Текст книги "Золотая решетка"
Автор книги: Филипп Эриа
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Но ее семья собралась здесь, в столовой, освещенной, правда, не с прежней щедростью, потому что сейчас зажигали лишь "полулюстру", то есть одну из двух больших голландских люстр без украшений; однако это была все та же люстра с медными шарами и медными рожками, все тот же огромный стол, за которым легко усаживалось двадцать шесть персон, все те же стены, обтянутые испанской кожей.
Воспользовавшись тем, что о ней пока забыли, Агнесса оглядела всех своих родственников. Они сгрудились вокруг тети Эммы, стараясь ей услужить, и вокруг Валентина, рассказывавшего случай с полицейским.
– Еще десять минут, и мы бы начали наводить справки в комиссариатах, сказал кто-то. – По телефону.
Хотя эти люди были ее родными, хотя в кругу их прошло все ее детство и юность, Агнесса с трудом узнавала их сейчас – до того они все исхудали. Метаморфоза поистине великая, ибо до войны Буссардели не отличались худобой. Эти тучные особи, любители хорошо покушать, которые некогда, презрев повышенное давление и предписания врачей, категорически отказывались соблюдать хоть малейший режим, словно диета грозила нанести ущерб их личному достоинству, сейчас, силой самих обстоятельств, вынуждены были сидеть на скудном пайке. Естественно, они утратили былую дородность и объемы, но зато приобрели более здоровый вид. Даже отец Агнессы, по этой ли причине или еще почему-либо, вышел из состояния хронической апатии, вдруг будто пробудился к жизни.
Все эти перемены, как успела заметить Агнесса, не пошли на пользу лишь ее матери. Мари Буссардель, некогда превосходившая объемами всех прочих членов семьи, истаяла теперь сильнее остальных, но, главное, казалось, ее подтачивает какой-то злой недуг, некая саркома. И хотя обе женщины с давних пор жили в состоянии взаимной ненависти, возникающей подчас между матерью и дочерью, ненависти, которая вскармливается пребыванием под одной крышей, годами слежки и просто временем, хотя Агнесса даже не знала, чем, собственно, больна ее мать, – у нее сжалось сердце, когда она увидела это несчастное лицо, лихорадочно расширенные зрачки, этот болезни пенный оскал.
Она, конечно, заранее предполагала, что ее появление на авеню Ван-Дейка померкнет перед таким событием, как смерть дяди Теодора, но тот, кто после кончины бабушки стал главой семьи, отошел в иной мир уже три дня тому назад; и из слов тети Эммы, произнесенных еще на Лионском вокзале, Агнесса знала, что смерть была для него избавлением, что старик долго страдал от грудной жабы и что он последнее время находился в коматозном состоянии. Буссардели уже освоились с его кончиной. И сейчас их занимало лишь одно – мысль об опасности, которой только что подверглась тетя Эмма, опасности тем более грозной, что старая девица, как догадалась по отрывкам разговоров Агнесса, воплощала собой фрондерский дух семьи Буссарделей.
– Ты себе, Агнесса, и представить не можешь! Сейчас мы тебе все расскажем. Тетя Эмма, что называется, закусила удила. Если бы мы ее не усмиряли, то давным-давно всем семейством отправились бы в тюрьму Фрэн. А знаешь, как она однажды в метро вонзила зонтик в ногу немецкого офицера? И, заметь, нарочно.
– А как же? Причем зонтик старинный, с острым концом! – воскликнула героическая девица Буссардель; она отдышалась и разрумянилась, пригубив из рюмки коньяку, к которому ей подали на блюдечке несколько кусочков сахару. Раз, два – и готово! Мне вдруг захотелось прорвать ему новенький сапог: я и прорвала, а заодно и ногу ему здорово повредила.
Из четырех детей дяди Теодора, которые все были старше Агнессы, здесь находился только Поль, второй его сын, с женой. Из-за комендантского часа все прочие вынуждены были отправиться по домам, не дождавшись путешественницы. Дядя Теодор многие годы жил на авеню Ван-Дейка, куда после смерти жены его перетащила тетя Эмма и где все семейство встретило его с распростертыми объятиями. А теперь вот уже третьи сутки он покоился вечным сном в своей спальне. Когда Агнесса выразила желание подняться к нему, Поль возразил:
– Времени у тебя еще хватит. Лучше отдышитесь хорошенько все четверо после вашей скачки.
