его. Это был Дигби Юл, ушедший на пенсию преподаватель классических языков из Мертон-колледжа.
Тео представился.
– Рад вас видеть, сэр. Как вы себя чувствуете?
Вопрос, похоже, лишь усилил нервозность Юла. Его правая рука начала явно бесконтрольно барабанить по столешнице.
– О, очень хорошо, да, очень хорошо, благодарю вас, Фэрон, – ответил он. – Я вполне справляюсь. Сам ухаживаю за собой, знаете ли. Я живу в меблированных комнатах неподалеку от Иффли-роуд, но очень хорошо справляюсь. Все делаю для себя сам. У домовладелицы трудный характер – ну что ж, у нее свои проблемы, – но я не причиняю ей беспокойства. Я никому не причиняю беспокойства.
«Интересно, чего он боится? – подумал Тео. – Звонка в ГПБ и сделанного шепотом заявления, что еще один гражданин стал обузой для других? Казалось, чувства Тео обострились до крайности. Он почувствовал слабый запах дезинфицирующего средства, разглядел остатки мыльной пены на щетине и подбородке Юла, заметил, что манжеты рубашки, на полдюйма выглядывающие из-под ветхих рукавов пиджака, были чистыми, но не отглаженными. Он чуть было не сказал: «Если вам неудобно жить там, где вы сейчас живете, у меня полно места на Сент-Джон-стрит. Я теперь один, и мне будет приятно, если вы составите мне компанию». Но тут же подумал, что ему будет неприятно, если его предложение будет воспринято как снисходительное или сделанное из жалости, что старику трудно будет подниматься по лестнице, той самой лестнице, которая служила удобным предлогом избежать благодеяний. Хильде тоже было бы не под силу совладать со ступенями. Но Хильда мертва.
– Я прихожу сюда всего дважды в неделю, – продолжал Юл. – По понедельникам и пятницам. Я замещаю коллегу. Хорошо, когда есть какое-то полезное занятие, и мне нравится эта тишина. Она отличается от тишины в любом другом оксфордском здании.
Тео подумал: может, он и умрет здесь, прямо за этим столом. Чего лучше? И представил себе оставленного всеми старика, все еще сидящего за столом, последнего смотрителя, закрывшего на засов дверь. Представил бесконечные годы ничем не нарушаемой тишины, хрупкое тело, превратившееся в мумию или сгнившее под мраморными взорами пустых невидящих глаз.
Глава 11
Вторник, 9 февраля 2021 года
Сегодня я впервые за три года увидел Коша. Договориться о встрече было нетрудно, хотя на телеэкране появилось не его лицо, а лицо одного из его помощников – гренадера с нашивками сержанта. Ксана охраняет и обслуживает неполная рота его личной армии; с самого начала на работу при дворе Правителя не нанимали ни женщин-секретарей, ни личных помощниц, ни экономок или поварих. Я, помнится, не мог понять, делалось ли это для того, чтобы избежать даже намека на сексуальный скандал, или потому, что преданность, которой требовал от подчиненных Ксан, должна была быть, по существу, мужской: иерархичной, безоговорочной, лишенной эмоций.
Он послал за мной машину. Я сказал гренадеру, что предпочел бы сам приехать в Лондон, но тот только ответил невыразительно:
– Правитель пришлет машину с водителем, сэр. Она будет у вас в девять тридцать.
Так или иначе, я надеялся, что, как и раньше, приедет Джордж, который постоянно возил меня в ту пору, когда я служил консультантом у Ксана. Мне нравился Джордж. У него были веселое, располагающее к себе лицо и торчащие уши, большой рот и довольно широкий курносый нос. Говорил он редко и никогда не начинал беседу первым. Я подозревал, что все водители соблюдали это правило. Но от Джорджа исходил – или мне нравилось так думать – дух доброжелательности. Я словно чувствовал его одобрение, и это делало наши совместные поездки спокойными и свободными от тревог – своего рода интерлюдией между разочаровывающими заседаниями Совета и домашними несчастьями. Нынешний же водитель был худощав, выглядел агрессивно-молодцеватым в своей явно новой униформе, и его глаза, встретившиеся с моими, не выразили ничего, даже неприязни.
– Джордж больше не работает? – спросил я.
– Джордж погиб, сэр. Авария на шоссе А-4. Меня зовут Хеджес. Я отвезу вас туда и обратно.
Трудно было представить, что Джордж, такой опытный и крайне осторожный водитель, попал в автокатастрофу, но я больше не задавал вопросов. Что-то подсказало мне, что мое любопытство останется неудовлетворенным, а дальнейшие расспросы неблагоразумны.
