Текст книги "Загубленная сиеста (рассказы)"
Автор книги: Филипп Делерм
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Меню здесь написано мелом на грифельных досках, висящих на стене. Обстановка – то ли образец простецки-семейной примерно так 50-х годов, то ли признак тайного влечения к декоративному искусству.
Но главное, за чем сюда приходишь, – наслушаться деланно-разговорного языка, словечек таких сочных, таких насквозь пропитанных жирком, таких мясистых, что они кажутся оскорблением, брошенным в лицо всем диетам на свете: рубец, телячьи мозги под острым соусом с травами, горячие колбаски, телячья брыжейка, тушеное мясо в горшочке...
А поскольку дама беспокоится, хозяин принимается увещевать ее преувеличенно терпеливо, но раздражения ему за этим не скрыть:
– Да нет же, мадам, рубец – вовсе не жирное блюдо, если хотите знать, в потрохах сроду вообще никакого жира не было!..
Может, это и правда, но, когда бросаешь взгляд на арбузоподобное брюхо, оттопыривающее синий передник, тень сомнения омрачает эту не допускающую возражений фразу. Впрочем, ты сюда пришел не для того, чтобы дискуссии разводить.
Ты пришел сюда, чтобы расслабиться, чтобы ощутить тепло, идущее от соприкосновения локтей и столиков, от маконского красного... а особенно – от той поэзии обжорства, от той бесстыдной чувственности, которой исполнены наглые названия блюд местной кухни. На тарелке у тебя хоть и изобильная, но вполне нормальная еда. Такова реальность. Важно, что происходит в твоей голове. А там, прорвав все плотины, бушует со страшной силой холестерин. Бьется о твердь черепной кости с сардоническим хохотом. Каждый звук провокация. Каждый звук сулит удовлетворение. В лионском бистро ты чувствуешь себя сенатором Третьей Республики.
ПОРА СОЗРЕВАНИЯ ПЛОДОВ
Осень. Плоды дождем сыплются с деревьев и кустарников. Еле слышное касание каштана о горку опавших листьев. Глухие – с отскоком – удары: падают на землю яблоки, груши, айва. Орешек выкатывается из-под ноги. Пока достаточно светло для последней стрижки овец, но солнце уже закатное. И все-таки хочется еще побыть здесь хоть немножко, перекусить, сидя на скамейке, в конце концов, не так уж холодно. И потом, в этом-то году такое возможно, скорее всего, в последний раз. Вдруг вспоминается "Ода к осени" Китса, которую учили в лицее...
Autumn
Season of mists and mellow fruitfullness... *
*"Пора плодоношенья и дождей!..." (Пер. Б. Пастернака)
Mellow fruitfullness. Учитель поднимает глаза к потолку и делает кончиками пальцев в воздухе такой жест, словно пытается ухватить нечто весьма хрупкое или вообще неосязаемое.
– Пло-до-но-шень-е... – взвешивает он каждый слог перевода, – нет... Конечно, можно и так, но – ох, точнее было бы "сладостная пора созревания плодов"... Да, трудно, очень трудно найти по-французски точный эквивалент этим двум словам... Я опасаюсь даже, не должна ли тут идти речь о неологизме!... И потом... В этом "плодоношенье", как мне кажется, нет ощущения полноты, протяженности, изобилия. В конце концов, что такое "плодоношение"? Всего-навсего способность растения приносить плоды. А тут... fruitfullness... Нет, не то, не то...
Чашка некрепкого – золотистого – чая. Ставишь ее в углубление на скамейке. Темно-зеленый рисунок на белом фарфоре – деревенский пейзаж в круглом медальоне, забавный такой, странноватый дилижанс – смотришь и ждешь: а где же мистер Пиквик? А нету его... Трава влажная от вечерней росы, высоко она поднялась к осени, чуть выше, чем надо бы, – давно не подстригали газон. А насколько это все станет красивее через несколько дней: вот ударит первый морозец – и каждая травинка к утру превратится в белую стрелу. Тебе не хочется подниматься со скамьи, ты сидишь, и потихоньку сгущаются сумерки, свет становится таким же золотистым, как чай в твоей чашке. Листья дикого винограда румянятся и сморщиваются, будто щеки пожилых дам. Багровые прожилки на темно-красном фоне...