Поскольку похороны были назначены на следующее утро, вся семья отправилась спать, как только тетя Эмма прикончила коньяк, куда она обмакивала кусочки сахару. А Валентин остался посидеть с Агнессой, которой подали ужин, так как она призналась, что в течение трех дней ела всего три раза. Но никто не спросил ее о том, как ей удалось перейти демаркационную линию, и весь ее рассказ о дорожных злоключениях ограничился теми немногими словами, которыми Буссардели обменялись при выходе с Лионского вокзала. Ей пожелали доброй ночи совсем так же, как с ней поздоровались, вполне естественным тоном, что, видимо, было решено заранее, будто расстались они лишь на прошлой неделе и с тех пор не произошло никаких недоразумений.
– Мне совестно, что ты из-за меня задерживаешься, – сказала Агнесса брату, когда они остались вдвоем. – Надеюсь, ты ночуешь здесь?
– Конечно. Ни у кого из нас нет ночного пропуска. Тетя Эмма с утра до ночи твердит: "У порядочных людей ночных пропусков не бывает". Само собой разумеется, для врачей она делает исключение. Мне постелили в маленькой гостиной. Семья
Поля спит в большой, а Бернар – в биллиардной. Поэтому-то все парадные комнаты открыты.
– Поль с женой поселились здесь после смерти дяди Теодора?
– Да, – ответил Валентин. – Семья Гастона не может здесь ночевать, у них неприятности с прислугой. Как видишь, их представляет Бернар. Но главным образом все это делается по распоряжению тети Эммы. Она велела во всех комнатах поста
вить кровати и диваны. Чтобы не реквизировали особняк. В случае тревоги она заявит, что нас здесь живет пятнадцать человек, и покажет кровати. Кстати, с введением комендантского часа мы часто ночуем то у одного, то у другого. Так во всем Париже делается... Особняк, реквизированный немцами, представляешь? – продолжал Валентин, который родился и вырос здесь и только после женитьбы уехал с авеню Ван-Дейка. – Пока нас обходят стороной.
– Слава богу! – произнесла Агнесса и, проглотив несколько кусков в молчании, спросила: – А ты не знаешь, куда меня положат?
– Да в твою комнату, на четвертом этаже.
– Чудесно.
– С зимы сорокового года твою постель застелили. А прислуге велено каждый день открывать и закрывать ставни, как будто в комнате живут. По причине, о которой я тебе уже сказал, а также для получения лимита на электричество. Вообрази, ты фигурируешь в списке числящихся на этой площади, папа сам подписал бумаги. Ничего не поделаешь, ложь во спасение. Тебя это шокирует? – осведомился он, видя, что Агнесса молчит.
– Конечно, нет, Валентин!
Рассеянно блуждая взглядом по огромной комнате, в углах которой залегла тень, подчеркивавшая, увеличивавшая ее размеры, Агнесса думала о том, что, сама того не зная, продолжала обитать, или, вернее, вновь стала обитать здесь, осталась составной частицей семьи. Возможно, это только иллюзия, наверное так, но иллюзия эта порождена оккупацией, войной, и поэтому нельзя не признать ее убедительности. Агнесса за обе щеки уплетала великолепный кроличий паштет: где они только достают такую прелесть? Очевидно, из Солоньского поместья?
– Не думаю, – отозвался Валентин. – Если не ошибаюсь,
это здешнее производство. Тетя Эмма отвела часть сада под настоящую животноводческую ферму. С птичьим двором и крольчатником под крыльцом. Помнишь низенькую арку, где мы играли детьми?
– Склеп, – улыбаясь, уточнила Агнесса.
– Правильно, склеп.
Старик Эмиль, убрав со стола и поставив перед Агнессой компот, попросил разрешения удалиться: пришла его очередь дежурить при покойнике.
– Кстати, Валентин, – спросила Агнесса, когда старик ушел, – скажи, мама не больна? Она произвела на меня просто ужасное впечатление, я даже не сразу ее узнала. Что с ней?