Пытаться проиграть в воображении предстоящую беседу или гадать, как примет меня Ксан после трех лет молчания, не было смысла. Расстались мы, не питая друг к другу ни злобы, ни обид, но я знал, что мой поступок не имел в его глазах оправдания. Интересно, был ли он еще и непростительным? Ксан привык получать то, что хотел. Он хотел, чтобы я был рядом с ним, а я сбежал. Но он все же согласился увидеться со мной. Меньше чем через час я узнаю, желает ли он, чтобы наш разрыв стал окончательным. Я размышлял, сообщил ли он кому-либо из членов Совета, что я попросил его о личной встрече. Мне совсем не хотелось их увидеть – с той частью моей жизни было покончено, но я думал о них, пока машина мягко, почти бесшумно, мчалась в сторону Лондона.
Их было четверо. Мартин Вулвингтон, отвечающий за промышленность и производство, Харриет Марвуд, ответственная за здравоохранение, науку и развлечения, Фелиция Рэнкин, чей портфель министра внутренних дел, чем-то смахивающий на мешок со всякой всячиной, включал жилищные проблемы и транспорт, и Карл Инглбах, министр юстиции и государственной безопасности. Разделение ответственности – скорее удобный способ распределения рабочей нагрузки, чем предоставление абсолютной власти. Никому, по крайней мере когда я посещал заседания Совета, не запрещалось вторгаться в сферу интересов другого, и решения принимались большинством при голосовании всего Совета, в коей процедуре я, как консультант Ксана, не принимал участия. Не это ли, подумал я, унизительное исключение, а не осознание собственной бесполезности сделало мое положение невыносимым? Влияние не заменяет власти.
Полезность Мартина Вулвингтона для Ксана и оправдание его пребывания в Совете более не вызывают сомнений, а со времени моего ухода он, должно быть, стал ему еще более необходим. Мартин – член Совета, с которым Ксан находится в наиболее близких отношениях, и единственный человек, которого он, вероятно, может назвать другом. Они служили в одном полку младшими офицерами, и Вулвингтон стал одним из первых членов Совета. Промышленность и производство – самая тяжелая сфера ответственности, а к ней, кроме того, добавились еще и сельское хозяйство, продовольственный и энергетический секторы и управление трудовыми ресурсами. Назначение Вулвингтона в Совет, замечательный высоким интеллектом своих членов, поначалу удивило меня. Однако он далеко не глуп – британская армия перестала ценить глупость в своих командирах задолго до 1990 года. Мартин более чем оправдывает пребывание на своем посту практичным умом и чрезвычайной работоспособностью. На заседаниях он говорит мало, но его предложения всегда уместны и разумны. Его лояльность Ксану не вызывает сомнений. Во время заседаний Совета он постоянно что-то рассеянно чертит. Такое бессмысленное рисование, как я всегда считал, признак легкого стресса, стремление занять руки, удачный прием, чтобы избежать встречи взглядом с другими. Эта его манера была в своем роде уникальной. Он таким образом создавал впечатление, что ему жалко терять время, а сам слушал вполуха и чертил на бумаге боевые порядки, планы маневров, тщательно вырисовывал солдатиков, обычно в форме времен наполеоновских войн. Как правило, уходя, он оставлял бумаги на столе, и я поражался точности и мастерству этих рисунков. Пожалуй, Мартин мне даже нравился – неизменно учтивый, он никогда не выказывал возмущения по поводу моего присутствия, которое я, болезненно к этому чувствительный, замечал, как мне казалось, во всех остальных. Но мне также всегда казалось, что я не понимаю его; не думаю, что и ему хоть раз пришло в голову попытаться понять меня. Правитель хотел, чтобы я присутствовал на заседаниях Совета, и для Мартина этого было достаточно. Он немного выше среднего роста, со светлыми волнистыми волосами и тонким красивым лицом, которое очень напоминало мне фотографию кинозвезды 1930-х Лесли Говарда. Сходство это, однажды замеченное, все усиливалось, и мне стало казаться, что Мартин обладает восприимчивостью и драматической глубиной, качествами, абсолютно чуждыми его прагматичной натуре.
