Текст книги "Загубленная сиеста (рассказы)"
Автор книги: Филипп Делерм
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Начало лета. Погода чудесная. Жизнь могла бы быть такой простой. С утра пораньше – неспешная чашечка горячего кофе, вечерний гренадин с водой в саду – в саду, продолженном тишиной, жимолостью, сигаретой...
Ничего этого у тебя не будет. И все из-за выпускных или еще каких-нибудь экзаменов, или хуже того – если предстоит выдержать конкурс. Хотя какая разница, в общем, все едино. Солнце кажется безжалостным и суровым, ни дать ни взять судьба в греческих трагедиях. Ну вот. Ты как раз в том возрасте, в каком открывают для себя мир и наслаждаются жизнью, а тебя заставляют ставить все на кон. Это, наверное, записано где-то в небесных книгах – прокисший реванш старших. Ты спокойно тронулся в путь к самому себе, ты был влюблен. И тут в тебя вливают яд тревоги, и ты мучительно вглядываешься в приклеенные к дверям лицеев листочки или барабанишь по клавишам "минителя" в напряженной тишине холла – а где-то совсем рядом бормочет телевизор, уже начинается "Тур де Франс".
И жжет в груди, и нестерпимо сознавать, что везде за этими стенами жизнь так прекрасна и черешни созрели. Случается, другие в это время уже отправляются отдыхать. Если тебя не примут, ты притворишься, будто тоже сполна проживаешь это лето, валяешься на бретонском пляже и думаешь: на следующий год попробуем еще раз. Но пока что ты в подвешенном состоянии.
Не очень-то ты собой доволен. Ты знаешь, что от успеха поглупел бы и расслабился, он смыл бы волной заурядной семейной радости эту глубокую и сладкую меланхолию, в которой ты настолько становишься собой – теперь, на пороге юности, между любовью, летом, экзаменами и жизнью, по которой предстоит идти. Если хочешь остаться верным себе, лучше бы завалить экзамены.
Но сейчас жарко, на девушках легкие платья, бельгийский спринтер выиграл первый этап на равнине, и ты невольно надеешься. Перед устным экзаменом сходим поплавать в бассейне.
С МЕНЯ ВПОЛНЕ ХВАТИЛО БЫ И СТОРОЖКИ
Великолепное поместье: длинная аллея платанов ведет к замку восемнадцатого века, утопающему в бордоском винограднике. Или так: длинная еловая аллея ведет к солонской усадьбе или нормандскому дому. И внезапно хочется побродить одному, почувствовать себя хозяином этих мест, идти, сложив руки за спиной, слегка ссутулившись, воображая, как давит на тебя груз настоящей судьбы, настоящего прошлого и печали, проникаясь тяготами владения этим каменно-лиственным совершенством. Всего на несколько секунд. А потом говоришь:
– Да с меня-то вполне хватило бы и сторожки!
И тут же чувствуешь горячее одобрение. Конечно же сторожка – самое оно!
Мнимая скромность отречения. Ты удовольствовался бы сторожкой вовсе не потому, что согласен на меньшее, наоборот – чтобы получить большее. Сполна наслаждаться мгновением, упиваться аллеями, представлять себе деревянные панели гостиных. Владельцам достаются только заботы. И потом, они не так часто приезжают сюда. Париж их не отпускает. Груз наследства, приближение старости непременно должны умерить способность радоваться жизни. Что касается настоящего сторожа, вполне возможно, это тупой мужлан, который без малейших сожалений променял бы всю эту красоту на безликую трехкомнатную квартиру в центре города.
Но ты-то здесь, более того, ты здесь – на месте. И ты притворяешься сторожем, который мог бы почувствовать всю прелесть угасания аквитанского вечера на террасе, возвышающейся над виноградниками, утренних осенних туманов с грибным ароматом, плывущим над дорожками для верховой езды. Едва увидев поместье, ты мгновенно угадал положение, которое позволило бы тебе наконец проявить всю тайную силу, какую ты себе приписываешь. Аристократ духа, ты внезапно обрел все качества, которые так трудно показать в обычной жизни. Плюс ко всему еще и скромность.