Какие это светлые моменты, когда над тобою тайно проливается фруктовый дождь, а ты, сидя у камина, запиваешь орешки стаканом белого вина и думаешь лениво: надо бы облупить каштаны, вот-вот придут друзья... Мы станем пить компот из яблок, груш и айвы, и сладкий сок покажется нам немножко терпким: ведь к нему будут примешаны воспоминания о широком голубом небе над каждым яблоком, которое – само по себе космос... Сладостная пора созревания плодов.
АХ, КАК У ВАС ХОРОШО-ТО ЗДЕСЬ!
– Ах-как-у-вас-хорошо-то-здесь!
Говоришь это чуть раньше, чем следовало бы, – как будто твое восхищение должно опередить момент, пригодный для того, чтобы по-настоящему взвесить и оценить все преимущества чужого места жительства. И правду говорят, что как-то смущаешься, войдя куда-то впервые, когда на тебя вдруг наступает со всех сторон незнакомое пространство с огромным множеством всего, будь то дом или квартира: в любом случае перед тобой – обнаженный донельзя образ жизни. И твое: "Ах-как-у-вас-хорошо-то-здесь!" – хитрый способ противостоять тому, что потом в твоем открытии какая-то деталь могла бы показаться тебе бесстыдной. Сначала просто оглядываешься по сторонам – это, так сказать, объективный взгляд на обстановку, потом выглядываешь в окно, даже если открывающийся из него пейзаж из самых ординарных, и вот уже твое "ах-как-у-вас-хорошо-то-здесь!" становится как бы входным билетом, пропуском таким, паролем. После него напряжение спадает.
Тебя усаживают в кресло, или ты садишься на краешек дивана. Завязывается разговор – уже настоящий разговор, и, пока он продолжается, твой взгляд может блуждать свободно, а хозяевам теперь нечего опасаться строгости суждения: чего-чего, а чопорности или натянутости с этого момента ожидать не приходится.
Впрочем, какая им, хозяевам, разница? Они ведь больше не думают, что ты станешь лезть в подробности их жизни, покушаться на их суверенную территорию – их глубинное "я". Видно по всему. И по тому, как небрежно брошена на низком журнальном столике трубка рядом с пачкой амстердамского табака, и по тому, как выставлена в книжном шкафу напоказ обложка какого-то издания "Фолио", как перемешаны в стопке телефонные справочники с каталогами модной одежды, как, наконец, плывет над всем этим душистый, еще не рассеявшийся по комнате голубоватый дым от зажженной палочки ладана, и сквозь этот дым странным образом проступает лицо Джин Сиберг в кадре из годаровского "На последнем дыхании", лицо, заключенное в рамку со стеклом...
Сколько еще просочится таких вот верных признаков, пока мы будем вести разговор ни о чем, пока мы станем чересчур расплывчато обсуждать, что нам судьба, а что не судьба, да как прошли у детей каникулы, да как быстро стареют родители, пока станем с улыбкой и горечью вспоминать о когдатошней, давно ушедшей любви... Настоящая жизнь, она начинается именно здесь, в этом потоке абстрактных, ничего не значащих слов, изливающихся пополам с откровениями... И прежде чем погрузиться в эту настоящую жизнь с головой, надо позаботиться о другом, защитить другого – зонтик у него над головой открыть, что ли... А потом обратить взгляд к окну, где уже не найдешь и признака его, этого другого. "Ах, как у вас хорошо-то здесь!"