– Как что? – ответил Валентин, удивленно взглянув на сестру. – Ты же сама знаешь, что с ней. Да то, что Симон в плену.
– Господи!
Агнесса отложила ложку в сторону, Ей внезапно открылась глубина материнского горя и глубина собственного своего равнодушия к случившемуся. Узнав, что брат в плену, Агнесса сразу подумала о том, какие испытания выпадают на долю военнопленных, встревожилась и в мыслях примирилась с братом, но ни разу в этой связи она не подумала о матери. О матери, чья исступленная страсть к Симону была ей давно известна и чьи страдания легко можно было себе вообразить. Эта женщина не любила никого на свете, кроме двух своих сыновей; Валентину она дарила нежность и заботу, но Симон, старший сын, был великой любовью всей ее жизни. Чего бы она не сделала, чего она уже не сделала ради него? Симону было сорок лет; сорок лет и длилась эта любовь. Даже женитьба сына не отдалила их друг от друга, а потом сын овдовел, и мать приложила руку к устройству его второго брака. Все обстоятельства, ослабляющие с годами связь между матерью и сыном, не имели никакой власти над Мари Буссардель. Эта мать продолжала любить, невзирая на то, что опустели детские, невзирая на невесток, невзирая на все превратности судьбы. А сейчас она продолжала любить, невзирая на колючую проволоку немецкого лагеря для пленных офицеров. Как это Агнесса не догадалась о муках своей матери, как час тому назад, глядя на изможденное ее лицо, не подметила на нем печати страдания? Она упрекнула себя за бесчувственность.
А тем временем Валентин продолжал развивать свою мысль:
– Все это очень просто, Агнесса; если я отношусь сейчас к Симону иначе, то главным образом из-за мамы. Помнишь, после смерти бабуси мы с Симоном были в холодных отношениях?
– Как же, помню, – поспешила ответить Агнесса.
И в самом деле, она помнила, В период между Мюнхенским соглашением и "странной войной" Валентин, воспользовавшись новогодними каникулами, приехал в Пор-Кро повидаться с сестрою. За несколько месяцев до того скончался Ксавье, у Агнессы родился ребенок, разрыв между нею и семьей оба враждующих лагеря считали бесповоротным, но в самой долине Монсо зрела другая свара: наследники оказались недовольны вскрытым незадолго до того завещанием бабуси. Симон неожиданно для всех получил по завещанию гораздо большую долю, чем ему полагалось, и все родственники запротестовали против этой несправедливости, кроме Мари Буссардель, которая заявила, что она ни во что не намерена вмешиваться. Обойденные завещанием открыто заговорили о незаконном присвоении наследства, и Валентин пытался завербовать Агнессу в лагерь смутьянов. Но тщетно: Агнесса отправила младшего брата домой ни с чем; и сейчас ей не хотелось вспоминать об этом маневре Валентина и о том чувстве отвращения, которое оставила после себя их беседа.
– Но вот чего ты не знаешь, – продолжал Валентин, которому хотелось оправдать себя в глазах сестры, – вопреки тому, что моя позиция была неоспорима, вопреки всем моим доводам, вернее, даже неопровержимым доказательствам, я несколько месяцев спустя, когда началась война, вдруг как-то понял, что Симон на передовой. А меня прикомандировали к Цензурному комитету. И я, конечно, все забросил, взял и запер папку с документами в шкаф. И больше ее не трогал. Вплоть до августа. Когда меня демобилизовали в Бордо, я приехал к Элен и детям в Солонь, где уже находились папа с мамой. Мама в буквальном смысле слова ни на минуту не смыкала глаз целых два месяца, с тех пор как Симон перестал писать. Когда от него из лагеря пришла первая открытка, я отобрал бумаги у Элен, которая повсюду возила их с собой, сжег папку, даже не раскрыв ее, и сообщил об этом маме. Мама стала меня целовать, заплакала. Ну как? – спросил он, не дождавшись от сестры похвал. Ты не одобряешь мой поступок?
– Еще бы! Конечно, одобряю.