Я никогда не чувствовал себя свободно в присутствии Фелиции Рэнкин. Если уж Ксану понадобился коллега, молодая женщина и знаменитый юрист в одном лице, у него была возможность выбрать из более приятных людей. Я так и не понял, почему он предпочел Фелицию. У нее удивительно странная внешность. Ее показывают по телевидению и фотографируют только в профиль, и, когда видишь ее снимки, создается впечатление спокойной миловидности: классические черты лица, высокие дуги бровей, белокурые волосы, зачесанные назад и собранные на затылке. Если же смотреть анфас, симметрия пропадает. Похоже, что ее голову слепили из двух разных половинок, каждая из которых по-своему привлекательна, однако, соединенные вместе, они оказываются в несоответствии, близком к уродству. Правый глаз больше левого, лоб над ним слегка выпуклый, правое ухо больше левого. И все же глаза замечательные, громадные, с прозрачной серой радужной оболочкой. Глядя на них в те минуты, когда ее лицо было спокойным, я размышлял, каково это – чувствовать, что тебя так эффектно и походя обманули, лишив красоты. Иногда на заседаниях Совета мне стоило большого труда отвести от нее глаза, и она вдруг поворачивала голову и, поймав мой вороватый взгляд, отвечала своим – смелым и презрительным. Интересно, как сильно моя болезненная одержимость ее внешностью подогревала нашу взаимную антипатию.
Харриет Марвуд, самая старшая из членов Совета, в свои шестьдесят восемь отвечает за науку, здравоохранение и развлечения, но ее основная функция стала для меня очевидной после первого же заседания, на котором я присутствовал, и она очевидна и для всей страны. Харриет – мудрая пожилая женщина, всеобщая бабушка. Она подбадривает, успокаивает, всегда рядом, утверждая свой стандарт поведения и принимая как должное, что внуки последуют ее примеру. Когда она появляется на экранах телевизоров, чтобы объяснить последние распоряжения, невозможно не поверить, что все делается во благо. Ей ничего бы не стоило сделать так, чтобы закон, требующий всеобщих самоубийств, показался в высшей степени разумным, я подозреваю, что полстраны немедленно бы ему подчинилось. Вот она, мудрость возраста, определенная, бескомпромиссная, заботливая. До года Омеги она возглавляла частную школу для девочек, и преподавание было ее страстью. Даже став директрисой, Харриет продолжала вести уроки в шестом классе. Ей хотелось учить только молодых. Она с презрением отнеслась к тому, что я пошел на компромисс, начав работать в системе образования для взрослых, по ложечке скармливая жвачку из популярного изложения истории и еще более популярного – литературы скучающим людям среднего возраста. Всю энергию и энтузиазм, которые она в молодости отдавала учительству, она теперь отдает Совету. Члены Совета – ее ученики, ее дети, а если трактовать расширительно, то ее ученики – вся страна. Подозреваю, что она полезна Ксану в таких областях, о которых я не догадываюсь. К тому же я считаю ее чрезвычайно опасной.
Люди, дающие себе труд поразмышлять о тех, кто входит в Совет, утверждают, что Карл Инглбах – его мозг. Блестящее планирование и контроль, осуществляемый этой сплоченной организацией, не дающей стране развалиться, – его заслуга. Они уверены, что без административного гения Карла Правитель Англии был бы несостоятелен. Такие вещи можно говорить только о могущественных людях, и, возможно, сам Карл им потворствует, хотя я в этом сомневаюсь. Он глух к общественному мнению. Его кредо весьма простое. Существуют вещи, с которыми ничего нельзя поделать, и пытаться изменить их – лишь попусту терять время. Существуют и такие вещи, которые необходимо изменить, и как только решение принято, следует без промедления или снисходительности начинать претворять его в жизнь. Карл – самый зловещий из членов Совета, а после Правителя – самый могущественный.
Я молчал всю дорогу, но когда мы добрались до развязки на Шепердз-Буш, я наклонился вперед, постучал пальцами по стеклу, разделявшему нас, и сказал:
– Пожалуйста, если можно, поезжайте через Гайд-парк, потом – по Конститьюшн-Хилл и Бердкейдж-уолк.
Водитель ответил без всякого выражения:
– Сэр, Правитель дал мне указание следовать именно этим маршрутом.
Мы подъехали к дворцу. Окна его были закрыты ставнями, на флагштоке не было флага, будки часовых пусты, громадные ворота закрыты и заперты на висячие замки. Сент-Джеймсский парк выглядел более запущенным, чем тогда, когда я видел его в последний раз. Это был один из тех парков, которые, согласно декрету Совета, полагалось содержать должным образом, – и действительно, вдалеке виднелась группка людей, одетых в желто-коричневые комбинезоны «временных жителей»: они собирали мусор и, очевидно, подравнивали края еще пустых клумб. Холодное солнце освещало поверхность озера, и плавающие на ней две утки с ярким оперением казались раскрашенными игрушками. Под деревьями лежал, точно пудра, тонкий слой выпавшего на прошлой неделе снега, и я с интересом, но без волнения увидел, что видневшаяся неподалеку белая россыпь – это первые подснежники.