ВРЕМЯ УДАРА
Так бывает в регби, когда один из игроков намеревается приземлить мяч за воротами в зачетном поле... или нет, скорее, пробить штрафной удар. Конечно же речь может идти именно о штрафном ударе, потому что в это время все внимание приковано к нему, наступает главный момент драматургии матча: полная концентрация всех зрителей на каждом его движении. Ему приносят подставку – небольшой пластиковый конус со срезанной верхушкой, простенькая такая конструкция, ничего особенного, но в ней-то все и дело. Вот в это отверстие, в этот "бублик" наверху, он вставляет мяч – так, чтобы заостренный конец овала смотрел в направлении ворот. И сам, замерев на несколько секунд, пристально смотрит туда же: проверяет – попаду, не попаду в эту верхнюю половинку буквы "Н", над перекладиной... И только потом начинается раз и навсегда установленный церемониал: пришло время удара. Несколько шагов назад с той ноги, которая у бьющего "главная", пара в сторону – с "второстепенной"... И – порыв, устремление вперед по дуге! Если это не первая попытка удара, все ритуалы соблюдаются особенно четко – можно сказать, демонстративно...
В Англии в таких случаях телекомментаторы настаивают на том, что вот, мол, какая у них воспитанная публика – по-настоящему спортивная, никто из болельщиков противника не позволяет себе свистеть, орать и тем самым мешать бьющему игроку.
Во Франции, наоборот, сочтут за оскорбление скрывать свистки и вопли, которые только нарастают по мере приближения неизбежного попадания в цель или столь же неизбежного промаха. Свистите, вопите – пришло время удара, во-о-от... вот сейчас...
Бьющий игрок вытирает руки о шорты, отступает для разбега. Под рев болельщиков застывают в напряженных позах судьи у боковых штанг. У каждого в руке флажок. Мяч пролетел между штангами, там, где надо, наверху! Ура! Флажки взлетели вверх!
Если попытка не удалась, тогда "проштрафившийся" машинальным движением отфутболивает куда-нибудь подставку, даже не удостоив ее взглядом. Но если все получилось: мяч прошел, где надо, и команде засчитаны положенные при штрафном три очка, – дальше все совсем иначе. Конечно, регби – игра сугубо мужская, и наивно было бы ожидать проявлений бурной радости – здесь они неуместны: никто не бросается на шею победителю и не сжимает его в объятиях, никто в порыве благодарности Всевышнему не осеняет себя крестом и не целует образок. Если быть точным, то кое-какие знаки – ну, просто мимолетные выражения удовлетворенности – заметить можно. Например, когда нападающий пробегает мимо игрока, только что забившего гол, он легонько шлепает его по заднице. И все. А тот, не обратив на это никакого внимания, бежит на место, и бег его обычен, и в поступи не обнаружишь ничего такого: "А вот смотрите, это ведь я, который..." Разве что в том, как он выбросит с поля подставку для мяча, и материализуется его негромкий триумф. Жест, каким он отправит ее вдаль, приобретет внезапную полноту и властность, он несколько лишних секунд не станет опускать руку... Но главное, главное – это глаза регбиста, взгляд, которым он провожает летящий конус до тех пор, пока тот не коснется земли. Несмотря на краткость всей операции, невольно замечаешь и то, как вытягивается вслед за полетом подставки шея игрока, и то, сколько чувства в этом исполненном одобрения взгляде, ему плевать на полную бессмысленность этого последнего акта... Едва намеченное пространство торжества, приветствие в знак равенства со звездами, равенства, в котором не признаешься и себе самому...
ОРАНЖИНОЙ НАВЕЯЛО...
Громом оркестра полностью перекрываются лязг каруселей и глухие удары, с которыми сталкиваются автомобильчики в загончике аттракциона. И когда вдруг встречаешь знакомое лицо, совершенно ясно, о чем говорить после чуть затянувшихся поцелуев. Сначала – пара фраз о погоде, потом – вздох: нет, все-таки раньше совсем другие были праздники, разве сравнишь с этим, что сейчас, те, давешние... Помнишь, когда Пополь Франказаль выходил на эстраду? Как он пел по-французски, как окликал танцующих, разговаривал с ними, называя по именам... И потом, он не брал три миллиона за выступление. Три миллиона?! Ну да, три – старыми, конечно. Это Ламот мне говорил, а он-то знает, он сам эти праздники организовывал, в комитете был...