С минуту Агнесса сидела, словно завороженная рассказом брата; ей представилось, что она видит жену Валентина Элен, которая мчится по скорбным дорогам исхода, боясь потерять своих детей, свои бриллианты, свои самые ценные сокровища, среди которых – папка с обвинительным актом брата против брата.
– А когда бедняга Симон вернется из плена, – заключил Валентин, – я, во всяком случае, не вспомню обо всем этом. Он честно заработал суэцкие акции!
– Ему достались суэцкие акции?
– Ну ясно! Все суэцкие акции бабуси оставлены ему особым пунктом завещания, по которому они не подлежат разделу. А ты представляешь, какой это был пакет!
Вновь в ушах Агнессы зазвучал уже давно забытый язык. И говорит этим языком ее родной брат Валентин. Валентин – самый нехищный среди всех прочих акул. И все же говорит он, как истый Буссардель. Ни на один день не переставал он говорить, как Буссардель. Его объяснения и его лексикон вернули Агнессу в привычную обстановку авеню Ван-Дейка. И на сей раз все встало на место: и декорации, и сама атмосфера.
– Ты хорошо поступил, Валентин, – произнесла она, – и не жалей о сделанном.
– Да я и не жалею, – заверил он, прижимая ладонь к груди, ибо брат Агнессы был не слишком чувствителен к оттенкам иронии. – Напротив. Я радуюсь. Тем более что все остальные тоже последовали моему примеру. Ссоры, которые вспыхнули в момент раздела имущества, стихли. Вот в каких словах я резюмировал маме создавшееся положение: "Мы проходим через полосу ненастных дней, так не будем же обращать внимание на маленькие облачка".
Явно довольный своим афоризмом, Валентин подкрепил его улыбкой. А сестра уже разгадала его намерения, его молчаливый намек и в ответ улыбнулась. Потом сделала вид, что встает из-за стола, и Валентин сразу же нагнулся к ней с заговорщическим видом и дружески спросил:
– Ну как малыш?
Агнессу как будто в грудь толкнули. В сороковом году на шее Байю Валентин с Элен отказались посмотреть на младенца. Теперь Агнесса возвратилась под отчий кров, отбросив оружие, а Валентин своими словами окончательно ее обезоружил. Она потянулась к брату и потрепала его по щеке.
– Спасибо за твой вопрос. Он чувствует себя хорошо.
– Чудесно! Браво! – заметил Валентин и поднялся, видимо, не намереваясь продолжать разговор.
В комнате дяди они пробыли всего несколько минут. При покойнике находился только старик Эмиль, одряхлевший на службе у Буссарделей, который, как знала Агнесса, был старше дяди Теодора, умершего в возрасте семидесяти четырех лет. Стоя у гроба, задрапированного черным крепом, Агнесса обвела глазами комнату, стараясь обнаружить хоть один предмет, который помог бы ей вызвать в памяти образ дяди. Но старший Буссардель – биржевой маклер – был не из тех людей, что украшают свою спальню собственными портретами. Поэтому Агнессе пришлось довольствоваться созерцанием охотничьих трофеев, развешанных по стенам скромным набором оружия для убийства ланей, ибо дядя Теодор был великий охотник. И на глаза ей попалась отныне уже ненужная ножка дикой козы, висевшая на конце электрического шнура над изголовьем постели и заменявшая звонок, самая настоящая ножка, покрытая шерстью, с копытцем, которую в детстве Агнесса брезговала трогать.
Когда они вышли на лестницу, Агнесса отклонила предложение Валентина проводить ее на четвертый этаж. Она поцеловала брата, и он спустился вниз в маленькую гостиную, где ему было постлано. Агнесса в одиночестве поднималась по лестнице. Ей объяснили, что лифт не работает – не хватает электроэнергии. Она с умыслом поднималась не спеша, освещая себе путь фонариком; Валентин предупредил ее также, что лучше не нажигать лестничные бра, и, бесшумно спустившись вниз, погасил в прихожей укрытый синей бумагой фонарь. Ступенька за ступенькой, этаж за этажом открывалось Агнессе старое жилище сквозь мрак и безмолвие. Здесь она родилась – под этим кровом, меж этих стен, прочно вросших в землю. В ее время рожали дома, так по крайней мере было принято в их кругу; только женщины из народа, как утверждали господа Буссардели, рожают вне стен родного дома: самые бедные – в приюте, а те, кто побогаче, у акушерок. Агнесса и ее братья увидели свет на авеню Ван-Дейка, равно как и средний брат и сестра, впоследствии умершие; так же было и в предшествующем поколении – отец, три тетки и, наконец, дядя Теодор, вернувшийся сюда и здесь дождавшийся смерти.