– С меня-то вполне хватило бы и сторожки!
КОРОЧКА ХЛЕБА
– А что, хлеба у нас совсем не осталось?
Вопрос всегда возникает слишком поздно. Может быть, потому и тон какой-то тревожный, чуть не трагический. И едва ли не происки злого рока в этом усматриваются. И полная безнадежность.
– Подожди, я сейчас сбегаю. У Трюделя вроде не рано закрывают...
– Да ты что? Нет-нет, теперь уже ничего не поделаешь!
И опять-таки чуть не трагическая удовлетворенность звучит в этом желании испить свою чашу до дна, насладиться собственной мукой вплоть до того момента, пока отойдешь ко сну.
Конечно же кто-то не удержится, конечно же кто-то скажет:
– Ну и что, в конце концов, один-единственный разок можно и печеньем перебиться...
Намек повисает в воздухе. Отсутствие в доме хлеба порождает такую растерянность, такую ни с чем не соизмеримую подавленность, такое четкое ощущение нанесенного тебе ущерба... Не положено это – оставаться без хлеба, без хлеба ты становишься как бы вне закона. Впрочем, те, кто всегда знает, как надо поступать, они-то не оказались бы в подобном положении. Они бы воскресным вечером с пяти часов держали на полочке за задним сиденьем машины, там, где стекло, спасительный батон, который возместил бы им все незадачи с пробками на дорогах. И пусть бы они возвратились домой только к ночи, измученные настолько, что и кусок в горло не полезет, пусть бы они даже отказались от ужина и на скорую руку. Но у них есть хлеб.
Хлеб – больше, чем пища, хлеб – опора, фундамент. Скелет, структура наших дней. Черствая корочка, кусочек мякиша: жизнь обретает в них поддержку и опору. Горе тому, кто не сумел растянуть до конца дня этот вполне заменяющий эталон метра воздушный батон, который куда меньше говорит о нашем аппетите, чем о даре предвидения. Потому в час, когда засидевшимся гостям предлагаешь подряд все, что еще есть в холодильнике, и возникает этот запоздалый вопрос, потому он, как всегда, застает нас врасплох.
Только что ты чувствовал себя таким щедрым, а теперь готов провалиться сквозь землю от стыда:
– Ну как – может, укусим чего напоследок?
УСТУПИТЬ МЕСТО В МЕТРО
Начало линии – какой простор, какая легкость... Входишь в полупустой вагон, народ по нему рассеян – кто где... Сначала все равно становишься у двери – не у той, которую открывают на остановках, а у противоположной: тут ты, по крайней мере, не мешаешь входу и выходу пассажиров. И потом, на остановках, отсюда ты можешь поглазеть на рекламу, на людей с другой стороны платформы, и до чего же приятно думать: а ведь ты от них – на расстоянии, ты так от всего этого далеко, что нечему даже случайно уязвить твой глаз горожанина, постоянно стиснутого толпой. А между остановками, наоборот, совсем нечего делать, и ты в конце концов отрываешься от собственного отражения в черном стекле – или, скорее, от мысли о том, что все окружающие смотрят, как до-о-о-о-лго, до бесконечности долго ты любуешься собственным отражением в этом черном стекле. И садишься. Свободных мест полно – они есть практически в каждом из этих чересчур узких, напоминающих железнодорожные купе коридорчиков, где парами, одна напротив другой, стоят скамейки. Усаживание происходит без каких бы то ни было церемоний, ни тебе – здрасьте, ни тебе – спасибо, разве что соседи коленки поплотнее сожмут да поерзают задницей по сиденью, на нем умащиваясь и давая тебе понять, что они, разумеется, не против, но одновременно бросая смутный упрек: вот, ты появился, и прощай настоящий комфорт!
Станции мелькают одна за другой, ничего не меняется. Два пассажира вышли, один вошел. Потом – вдруг – катаклизм: мы прибыли на Сен-Лазар. Здесь пересадка с линии на линию. В двери вливается бурный поток. Затопленный коварной волной вагон становится совершенно другим: однообразное существование отдельных судеб переходит в шокирующую тесноту великого исхода народов.