А после уже вроде и говорить-то не о чем. Покачаешь головой, скользнете оба взглядами по танцплощадке... И уже глаз будет не отвести...
Вот здесь, вот под этим длинным проводом, с которого свисают разноцветные лампочки, вот тут все всегда и происходит. Мастера пасодобля и маэстро вальса, чаще не слишком-то юные, но пока не достигшие того возраста, когда о человеке говорят "пожилой", они кружатся, и взгляды у них такие... отсутствующие и сосредоточенные сразу. Эти растворяются, когда начинает звучать рок. Вместо них возникают другие танцоры – помоложе. И всегда найдется хотя бы одна девичья пара: они танцуют вдвоем и покорно веселятся, всегда есть порядочное количество пар, выделывающих Бог знает какие коленца, держась на расстоянии друг от друга, всегда какой-нибудь старичок в берете присаживается на низкую каменную загородку, отделяющую площадку от шоссе.
Ты идешь к стойке бара на краю танцплощадки, устраиваешься поудобнее. Бутылочку пива, оранжины?* Мальчишки снуют между столиками, выпрашивают денежку, получив, устремляются с добычей к аттракционам. Пахнет порохом из тира и горячими сосисками.
* Оранжина – популярный во Франции напиток из натурального апельсинового сока.
Разговаривать незачем – разве услышишь, что тебе говорят: оркестр гремит. Сидишь наедине с оранжиной. Уносятся вдаль давно навязшие в зубах мелодии. У каждого поколения – своя ностальгия. Каждое погружается в нее как в реку времен. Бабушки вспоминают эпоху, когда они пешком в растоптанных башмаках шли на бал, держа под мышкой легкие танцевальные туфельки. И вот уже над стойкой вьются шлягеры былых времен, и вздохи аккордеона теряются в предгрозовом ветре. Девушки в светлых платьях с рукавами фонариком, потом девушки в джинсах... Лодочки с каблучками-шпильками, эспадрильи на шнуровке, тенниски – какая, в сущности, разница... Они кружатся в танце здесь, совсем рядом, как кружатся там, на донышке своей души: о, это дивное бразильское слово – saudade!* Оранжиной навеяло...
* Печальное и нежное воспоминание о прекрасном, которого ты лишился (браз., порт.).
ПЕРЕПИСКА
Всегда на бегу, на лету, то ли уходя, то ли возвращаясь. Едва вставишь ключ в замочную скважину, едва щелкнет язычок замка – уже знаешь, что вышел на сцену. Начинаешь играть роль. Выученную наизусть. Способ опустошить на ходу почтовый ящик всегда один и тот же, все происходит как бы само собой. Сначала надо избавиться от кучи мусора, ну пожмешь плечами: куда ее, эту рекламу, да и сунешь под мышку, пускай полежит, пока доберусь до ближайшей помойки. Иногда газету пришлют – она в помойку не пойдет, ее туда же – под мышку, вместе с банковскими счетами, квитанциями за телефонные переговоры, даже неизвестно откуда взявшимся приглашением на коктейль. Потом разберемся. Не этого жду. Не этого, это совсем другое дело.
Конечно, начинаешь себе твердить, что если б что случилось, что-то такое необычное или, не дай Бог, серьезное, то позвонили бы по телефону, хотя бы на автоответчик словечко кинули. Да, да, конечно. Но тогда – почему так бьется сердце? Нет, это не любовь, а ждешь все равно как любовного письма. И поднимаешься вверх по лестнице или выходишь из подъезда на улицу, какая разница. И всегда чуть медлишь, открывая конверт, будто только что не рвался к ящику, как ненормальный, будто только вид делал, даже смешно. Иногда письмо бывает очень длинным, все – сплошной энтузиазм, мысли обгоняют одна другую, полный захлеб событиями. Иногда это печальное послание, и в нем только предположения, только чувства, никакого действия. Но как это всегда серьезно – когда начинаешь читать. И если улыбка все-таки тронет уголки губ, если она возникнет на краю неподвижности, то медленно-медленно, словно соучастник твоего провала в бездну, в бесконечность, в прошлое. Не осталось ничего от сегодня. Не замечая ни портфеля в руке, ни зонтика, ни засунутых под мышку рекламных листков и газеты, ты замедляешь бег. Ты замираешь, ты растворяешься. Ты на вокзале и спускаешься на перрон. Ты получил письмо.