Агнесса поднималась по лестнице, не отнимая руки от перил, и волнение ее все возрастало. Воспоминания гостеприимно выходили ей навстречу, ей, прибывшей с далекого островка, хотя обычно принято считать, что гостеприимство оказывают лишь городским жителям, вернувшимся под свой родимый сельский кров. В этом чисто парижском строении дремало прошлое Агнессы, сжившееся с прошлым буссарделевского особняка; заждавшееся Агнессу, оно при ее приближении выходило из дремоты. Как у всякого жилища, у этого особняка была своя душа, пусть темная, нечистая, со всячинкой, но была. Агнесса прекрасно знала все до одного здешние углы и закоулки, все ловушки этого здания почти столетней давности; здесь она томилась, здесь она страдала; дважды вырывалась отсюда: в первый раз с чувством истинного освобождения и во второй – с чувством ужаса и отвращения. Никогда не испытывала она тоски по дому, но все же, возвращаясь, узнавала душу дома, его запах.
В ее комнате, давно уже переделанной в кабинет, ничто не переменилось. Это была ее, Агнессы, жизнь, сомкнувшаяся всеми своими звеньями с настоящим. Агнесса блаженно уснула. В первом часу ночи она вскочила с постели: завывали, перекликались, оглушали город сирены. Воздушная тревога.
Агнесса стряхнула с себя сон и в халате присела на краешке дивана – ей хотелось, если зазвонит телефон, сразу взять трубку, – нехорошо заставлять себя ждать, еще подумают, что она не хочет спускаться в бомбоубежище, устроенное в подвале. Вряд ли Буссардели пренебрегут правилами противовоздушной обороны лишь ради того, чтобы не оставить в одиночестве во втором этаже покойника и его стража. Агнесса не знала, что Буссардели никогда не ходят в бомбоубежище при тревогах. Ничто не шелохнулось в доме.
Глава VII
Никогда еще на буссарделевской памяти похоронный обряд не проходил столь малоторжественно, при столь малом стечении народа и в столь молниеносно короткий срок. У ворот Пер-Лашез уже ждала машина с гробом и тремя провожающими, а остальные члены семьи еще добирались до кладбищенской церкви на метро.
По дороге Валентин объяснил сестре, почему они, лишившись, как и все прочие, автомобилей, согласно соответствующему постановлению, не хотят пользоваться лошадьми. Из их Солоньского поместья, из Блотьера им могли бы привести несколько упряжек, а в каретном сарае на авеню Ван-Дейка хранились еще и кабриолет и карета, на которых бабуся вплоть до 1935 года выезжала в город или в Булонский лес. Но Буссардели категорически отказывались щеголять в оккупированном городе богатыми выездами. Пусть себе разъезжают на лошадях другие! Конечно, Буссардели боялись привлечь к себе внимание, вернее, не к себе, а к своему достатку, во всем чувствовалось, что их жупелом была вполне реальная опасность – реквизиция особняка. И все-таки главное – вопрос чести. Они считали, что при теперешнем положении дел во Франции, когда в Париже водворились немцы, приличия требуют свести на нет казовую сторону и подчиниться общему для всех закону. Именно по этим признакам узнавались истинно порядочные люди. Таким образом, скромность Буссарделей произрастала из того же корня гордыни, как и прежнее их желание показать себя, блеснуть.