Невольно поздравляешь себя с тем, что тебя это не касается: сидящих никто не должен тронуть. Но свою чисто внешнюю безмятежность вскоре удается сохранять только ценой преувеличенного до невозможности безразличия, а потом – почти идиотического лицемерия. Волны раскатываются все шире, почти уже не оставляя просветов. И становится ужасно трудно читать газету или сидеть, уставившись человечеству – ох, до чего же близко подступившему! куда-то в район пупка. Ты же знаешь, что вон там, прямо над твоей головой, угрожающая табличка: "Сидячие места предназначены по преимуществу для..." Конечно, гражданские слепцы и увечные воины не составляют большинства населения, да и здесь их не легион, а остальные... Нет, ни за что не встану! Хм... Конечно, мысль правильная, однако... Как оставаться столь же категоричным по отношению к беременным женщинам и престарелым?..
Нет, надо встать, и встать немедленно. Но чего будет стоить это запоздалое великодушие, какова цена этой чуть стыдливой, этой непоправимо просроченной вежливости? Правда, именно благодаря им в конце концов все-таки встаешь, чтобы слиться с волной, но при этом не решаешься предложить кому-то сесть. А поднимаясь, остро чувствуешь, как неловок, как по пути расплющиваешь ноги чуть ли не всей толпе, и это еще больше отягощает твою совесть.
А потом все-таки оглядываешься и видишь: сначала на твое освободившееся место никто не посягает. Все ждут, никто не хочет казаться слишком зависимым от твоего – такого фальшивого – жеста доброй воли. Господи, скорей бы остановка – именно там я и выйду.
ЖЕЛТОРОТИК ПОД СОЛНЦЕМ
Чаще всего – на Пасху. Но может быть и раньше, в эту полубезумную субботу. Солнце с полудня сверкает, как ненормальное. А они уже там, на футбольном поле, – в своих красных и зеленых майках. Ты даже не останавливаешься, чтобы посмотреть на них получше. Зачем? Для этого есть родители, есть тренеры – вон они, у бортика. А ты бы выглядел полным идиотом, если бы остановился... Тоже мне зрелище – юниорский чемпионат по футболу! Кубок разыгрывают на дополнительном поле, подальше от оскорбительно пустых бетонных трибун, от не менее пустынной беговой дорожки. Но спустя несколько секунд просто на лету, не выходя из машины, ловишь, в чем тут смак. А вот в этом особом способе, каким они плещутся в траве, катаются и валяются по ней – малость нарочито, что ли... но не слишком.
Да, разумеется, они играют в мяч, хотя движения у них теперь уже не только, как положено, футбольные. Внезапно поле превращается в беспричинно бурлящий школьный двор. Они играли там всю зиму, каждую субботу после обеда, под ветром, на холоде, в грязи. Мяч становился тяжелым, бутсы увязали в глине. Единственное, что имело значение, – исход поединка: возьмут или нет в третью группу. А иногда охватывал стыд при мысли об отметке по математике, про которую надо будет сказать, и мысль об этом все крутилась и крутилась в голове, пока шел из раздевалки.
И вот наступило здесь-и-сейчас. Погода так прекрасна, что кажется, будто все прошлые, серенькие такие игры были лишь для того, чтобы состоялся этот, вроде бы уже достойный названия футбольного матч. Угловой удар, пенальти с шести метров, апельсин в перерыве между таймами... Все, что происходит, кажется специально придуманным для того, чтобы ощутить сладостный вкус этой теплой, этой светлой радости. Этой радости, которая заливает тебя, так и распирает изнутри, радости, в которой никому ни за что на свете не признаешься, в которой не признаешься даже самому себе. Потому что это только для взрослых годится – все портить, присобачивая ярлыки и вздыхая: "Ах, до чего хорошо! Ах, до чего все было здорово!"
А когда тебе всего десять, ты всю серьезность, какая у тебя есть, вкладываешь в удар от ворот и стараешься чуть не врасти в землю, когда к тебе возвращается ответный, от боковой линии... И в каждом твоем движении неизбывное счастье, и это сразу бросается в глаза. Красная майка, зеленая майка... Желторотик под солнцем.