С УВАЖЕНИЕМ – ВАШИ СТУЛЬЯ!
На афише – имя Мольера или Грипари, Лабиша или Тардье, может быть, будет поэзия, а может – бурлеск, и шутки станут сыпаться градом. Но что бы там ни было, все равно жарища окажется просто окаянной. И всегда найдется ученик, от которого ты ничегошеньки не ждал, который сиднем сидел на уроках, не раскрывая рта, скованный и зажатый, – и вдруг он словно просыпается, раскрывается, словно бутон, и те же фразы по отношению к нему звучат теперь уже чуть-чуть более благосклонно: надо же хоть как-то восславить такой подвиг. Учитель, который ставил спектакль, надеется, что комические места произведут надлежащий эффект, но больше всего зрители всегда смеются там, где ты уж никак этого не ожидал. Сначала, разумеется, когда рухнет нарисованный на картоне камин, но главным образом – когда после энергичного шепота, доносящегося из-за кулис, на сцене возникает долгая пауза. Актер, кажется, единственный, кто не слышит подаваемой уже не первый раз суфлером реплики. Молчание. Молчание. Молчание. Но наконец он вспоминает, что должен был сказать, и выпаливает: "Да перестаньте же трещать все сразу!" Ну скажите, разве это милосердно – из-за подобной ерунды столько времени веселиться? Правда, зрители-то ведь явились сюда большей частью именно в расчете на такие вот милые несуразности, составляющие изюминку всякого школьного вечера.
В любом случае после финала зазвучат аплодисменты-переходящие-в-овацию. Скромник-режиссер заставит какое-то время себя упрашивать, но потом все-таки, пока аплодисменты еще не совсем затихли, поднимется на сцену и поклонится публике. А затем только и слышны будут повсюду вздохи облегчения, только и видны будут везде сорванные с голов парики и огарки жженых пробок, которыми юные дарования рисовали себе усы и брови.
Спектакль окончен, все разошлись. Однако несколько человек – родители и учителя, не принимавшие участия в постановке, – задерживаются. Они бы тоже хотели быть чем-нибудь полезны, но только – чем?
Внезапно вопрос решается сам собой. Кто-то из них хватает стул, громоздит его на другой, а сверху венчает эту пирамиду третьим. И вот уже дрожь наслаждения охватывает всех, кто до сих пор считали себя никчемными зеваками. И все мгновенно втягиваются в добровольную трудовую повинность. Каждый понимает, что исполняет священный долг. Не глядя друг на друга, молча, они распределяют стулья по стилю и размеру, они складывают их в штабеля, они тащат их с середины зала к задней стенке, сталкиваясь на ходу, но не замечая этого, они участвуют в исступленном танце, в неистовом балете, развертывающемся на линиях, перпендикулярных сцене. И это представление со стульями – куда большая дань уважения ко всем, кто готовил вечер, чем самые громкие-и-продолжительные аплодисменты. Стыдливый энтузиазм всякий раз отмечается будто метафорой взгроможденными один на другой стульями. С красноречивым грохотом. И с неожиданно наступающей за ним тишиной – когда чувствуешь, что все уже сказано.
ТА САМАЯ ПТИЦА
Возможно, это какая-то разновидность павлина – правда, хохолок довольно странный, зато на кончике хвоста явно просматривается нечто вроде глазков... Или это райская птица? Откуда нам знать, какова на самом деле райская птица, но пышность этого имени вполне соответствует горделивости пернатого творения Божьего, которое разместилось на дне твоей тарелки. Да-да, это та самая птица. Такая родная, что даже и не скажешь, где именно уже встречал ее. Точно не у друзей. Конечно, не у них – такую посуду найдешь разве что в некоторых отелях, а иногда в квартирах, которые снимаешь во время отпуска, или еще – у людей совсем стареньких.