И похороны, обряд которых был разработан раз навсегда, являлись некогда для Буссарделей поводом показать себя во всем блеске. Однако сейчас они не разослали никаких приглашений. И от газетной публикации тоже воздержались. Учитывая, что представляла собой в данное время парижская пресса, которую сами Буссардели не читали, они позволили бы скорее дать разрубить себя на части, чем обращаться с просьбой об извещении хотя бы в пять строк. Поэтому на кладбище Пер-Лашез собрались только близкие. Это составляло человек пятьдесят, то есть по сравнению с прежними временами ничтожно малое количество; при таком немноголюдстве церемония окончилась быстро и провожающие довольно рано спустились в метро. Таким образом, в глазах наиболее близких родственников эти похороны не были настоящими похоронами.
Агнесса ехала домой на метро вместе со своим кузеном Полем. Они стояли, хотя час "пик" еще не наступил, и Агнесса воспользовалась этим обстоятельством, чтобы расспросить Поля об одной интересовавшей ее детали. Уже накануне она заметила, что отец и Поль носят орденские ленточки, а этим утром увидела, что у всех ее родных мужского пола в возрасте свыше сорока лет, проделавших еще первую мировую войну, лацкан пиджака и даже отвороты пальто щедро украшены знаками отличия.
– Сейчас я тебе все объясню, – охотно согласился Поль; он пришел на похороны в пиджаке и приподнял левый лацкан, чтобы Агнесса могла разглядеть блестящую многоцветную колодку. – Вот это, как тебе известно, военный крест: заметь, настоящей войны, четырнадцатого – восемнадцатого годов. А это крест добровольца – если помнишь, в пятнадцатом я пошел на фронт на полгода раньше, чем призывали мой возраст. А это солдатский крест, а вот это памятная медаль. Гастон, кроме того, носит военную медаль, но у него нет креста, которым награждали добровольцев. А твой отец, понятно, в первую очередь нацепляет красную ленточку.
Эта склонность родных к ношению на груди целого иконостаса несколько удивляла Агнессу. Патриотизм их семьи отличался весьма добротной окраской, и Агнесса не сомневалась, что при нынешних обстоятельствах он не поблекнет, напротив. Но раньше Агнесса никогда не замечала у своих родственников боевого духа бывших фронтовиков. Значит, что-то произошло, и, чтобы не попасть в ложное положение, она была не прочь несколько углубить этот вопрос, а обратная поездка с кладбища в обществе Поля давала к тому прекрасный повод. Только сутки назад она приехала в Париж и уже вела себя, как все парижане того времени: метро, встречи в метро, разговоры в метро определяли все ее существование.
– Но ведь вы не носили ваши военные кресты до тридцать девятого года, – заметила она.
– Да, до тридцать девятого не носили – подтвердил Поль. – Но потом те, кого вновь мобилизовали, нацепили все свои боевые отличия за первую мировую войну, а те, что остались в тылу, вдели в петлицу пиджаков маленькие орденские ленточки. Ты сама понимаешь, мы еще не дошли до такого бесстыдства, чтобы после перемирия снимать ордена. Немцев это бесит, напоминает им, что ту войну выиграли мы. Сейчас в Париже после разгрома почти все носят свои боевые ордена.
Слегка нагнув голову, он с минуту глядел на маленькую колодку, нацепленную на лацкан, который он, чтобы лучше было видно, зажал между большим и указательным пальцами.
Но еще больший сюрприз ждал Агнессу в передней особняка. Накануне она быстро прошла прямо в комнаты и в полумраке ничего не успела рассмотреть, а нынче утром вынос тела и свидание с родственниками после стольких лет разлуки поглотили все ее внимание и мысли. Теперь же, вернувшись с кладбища вместе со всей семьей, она поднялась по ступеням крыльца и переступила порог, солнце ударило в правый пролет входной двери и яркий свет залил просторный вестибюль.
Здесь, прямо против входа, был выставлен для всеобщего обозрения портрет маршала Петэна, и казалось, что именно он господствует над подступами к дому. Он стоял в самом центре на высокой консоли из золоченого дерева меж двух канделябров, там, где в течение долгих лет возвышалась группа "Раздумье" из цветного мрамора работы Дени Пюэша.