ВЫ ХОТЕЛИ БЫ С НИМ ПОГОВОРИТЬ?
Сладкий голос, которым вам преподносят бесчеловечно категорический отказ: "Господин-такой-то на совещании... Он может вам перезвонить попозже?.." – это еще не самое страшное. Нет, секретарша, которую на самом деле раздражает ваш звонок, – хорошая секретарша. Преданная хозяину, компетентная, та-кому-до-последней-секунды-известна-вся-жизнь-Господинатакого-то... лучше-чем-самому-Господину-такому-то... Это вы чувствуете мгновенно, не важно, что по телефону лица не увидишь, с первой же фразы она вас распознает, будто уже успела взвесить на аптекарских весах. До сих пор вы и не предполагали, что Господин-такой-то – это такая... такая неприступная крепость. Но не пройдет и нескольких секунд, и ваше наивное желание связаться с ним представится вам чуть ли не тяжким оскорблением.
– Ка-ак?! Вы хотели бы с ним поговорить?!
И вот тут-то вы внезапно ощущаете, что малость перебрали: слишком нагло себя вели, слишком бесстыдно. Да нет, в конце-то концов, не так уж... не так уж мне нужно говорить с Господином-таким-то, что за муха меня укусила! Но остатки самолюбия заставляют вас отказаться от запасного пути, который был вам тут же – и не без снисходительности и легкой насмешки – предложен и который безжалостно сводил вашу просьбу в прошедшее время несовершенного вида:
– Так о чем конкретно вы хотели бы поговорить с Господином-таким-то? Может быть, я могу помочь?
Ах уж это "конкретно"! Да оно просто камнем падает вам на самое дно души! Конечно же нет у вас ничего конкретного, ваша неумолимая дознавательница это отлично почувствовала, и ее "может-быть-я-могу-помочь" легче легкого переводится как "лучше-бы-вам-оставить-Господина-такого-то-впокое". И вы, сокрушаясь о своей бестактности, начинаете путаться в словах:
– Да... нет... Понимаете ли... Это по личному делу... Я лучше перезвоню попозже...
И вот уже ответное "как хотите!" звучит тоном разобиженной любезности, странно сочетающейся с почти издевательским сочувствием.
Зато потом, если по чистой случайности вы станете одним из неоспоримо приближенных к Господину-такому-то людей, милейшая секретарша изменится до неузнаваемости. Представившись, вы чуть не в ступор впадаете, услышав: "Сию минуту соединяю!", причем сквозь веселый, едва ли не игривый тон пробивается: "Вы-то не такой, как все, вы всегда знаете, когда надо позвонить!"
Но разве в глубине души вы на самом деле так уж удивлены? Нам нравится, когда с нами обращаются по-человечески, только ведь сейчас это не более чем перемена в соотношении сил.
Неуступчивая мадам как-бишь-ее-там теперь станет для вас милой мадам как-бишь-вас-там. Конечно, она не ясновидящая, но вы-то, вы прекрасно понимаете: избыток суровости говорил тогда лишь о всегдашней готовности услужить. Ведь именно так устроены настоящие хорошие секретарши.
БОРМАШИНА
Ох, опять идти к дантисту после долгого перерыва – обещал же все-таки, и насколько было бы легче, если б на самом деле каждый год являлся на осмотр, налет, там, снять или камень зубной...
Но время так летит! И вот ты здесь, не по плану, а после бессонной ночи, и тебе сразу и легко – оттого, что решился, – и тревожно.
Забавно, а? Забавно, когда отдаешься в руки зубодера, чувствуя себя таким беспомощным и неуверенным в себе. Когда входишь в кабинет, жутко хочется услышать что-нибудь совсем банальное, но дантист немногословен в такие моменты. Он что-то говорит своей ассистентке, роясь в карточках, и делает знак, чтобы ты сел в кресло. И даже не смотрит на тебя, пока ты еще способен к какому-никакому общению, даже почти весел. Но с той минуты, как ты, с трудом сглотнув, переходишь в горизонтальное положение и весь зажимаешься, он начинает испытывать к тебе живой интерес. Лежишь с открытым ртом и только до смешного выразительно смотришь на него, отчаянно пытаясь подать голос. Сначала ощущаешь такие механические поцарапывания, потом тебе в пасть дуют сжатым воздухом, потом – укол! Противно, зато быстро. И ждешь... Прекрасно зная, что это все – еще ягодки.