Между тем ты испытываешь какое-то странное удовлетворение, когда вот так вот сидишь за столом и разглядываешь эту птицу. Причем куда более сильное, если рисунок немножко побледнел от времени, выцвел, и когда ты представляешь себе, сколько горячих супов с вермишелью триумфально проливалось из половника на эту самодовольную тварь. А она, сидя на кустике, только знай себе посматривала десятками лет на Францию мелких буржуа... Подножие куста – полная загадка. Художник, по всей видимости, желал изобразить кочку, но нелепое углубление в центре придает ей неоспоримое сходство со скелетом таза. И ты рассматривал ее, когда был ребенком, тоскуя в ресторане с родителями, которые вели неинтересные тебе разговоры, так что слушать их было ни к чему. Со временем, набравшись опыта, ты мог бы расстаться с иллюзиями и обрести способность к более реалистическому восприятию. Какое там! Эта странная штука, словно подвешенная в молочно-голубом тарелочном небе, так и осталась для тебя изображением тазовых костей и ничем иным.
Если всмотреться, то окажется, что и все остальные детали кустарника столь же невероятны: вот цветки с широкими округлыми лепестками цвета бордо, а вот – рядом с ними – оранжевые и кремовые мелкие цветочки с какими-то острыми зубчиками вместо лепестков. На стебле (или стволе?) лиловатого оттенка – гнездо, выглядящее точь-в-точь как пупок, а выше и ниже – шипы, достойные того, чтобы стать защитой дворца, где покоится Спящая Красавица. Бордо, розово-лиловый, песочный – птица колоритом не отличается от куста, на котором сидит. Лучше не знать, в какой иерархии взаимовлияний все это создавалось. Птица ли породила куст или куст породил птицу? Этот павлин на самом деле не павлин, но и он, и эти ненастоящие колючки, и такие же ненастоящие шероховатости, все это отдает Востоком, правда, Востоком, озападненным столь же ненастоящими, чисто виртуальными, скрытыми от глаз, но чувствующимися под глазурью рисками. Пусть даже тарелка представляет собою почти совершенной формы круг, обрамленный по краям нежной волнистостью, где вновь возникают цветы, но уже потерявшие свой дикий вид, оказавшись выброшенными на берег...
Никакой подписи. Многие поколения веками скребли ложкой по этой фарфоровой фреске. Предполагал ли анонимный мастер, какой успех ожидает его творение? Ощущал ли масштабность этого успеха? Глупейшие моменты жизни, бряканье столовых приборов о тарелку, пресноватая, безвкусная пища... Но сколько же в ней трудных признаний и почти нестерпимого замешательства, какие же в ней запоздалые мечты и невысказанные ожидания – в ней, в той самой птице...
ПОМЕДЛИВ У ПОРОГА
До входной двери в кафешку – несколько шагов. Идешь с кем-то вдвоем, бодренько так идешь – естественно: холод ведь собачий, и ты наслаждаешься мыслью о том, что вот-вот укроешься от ледяного ветра, и прячешь озябшие руки в карманах. Уже почти и не разговариваешь – так, кинешь пару слов, потом помолчишь, потом снова фраза, и с ней облачко белого пара, и дрожь берет... Сейчас, сейчас...
Но в последний момент – всегда одно и то же. Замедляешь шаг, да что там – практически останавливаешься на тротуаре, не дойдя метра до порога. Вдруг ужасно захотелось еще немножко поболтать, ну и начинается треп долгий и благостный. Ты неосознанно уже готовишь тело к тому, чтобы отодвинувшись или просто откачнувшись в сторону – пропустить другого вперед: что за пустяки, проходите, проходите первым, разговариваем, не разговариваем, надо же соблюдать этикет. Нет, дело не только в том, чтобы проявить великодушие (так и быть, еще померзну, лишь бы другому было хорошо) или сыграть в "кто-из-нас-вежливее". Тебя действительно охватывает внезапное желание поговорить именно на тротуаре, в двух шагах от двери, больше того ты видишь свой прямой долг в том, чтобы посторониться и дать пройти клиентам, которые на это уже решились, познакомившись с меню, – а решились-то они главным образом еще и потому, что заметили: вот он удобный случай кого-то опередить.