Агнесса не могла опомниться от изумления. Поведение тети Эммы накануне, ее разговор с приставшим к ним а метро инспектором, затем ее рассуждения и анекдот про зонтик-шило не были, конечно, чересчур ярким отблеском "пламени французского Сопротивления", если пользоваться терминами деголлевского призыва 18 июня, вряд ли услышанного Буссарделями. Но, с другой стороны, жесты тети никак уж не доказывали симпатии к захватчикам и их прихвостням. Откуда же в таком случае здесь портрет маршала, это знамя, которое Буссардели водрузили в своем жилище?
Тем временем родные собрались в большой гостиной, ожидая, когда подадут поминальный обед. Всех ближайших родственников, начиная от детей и внуков умершего и кончая тетей Луизой с мужем, попросили остаться откушать. Пусть пришлось довольствоваться самыми скромными похоронами, но нельзя же нарушать еще и эту традицию. Ради такого случая Эмма велела даже подать портвейн, запас которого хранился в погребе. Собралось человек двадцать; черные костюмы присутствовавших напоминали о том, что в доме траур, но ничто не напоминало об оккупации, если не считать того, что на месте широкой кушетки стояла кровать Поля.
Агнесса сразу же поняла, что удивленный взгляд, который она бросила на портрет маршала, не прошел незамеченным. Первым заговорил об этом Гастон, сын покойного дяди Теодора и отец Бернара. С тех пор как его отец четыре дня тому назад отдал богу душу, Гастон, старший из четырех детей, сам уже пятидесятилетний мужчина, сразу взял властный тон и стал как бы рупором этой ветви Буссарделей.
– Агнесса никак не опомнится, просто обомлела, увидев в передней портрет маршала... Нет-нет, не отрицай! – произнес он, заметив, что его кузина поспешила неопределенно покачать головой. – И не думай, пожалуйста, что кто-нибудь тебя осудит, мы все здесь тех же взглядов. Или почти все, добавил он, улыбнувшись дяде Александру, супругу тети Луизы, который тоже улыбнулся в ответ, но ничего не сказал.
– Верно! – подтвердил Валентин. – Почему ты, тетя Эмма, держишь этот портрет?
– Я же тебе сотни раз объясняла, детка: чтобы пораженцам неповадно было.
– Ах, я и забыл! – улыбнулся Гастон. – Я совсем забыл, что у тети Эммы своя собственная теория насчет пораженцев.
– Вовсе это не теория, а убеждение. Я зову пораженцами тех, кто верит в конечную победу Германии. Тех, кто заявляет, что все случившееся – благо для нас, что мы никогда уже не подымемся и что Франция, став немецкой провинцией, узнает райскую жизнь. Не говорите мне, что такие люди существуют только в моем воображении. И не говорите мне также, что они согласны с маршалом; напротив, они считают, что он делает для немцев еще недостаточно много.
– Что в конечном счете не мешает, тетя Эмма, маршалу и твоим пораженцам быть заодно.
– Верно, – подтвердил Валентин. – Словом, дух Виши...
– Ах! Не сбивай меня, пожалуйста, с толку, – воскликнула тетя Эмма, не дослушав племянника. – Я не о политике говорю, никогда в жизни я политикой не интересовалась: у меня поважнее были дела, дом да еще со всеми вами на руках. Нет, нет, я просто стараюсь рассуждать здраво. Сейчас существует
только два лагеря: немцы и французы. Не будем говорить о деголлевцах, они в Англии. А гости и даже поставщики, которые заходят к нам и видят портрет маршала, как только Эмиль откроет им дверь, сразу же понимают, что мы не за немцев. И это самое главное! В первую зиму, когда к нам являлись визитеры, мне сплошь и рядом приходилось осаживать людей, которые думают иначе, чем мы. А с тех пор как в передней находится портрет, в этом уже нет надобности. Разве не так?, Только поэтому, а не почему-либо другому я и разорилась на сафьяновую раму.
– Тетя Эмма, – вмешался Поль, – твои рассуждения весьма логичны, но разреши заметить, что они несколько устарели.
– Уж не потому ли, что я не верчусь, как флюгер?
– Но с тех пор...
– Ах, ты насчет маршала. Я в маршала поверила. И я не меняю своих убеждений, как перчатки. Я поверила в маршала, – повторила она с упорством человека убежденного. – И не одна я.