И вот рождается звук. За какую-то несчастную долю секунды он изменится от жужжания до пронзительного писка. Визга? Как сквозь вату слышишь его, он доносится откуда-то издалека – этот голос бормашины. И, возникая, будит в тебе все былые страхи, все детские кошмары, которые невозможно скрыть, и ту развязность, которую ты уже по-взрослому имитируешь, перелистывая в зале ожидания "Пари-Матч". Надо притерпеться, пока есть еще время, надо смириться с этим невыносимым зудением металлического насекомого, сопровождаемым глухой вибрацией. Но внезапно передышка кончается, и ты чувствуешь себя пленником пространства и времени, заключенных в этой стальной неумолчной цикаде, которая нападает на тебя изнутри, бьет по тебе молотом, рвет тебя на части, вгрызается в грунт и кости, а потом повисает в воздухе, чтобы вернуться к тебе еще более дикой, злобной и настырной.
Резкость звука кажется тесно связанной с осознанием тобою огромной, но какой-то нестойкой, что ли, продолжительности процесса. Ты превращаешься в пузырек шума, летящий в абстрактном мире, тусклый такой пузырек. Ты направляешься к смутно виднеющемуся пока вдали освобождению из плена, вот вата, вот – стакан теплой воды, вот – о чудо! – разрешили сплюнуть... Свобода? Свобода! Но внутри тебя еще зудит бормашина. Она стала частью твоего тела. Ты делаешь вид, что позабыл о ней, но знаешь: эта цикада всегда готова застрекотать-завыть снова.
СТРАХ ПЕРЕД АВТОМОТРИСОЙ
Красно-грязно-белая автомотриса* должна подойти к перрону вокзала в восемнадцать пятнадцать. За пять минут до того мимо пустынной платформы просвистывает скоростной экспресс. Невольно отступаешь на пару шагов от края. От воздушной волны сотрясается вся округа. Стены вокзала дрожат, униженные и оскорбленные. Маленький деревянный сортир, выкрашенный темно-зеленой краской, не в силах понять, что происходит. Но вот здание станции снова окунается в теплый вечерний свет. К гераням возвращается их прежняя безмятежность – не вся пока, не вся, но они уже готовятся к встрече с более культурным гостем. Вот он уже виден издалека – крошечный состав из двух прицепленных к автомотрисе вагонов, выползающий из-за поворота. Сама она сидит на рельсах так низко, что похожа на крадущуюся, прижавшись к земле, кошку. Ме-е-едленно так подкрадывается... Мотор уже сбавил обороты, и отдающееся в ушах тык-ты-дык-тык-ты-дык-тык-ты-дык сменяется завершающим цикл, постепенно затихающим, но еще ровным, как дыхание, пыхх-пыхх-пыхх... Такое приятное, такое округлое пыхтенье, такой умиротворяющий звук-защитник. Ты закладываешь руки за спину и чувствуешь, как губы сами собой расплываются в улыбке.
* Автомотриса – маленький поезд на колесах, состоящий из вагона с двигателем внутреннего сгорания и одного-двух пассажирских вагонов.
Однако, если тот, кого ты ждешь, не выходит из вагона, пыхтенье автомотрисы представляется тебе жестоко-ироничным. Проводник, спрыгнув из еще движущегося потихоньку, словно бы скользящего по рельсам поезда, объявляет название станции. Перед полной остановкой скрежещут тормоза. Все. Приехали. Урчание мотора делается еще более спокойным, в небо выбрасывается струя черного дыма. Начальник станции передает проводнику какой-то пакет. Четверо или пятеро пассажиров с берущим тебя за сердце таким чисто дорожным безразличием спускаются по ступенькам так долго, что процесс кажется бесконечным. Тот, кого ты ждешь, конечно, позади всех, как всегда, и он один – с багажом. Восемнадцать восемнадцать. Опоздали всего на три минуты, ровно столько времени и надо, чтобы не очень-то страшный страх превратился в не слишком-то праздничный праздник. Свисток. Снова раздается пыхх-пыхх-пыхх... Обнялись, теперь надо помолчать, подождать, пока перейдем пути, глядя прямо перед собой, – оба. Красно-белое ме-е-едленно отдаляется, открывая глазам угол стены с геранями... высокое летнее небо...