Конечно, можно было бы дорассказать свою историю и после того, как войдешь в кафе. Но так не бывает. Нужно сначала вычерпать сюжет до дна – с этой нежданной-негаданной торопливостью, с какой вы обмениваетесь теперь словами, с этим уверенным жестом вытянутой руки: проходите, проходите, я следом... Да в общем-то не так уж и холодно... А какой дивный финал у последнего фильма, или – что за ерунду порол в тот раз Менар!... И только тогда, когда все уже сказано, на губах появляется приветливая улыбка: наобщались, долг выполнен!
На самом деле в этом замедлении хода на последних метрах, в этом топтанье на тротуаре перед дверью нет никакой тайны, тут чистое притворство. То, что ты подготавливаешь таким образом, – выплеск тебе навстречу теплого воздуха из отворенной двери, первые шаги по залу. Звон тарелок, пардон-месье-минутку-сейчас-я-подойду, кофе-двойной-покрепче-пожалуйста-исразу-счет, несут мои мозги – держите, вон туда – столик в глубине зала!... Ах, этот гул голосов под острым соусом из желтка с травами, ах, эти наспех скомканные бумажные скатерти! Вот вам меняют бутылочку с маслом... И этот неловкий жест, каким стаскиваешь куртку, чтобы повесить ее на перегруженную вешалку, где уже не найдешь свободного крючка... И этот горячительный водоворот, который сейчас втянет тебя агрессивно и нежно... Ты идеализируешь все это, погруженный в зимний сумрак, стоя на оледенелом тротуаре, – ты выигрываешь все это, помедлив у порога.
ЗАГУБЛЕННАЯ СИЕСТА
Вроде сиеста, можно бы поспать, а не спится, хотя состояние какое-то смутное. Перелистал журнал с картинками – нет, не то, взял старый-престарый комикс, сто лет его в руках не держал, так-то оно лучше... Время тянется, тянется, тя-а-а-анется, как резиновое... А на самом деле то ли два часа пополудни, то ли три. Но какой же изнурительный августовский день... Солнце палит... И все равно – ни малейшего раскаяния, что упустил даже малую малость: в любом случае слишком жарко, чтобы гулять. Вязанное крючком покрывало сбивается под ногами, ты чувствуешь себя легким-легким, будто подвешенным в воздухе – этакая защитная левитация. Ты отделен от мира, а нет состояния лучше этого: благодаря ему ты сам превращаешься почти в ничто, в пустяк, в пушинку... Единственное свидетельство того, что где-то происходит жизнь: однообразный ритм машин, едущих по соседней улице. На повороте урчанье мотора затихает, будто водитель решил остановиться, потом опять начинается спокойное ускорение, машина двинулась вперед по расплавленному асфальту, нет, никакой остановки, ложное впечатление сразу же рассеивается. Другие люди едут куда-то в другое место... Ну и очень хорошо. Однако в полудреме, в которую ты погружен, эта мгновенная заминка превращается в выдуманную тобой самим угрозу, и тут же утешаешь себя тем, что угроза эта полезна, потому как позволяет лучше распробовать на вкус все краски приключений Бико, ощутить аромат старины, идущий от покоя невозделанных земель, сыграть в бейсбол с американскими мальчишками...
Уже столько автомобилей совершенно одинаково замедляли ход на повороте, что теперь опасность кажется тебе мнимой – какая там угроза! Но в какой-то момент энная машина вроде бы застревает на месте. Слишком надолго повисает тишина. Мотор все не начинает урчать снова. Хуже того: вместо успокаивающего урчанья мотора вдруг раздается шуршание шин по щебенке. Машина едет сюда! Понятно! Все пропало! Не стал допивать кофе, сослался на усталость и даже на легкую головную боль, пожаловался на невыносимую жару, выбрал себе старый комикс... Ну и зачем? Все эти тщательные приготовления к настоящей сиесте, полному ничегонеделанью, которое ты более чем заслужил, – к чему они? Вот те на: в одну секунду твоя предательская тишина была взорвана, убита ударом в спину.