– Эмма права, – произнес отец Агнессы, ибо, с тех пор как Мари Буссардель, сгорая от беспокойства, думала, как загипнотизированная, только о пропавшем Симоне и перестала одергивать мужа по любому поводу, что делала в течение со*
рока лет, он, осмелев, стал вмешиваться в разговоры. – Мы тоже, вспомните, мальчики, когда он пришел к власти, послали ему из Блотьера и из Граней коллективную поздравительную телеграмму и выразили свое доверие.
– Ах, – вздохнула тетя Эмма. – Хорошо что хоть кто-то меня поддержал. Спасибо тебе, дорогой мой Фердинанд, за твое сочувствие!
И она взяла брата под руку, чтобы идти к столу. Эмиль распахнул двери столовой. Агнесса с любопытством следила за этим спором, который больше, чем десятки разговоров с родными, просветил ее насчет их взглядов, тех изменений, что в них произошли, и того, что осталось в них неизменным. Помимо эволюции, которую она обнаружила у многих своих родных, в частности у той же тети Эммы, в ее характере и даже в умонастроении, Агнессу особенно поразило доброе согласие, почти благодушие всей этой беседы. "Разговор на такую тему и в такое время, – подумала она, – везде, кроме авеню Ван-Дейка, окончился бы криком",
– И как можно было в него не поверить? – продолжала тетя Эмма, разворачивая салфетку и обводя хозяйским взглядом родных, рассаживавшихся вокруг стола. – Этот старый воин постарался первым делом изобличить ложь, причинившую нам так много зла!
– А я, – заметила Жанна-Поль, которая считала себя непогрешимым авторитетом в подобных вопросах, поскольку в двадцатых годах окончила Школу политических знаний, что в те времена было среди девушек редкостью. – А у меня после Монтуара {В Монтуаре 24 октября 1940 года произошла встреча Петэна с Гитлером.– Прим. ред.} все-таки открылись глаза.
– Верно, жест не очень красивый! – воскликнула тетя Эмма. – Тут я с вами, кисанька, согласна. Если эта встреча была абсолютно необходима, о чем я в конечном счете не могу судить, поскольку нам неизвестно три четверти из того, что происходит, ну что же, маршал должен был на это пойти. Но вот рукопожатье! Не должен он был подавать руку Гитлеру. Нет, нет, это непростительно.
– И потом...– произнес чей-то глухой голос.
Все взоры устремились к Мари Буссардель, которая до сих пор не произнесла ни слова. Агнессе казалось, что ее мать вообще не слышит застольной беседы.
– И потом, – продолжала Мари, – он не делает всего, что надо для наших пленных. Чем занимается этот самый посол, которому он поручил их дела? Что он делает, объясните мне, пожалуйста. Делает то, что хочет Берлин. О, я была бы гораздо спокойнее, если бы их судьбой занялась Швейцария. И эти "петэновские кружки", которые с его благословения организуют в лагерях! Разве человек, который в семнадцатом году сумел поднять дух солдат, разве не обязан он сейчас подымать дух пленных? И избавить их от пропаганды, в которой он себя прославляет. А что касается этой "Смены", которую организовали в прошлом месяце, вы верите в нее или нет? Я лично не верю...
За обеденным столом воцарилось молчание. Все слушали мать Симона. Тревога, подтачивавшая ее на глазах родных, внушала уважение, и сверх того Мари играла в семье роль авгура. Со времени "странной войны" все успели убедиться в справедливости ее прогнозов. Терзаемая страхами, эта мать – лишь одна во всем особняке – регулярно слушала передачи Би-би-си, отчего стала еще прозорливее. Но говорила она об этом мало. И в период оккупации, когда люди в любой среде каждый разговор о нынешних событиях сопровождали тирадой: "Да было бы вам известно, я никогда не ошибаюсь, придет время, припомните мои слова!.." – Мари Буссардель ничего не утверждала, предвидела и редко ошибалась. В эту минуту, должно быть, впервые в жизни Агнесса почувствовала, что она ей близка, ближе, чем все прочие члены семьи. "Надо с ней поговорить по-ласковее, – подумала она. – Пусть расскажет о бедняжке Симоне".