ПУТЬ К СЕРДЦУ АРТИШОКА
Скорее всего, будет выбран день, когда некуда торопиться. И еще одно условие: этим можно заняться с семьей, можно в одиночестве, но даже вообразить немыслимо, как это делать с гостями... Нетушки, артишок требует полной тишины!
Первый ритуал заключается в наклоне тарелки: надо подложить ножик под дальний край ее донышка. Хотя, пожалуй, такого наклона не хватит, плоско получится, давайте лучше положим тут вилку, вверх выпуклостью, там, где зубцы. Договорились?
Потом – обязательно сам! – готовишь себе соус. Для него нужно взять немножко прованского масла, чуть-чуть винного уксуса, капельку горчицы и смешать все это до состояния, когда по желтоватому озерку поплывут бархатистые коричнево-желтые островки. Кроме того, следует заранее поставить рядом с собой пустую миску или тарелку для обгрызенных листьев.
И вот теперь можно начинать есть.
Есть? Разве назовешь примитивным словом "есть" этот процесс, когда скользишь зубами по самой сердцевине твердой, чуть ли не ороговевшей плоти неразвившихся цветков, оставляя на ней по пути царапины и зазубрины, в общем, следы своего здесь пребывания, этот долгий процесс, единственная цель которого – добраться до словно подбитой чем-то мягким закраины? И всякий раз, еще не ощущая вкуса, довольствуешься таким вот перепадом плотности. Ты почти ничего не проглатываешь, а миска рядом уже, считай, полна темной зелени с черными отсветами. И до чего же прекрасен момент, когда листья уже почти соструганы, когда они превращаются в маленькие, заостренные на концах, покалывающие треугольники. А потом – довольно скоро – в руках у тебя останется только огрызок в форме капители (ты и его сейчас отбросишь) да нечто похожее на лиловатый навес над толстеньким основанием такого грязно-белого цвета... Ох, нехорошее слово "грязный", скажем так: чем-то чуть подмазанного белого... Теперь нужно выбрать подходящий момент, чтобы вцепиться в этот "навес", оборвать его и насладиться одним заходом всей округлостью – этот маневр кажется совершенно бесстыдным после столь долгого обкусывания.
Уф! Приступаем, наконец, к решению самой сложной задачи – ощипать все волоски с серой мясистой чашечки. Это никогда не удается сразу, но так, может быть, даже нужно, чтобы осталось немного пуха на шероховатой шкурке: легче оценить, каким удивительным чудом оказалась бы полностью съедобная чешуйчатая эта шишка, из которой ты теперь выковыриваешь маленькие продолговатые кусочки божественного вещества. И тебе едва хватает приготовленного соуса, чтобы вкусить как следует от этого вместилища неизъяснимого наслаждения.
Смешно! Иногда их фаршируют – тогда чашечки, наполненные македонским овощным салатом, мелко нарубленным тунцом или кукурузными зернами, считаются изысканной закуской. И люди заглатывают это странное блюдо, ни на секунду не задумываясь о том, что делают: слов нет, какая бесхозяйственность! Чтобы проникнуть в сердце артишока, надо проделать долгий путь, и усталый путник может почувствовать себя счастливым только тогда, когда рядом с ним возвышается гора обглоданных листьев и валяются искромсанная кочерыжка-капитель и вычерпанная до дна чашечка-цветоложе...