Потому что с этой минуты все пойдет по раз и навсегда заведенному ритуалу. После того как шины последний раз вздохнут и умолкнут, хлопнут дверцы – тихонько так хлопнут, почти неслышно, ясное дело: они думают, что их появление – лучший для тебя сюрприз. До тебя долетают тихие голоса такие тихие, что не различишь чьи. И тут тоже – что за парадоксальное лицемерие: почему гости, которых звал, которых так долго ждал, всегда приходят с таким торжествующим грохотом, а эти взломщики, эти похитители твоей сиесты настолько стыдливо, так потихоньку отворяют ворота? Ведь все равно сдержанность их манер, еле слышный шелест их сандалий по песку дорожки не мешают им влезть грубыми башмаками в душу твоего дня и загубить лучшее в нем!
Вскоре к плохому настроению, вызванному загубленной сиестой, добавляются угрызения совести из-за того, что ты способен на такие низкие чувства, и ты пытаешься объяснить себе, что наполовину эта горечь во рту, это разлитие желчи – результат трудностей с пищеварением, а наполовину совершенно очевидно – проявление твоего дурного, эгоистичного и ограниченного нрава. Разве твои родственники или твои друзья не ради твоего же удовольствия решили явиться нежданно-негаданно?
Конечно. Возможно. Попозже ты бы это понял. Но сейчас, в этот момент, приходится согласиться: это гнусное молчание мотора, это повизгивание скользящих по песку дорожки и замирающих шин, этот преднамеренно заглушенный хлопок дверей – все это явно отдает слащавой жестокостью преступления, совершенного холодным оружием, это не что иное, как совершенная, дьявольски хитрая ловушка.
ГЛОТОК ДЕЛЕРМА
Такие книги хорошо бы читать по страничке в день, как принимают с утра поливитаминный шарик или несколько капель настойки "для повышения резистентности организма". Судя по тому, что рассказывает о себе сам Филипп Делерм, пятидесятилетний учитель словесности из небольшого нормандского городка, он вполне сознательно расфасовывал эти свои "тонизирующие пилюли".
"У меня было очень счастливое детство, я рос, окруженный любовью близких, и, возможно, одной из основных причин, побудивших меня писать, был некий долг благодарности и желание самому чем-то поделиться с другими. Мои родители были школьными учителями, работали и жили в живописных местечках неподалеку от столицы, облюбованных в свое время импрессионистами. Но родом они были с юга, и там, в окрестностях Муассака, я всегда проводил летние каникулы. Много читал, увлекался спортом. Позднее, в студенческие годы в Нантере, я познакомился со своей будущей женой Мартиной. Она тоже грезила детством. В 1975 году мы оба получили назначение в Нормандию, поселились в Бомон-ле-Роже и зажили размеренной жизнью, которая позволяла, помимо работы в школе, осуществлять кое-какие творческие замыслы. Лесные прогулки с маленьким Венсаном – сегодня он уже подрос, – дружба с учениками, а еще театральная студия, легкая атлетика, футбол, рисование – все это слилось в единое целое, где книги занимают свое место наряду с прочими составляющими.
Эти биографические подробности, мне кажется, вполне объясняют, почему все, что я пишу, постоянно тяготеет к двум полюсам: это записки человека, который, во-первых, влюблен в свое детство и в память о нем, а во-вторых, ловит счастливые моменты настоящего и наслаждается им".
Когда тираж "Первого глотка пива" перевалил за сто тысяч, автор книги сказал журналистам следующее:
"Я не собирался писать в стиле ретро, а просто хотел, чтобы читатели разделили со мной эти мелкие радости жизни, минуты незамысловатого счастья. Неопределенно-личная форма, в которой выдержано повествование, приглашает читателя примерить все на себя, подумать: "Мне это знакомо". Меня всегда тянуло писать миниатюры в импрессионистском духе". И Делерм их пишет в свое удовольствие, не сидя за компьютером, а пером на бумаге.