Машин на Парламент-сквер почти не было, и железные ворота перед входом в Вестминстерский дворец были закрыты. Здесь раз в год собирается парламент, членов которого избирают районный и региональный советы. Никакие дебаты по биллям не проводятся, никакие законы не принимаются: Британия управляется декретами Совета Англии. Официальная функция парламента – обсуждение, консультации, получение информации и подготовка рекомендаций. Каждый из пяти членов Совета отчитывается о проделанной работе лично – средства массовой информации нарекли эту процедуру «ежегодным посланием нации». Парламентская сессия длится всего месяц, а повестку дня устанавливает Совет. Вопросы, подлежащие обсуждению, безобидны. Резолюции, принятые большинством в две трети, направляются в Совет Англии, который может отвергнуть или принять их по своему усмотрению. Такая система отличается завидной простотой и дает иллюзию демократии людям, у которых больше нет ни сил, ни желания интересоваться, как или кто ими управляет, ведь у них есть то, что обещал им Правитель: свобода от страха, свобода от нужды, свобода от скуки.
Первые несколько лет после Омеги заседания парламента открывал так и не коронованный король, с прежним великолепием проезжал по почти пустым улицам. Из могущественного символа преемственности и традиций он превратился в бездействующее архаичное напоминание о том, что мы потеряли. И теперь он по-прежнему открывает парламентские сессии, но тихо, в повседневном костюме, приезжая и уезжая из Лондона украдкой, почти не замеченным.
Мне вспомнилась беседа с Ксаном за неделю до того, как я ушел в отставку.
– Почему бы тебе не короновать короля? Я полагал, что ты заинтересован поддерживать нормальный ход вещей.
– Какой в этом смысл? Людям это безразлично. Они возмутятся громадными расходами на церемонию, ставшую бессмысленной.
– О нем почти ничего не слышно. Где он, под домашним арестом?
Последовала хорошо знакомая усмешка Ксана.
– Едва ли под домашним. Если тебе угодно, под дворцовым арестом. В достаточно комфортабельных условиях. Так или иначе, вряд ли архиепископ Кентерберийский согласится его короновать.
Помню, я тогда ответил:
– И это вовсе не удивительно. Ведь, назначая в Кентербери Маргарет Шивенэм, ты знал, что она горячая сторонница республиканских порядков.
За оградой парка появилась группа флагеллантов[30]30
Флагелланты – члены религиозной секты, возникшей в XIII в. и проповедовавшей самобичевание как средство умерщвления плоти во имя спасения души.
[Закрыть], двигавшихся цепочкой по газону. На их телах даже в холодную февральскую пору не было ничего, кроме желтых набедренных повязок и сандалий на босу ногу. На ходу они хлестали себя веревками со множеством узлов, терзая уже и так кровоточащие спины. Даже через закрытое окно машины до меня доносились свист кожаных шнуров и глухие удары хлыстов по обнаженным телам. Я посмотрел на затылок водителя, на тщательно подстриженные темные волосы под фуражкой, на родинку над воротником, которая раздражала меня всю дорогу во время нашего безмолвного путешествия.
Решив получить от него хоть какой-то отклик, я произнес:
– Мне казалось, что такого рода публичные демонстрации признаны незаконными.
– Только на общественных дорогах и тротуарах, сэр. Вероятно, они считают, что имеют право гулять в парке.
– Вы не находите это зрелище оскорбительным? – спросил я. – Полагаю, что именно поэтому флагелланты находятся под запретом. Людям не нравится вид крови.
– Я нахожу это смешным, сэр. Если Бог существует и Он решил, что мы ему надоели, Он не изменит свое мнение только потому, что кучка потерявших надежду людей одевается в желтое и, завывая, слоняется по парку.
– Вы верите в Него? Верите, что Он есть?
Мы уже подъехали к дверям прежнего министерства иностранных дел. Прежде чем выйти из машины и открыть мне дверцу, водитель обернулся и внимательно посмотрел мне в лицо.
– Возможно, из Его эксперимента ничего не получилось, сэр. Возможно, Он просто разочаровался. Увидел всю эту неразбериху и не знал, как исправить дело. Возможно, Он и не хочет ничего исправлять. Возможно, у Него только и хватило сил что для одного последнего вмешательства. И Он его предпринял. Кем бы Он ни был, чем бы Он ни был, я надеюсь, Он сгорит в своем собственном аду.
В голосе моего спутника прозвучала неподдельная горечь, но его лицо тут же приняло обычное для него холодное неподвижное выражение, и он почтительно открыл дверцу машины.