ВОЕННЫЙ СОВЕТ
Ну конечно, он играет, этот малыш, играет совсем один, коленопреклоненный на ковре в своей комнате. Там у него плеймобиль "Дикий Запад", крепость, сложенная, может быть, чересчур аккуратно из темно-коричневого пластикового бруса, индейцы в синих рубахах – даже тот, который дует в рожок. Ты тоже присутствуешь здесь, гостем – остальные ушли за покупками, а ты не успел, слишком долго провозился с утренним туалетом.
Малыш размещает индейцев вокруг крепости: вот они лежат на животах по периметру, и лошади тоже лежат рядом. Он громко выкрикивает фразы из вестернов – разговаривает с ними. А ты стоишь в коридоре. Показываться неудобно, да и жалко помешать игре, а не показываться тоже неудобно: парень ведь, наверное, все равно тебя уже заметил. И ужасно хочется поиграть вместе с ним... Да нет, не поиграть по-настоящему, а как бы доказать себе самому, что не утратил еще способности к этому, что не поведешь себя подобно слону в посудной лавке. Колеблешься, сомневаешься, раздумываешь. Ты и впрямь смущен, робеешь даже. И эта робость, это смущение возвращают тебя в такие далекие времена: когда не решался подойти к девочке, которая тебе нравилась, когда мечтал о жизни – совершенно недоступной, когда, сколько ни искал, не мог найти единственно нужные слова... Ставка примерно та же, да и смысл тот же... Но тут ты, наконец, осмеливаешься:
– Как ты думаешь, я мог бы поиграть с тобой в эту крепость?
И сразу же получаешь в ответ серьезнейший взгляд, взвешивающий, прикидывающий... Не восторг, не отказ, не вежливое согласие. Размышление. Проверка кто ты есть. А потом – просто, с властным жестом вытянутой руки:
– Возьмешь себе индейцев.
Ты берешь индейцев, а на языке у тебя вертится откуда-то из глубин памяти всплывающая фраза – одна из таких... условно-магических, как "Сезам, откройся!":
– Давай как будто я послал тебе парламентеров?
Он принимает предложение! Он соглашается! Мы потихоньку погружаемся в нашу историю, обмениваемся взаимными уступками, я тебе – пленных, ты мне провианта на неделю. И когда все приходят с рынка, мы краем уха слышим будто заготовленное заранее:
– А эти-то двое, они – где?
– Да в детской. С крепостью играют, похоже, у них там серьезно...
Позже, когда наступит час аперитива, ты откажешься от возлияний, и даже чересчур лихо это подчеркнешь:
– Пейте без меня! Мне нужно еще парочкой храбрецов пожертвовать!
Но разве это не высшая трусость – вот таким вот образом дать понять, что вроде бы для тебя почти ничего и не значит обладание сразу двумя вселенными?.. В то самое время, когда так отчаянно бьется сердце, потому что знаешь: счастье недолговечно и детство не станет удерживать тебя в своей волшебной стране.
ГОЛОС ДУБЛЕРА
"Убийство в Восточном экспрессе". Давненько ты его не видел... И не сказать, чтобы сейчас тебе было неприятно ощущать, как затягивает тебя замкнутая вселенная вагона. Убийство это самое произойдет в одном из маленьких, обитых тканью купе, куда каждый из пассажиров втискивает еще немного тревожного прошлого. Снаружи – заснеженные равнины, внутри шампанское и снотворное, травяной чай и неискренние взгляды. Ты довольно скоро вспомнишь, что судьбы всех пассажиров так или иначе пересекались прежде, что все они так или иначе между собой связаны, но как и чем – вот это не всплывет в неверной памяти. Нет, на такое она не способна... Зато ты сразу ухватишь куда более существенное: интонацию, впечатление... И все из-за голоса французского актера, который дублирует Энтони Перкинса, исполняющего роль секретаря американца-миллиардера Рэтчета, он же Кассетти. Сначала ты думаешь: все из-за того, что этот актер всегда дублирует Перкинса. Потом понимаешь: ничего подобного. Тут совсем другое – ощущение, будто выпадаешь из сюжета всякий раз, как нервный этот секретарь берет слово. Вроде бы ты в самом центре Европы, а в то же время – где-то еще, в каком-то пейзаже, пытающемся найти себе место в другой, совершенно другой истории. Реплики секретаря как-то не вяжутся с обликом персонажа, музыка слов поет о другом...
И внезапно тебя осеняет: да ведь этот голос принадлежит герою "Огненных колесниц"*, чемпиону в беге на четыреста метров шотландцу Эрику Лидделу, совершавшему свой бег во имя и во славу Господа... Потому напрасно Перкинс сегодня расточает свою сумеречную странность – в его исполнении все равно ощущается искорка успокаивающего тепла, бесконечно малая частица героического простодушия, уцелевшего в самом средоточии двоедушия и обмана. А сколько других, не нашедших для себя слов мыслей, сколько крошечных островков памяти невольно и тайно соскользнуло на звуковую дорожку, чтобы эта роль внезапно обнаружила всю филигранность работы актера, дублировавшего иностранного коллегу во французской версии "Убийства в Восточном экспрессе", сколько их понадобилось, чтобы осветить потемки души персонажа – всех, всех его бесконечно множащихся персонажей?..
* Фильм "Огненные колесницы" (Великобритания, 1981) – эпическое полотно о соперничестве двух бегунов, представлявших Англию на Олимпиаде 1924 года, о столкновении двух мировоззрений, религий, противоположных человеческих натур.
Хорошее дело – дубляж. Конечно, всем известно, что настоящие любители кино смотрят только оригинальные версии, но для таких простофиль, как мы с тобой, подобный способ прожить фильм вовсе не так уж плох. Наоборот, он обогащает для нас картину странной и недоступной взгляду знатока смесью таинственности и непринужденности в обращении. Сами не понимая, как это происходит, мы переселяемся на пленку...
МЕТАЛЛИЧЕСКИЙ ДОЖДИК
Чаще всего он проливается в передней или на пороге детской. Проходя мимо, ты невольно коснешься рукой этих маленьких металлических трубочек, нанизанных на прочную нить. А там – что? Нечто отдаленно похожее на совиную голову, старомодный дизайн – одна из тех штук, которые выглядели так современно в семидесятые. Но главное – эти самые подвески снизу, и эта дробная музыка, рассеянно и мимоходом проигранная тобой. Она тебя не остановит. Разговор продолжается: давайте сюда пальто, красиво у тебя в комнате... И в то же время ты слегка рассеян. Звук медленно угасает, переходя от почти агрессивной жизнерадостности к вялой капели. Но он задержался в пространстве и терпеливо ищет себе место между аперитивными фразами, солью орешков и горечью виски. Вскоре забываешь обо всем, кроме последнего фильма, возмущаешься: да как вам может нравиться такое?
Но в эту минуту еще кто-то проходит под совой, и на этот раз музыка словно прилетает из куда более далекого далека – далека, что находится по ту сторону застольного шума. И ты вздрагиваешь. Да, коротенькая металлическая фраза – это бакалейная лавка, которую снесли, чтобы сделать автостоянку, как давно это было. Ты толкал деревянную дверь, выкрашенную в зеленый цвет, и звонил колокольчик, ты толком не знал, где он подвешен, да и знать не хотел. Бакалейщица выходила навстречу, сложив руки на обширном животе, поверх белоснежного передника. И несколько секунд, пока не произнесли первых слов, весь магазин словно плыл в этой легкой россыпи отдельных ноток. Послеполуденная музыка, в ней и светлая пылинка, пляшущая в солнечном луче, и мятные леденцы в стеклянной банке, и сыр канталь под своим решетчатым колпаком. Металлическая музыка, на которой повисают тишина, прохлада, запахи и полумрак.
– Ну и что в нем такого ужасного, в этом фильме?
ЛИОНСКОЕ БИСТРО
Сюда заходишь, чтобы тебя малость развеселили, встряхнуться, что ли... И сразу же начинается: вот дама за столиком сбоку изображает на физиономии такое смешанное восхищенно-конфузливое выражение, какое появляется, когда спрашиваешь хозяина в синем переднике, что за вино он нынче посоветует, и приходишь в восторг от его ответа.
– Ох, знаете ли, я больше всего бабок заколачиваю на стаканчиках маконского красного!