444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Филип Рот » Заговор против Америки » Текст книги (страница 12)
Заговор против Америки
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:12

Текст книги "Заговор против Америки"


Автор книги: Филип Рот



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Однажды в самом начале марта я без приглашения отправился на пустырь за школьным двором, где Элвин теперь поигрывал в кости и в покер. Происходило это во второй половине дня, когда уже пригревало солнышко и, естественно, не было дождя. Теперь, возвращаясь после уроков, я почти никогда не заставал его дома, и хотя как правило, он возвращался домой к полшестого на семейный ужин, – но тоже ненадолго: едва управившись со сладким, он вновь выскакивал из дому и мчался на угол, к киоску с хот-догами, на встречу с бывшими одноклассниками, кое-кто из которых, подобно ему самому, успел поработать на заправке у Симковица и тоже был уволен за воровство. К тому времени, как он возвращался окончательно, я уже спал – и только когда он, сняв протез, на одной ноге скакал в ванную и обратно, я открывал глаза и проборматывал его имя, прежде чем вновь провалиться в сон. Примерно через семь недель после его вселения в нашу комнату я перестал быть для него незаменимым помощником и резко почувствовал себя обделенным – ведь он успел полностью вытеснить из моего сознания родного брата, который, в свою очередь, отдалился от меня, вступив на звездное поприще, подготовленное для него тетей Эвелин. Искалеченный и жестоко страдающий американский изгой, который успел стать для меня самым родным и главным человеком – роднее и главнее моего родного отца, – который сумел сделать свою борьбу с человечеством моею, над будущим которого я трепетно задумывался даже на уроках, вновь закорешился с теми же шалопаями, которые подбили его на воровство еще в шестнадцатилетнем возрасте. Судя по всему, вместе с ногой он лишился всех навыков нормального поведения, привитых ему моими родителями, пока он жил в нашем доме под их опекой. И борьба с фашизмом, желание принять участие в которой два года назад подвигло его записаться в канадскую армию, теперь ничуть не интересовала Элвина. Строго говоря, он и из дому-то сбегал по вечерам (по крайней мере, поначалу) главным образом для того, чтобы не сидеть в гостиной с моим отцом, зачитывающим вслух новости из газет.

Меж тем мой отец не обделил вниманием ни одну битву со странами Оси – особенно когда дела Советского Союза и Великобритании пошли совсем плохо и стало ясно, как остро они нуждаются в американском оружии, эмбарго на поставки которого наложили президент Линдберг и Конгресс, где нынче хороводили республиканцы. К этому времени отец вполне освоил терминологию истинного стратега и безошибочно указывал на принципиальную необходимость отражения японской агрессии в тихоокеанском регионе совместными усилиями англичан, австралийцев и голландцев. Японцы меж тем, преисполненные сознанием расового превосходства и потому особенно жестокие и безжалостные, рвались на юго-запад в Индию, на юг в Новую Зеландию и в Австралию. В первые месяцы 1942 года сводки с Востока и с Юга, которые он нам зачитывал, были одинаково неутешительными: японцы успешно вторглись в Бирму, японцы захватили столицу Малайзии, японцы подвергли бомбардировке Новую Гвинею и, одновременно напав с моря и с воздуха и захватив при этом в плен десятки тысяч англичан и голландцев, взяли Сингапур, оккупировали Борнео, Суматру и Яву. Больше всего, однако же, моего отца угнетал ход кампании на территории России. Год назад, когда немцы захватили чуть ли не все крупные города в западной части СССР (включая Киев, из окрестностей которого в 1890-е годы эмигрировала в Америку моя бабушка с материнской стороны), такие вроде бы не слишком значительные названия, как Петрозаводск, Новгород, Днепропетровск или Таганрог, звучали у нас в доме так часто, что я зазубрил их не хуже, чем названия столиц сорока восьми штатов Америки. Зимой 1941–1942 русским удалось провести казавшееся совершенно невозможным контрнаступление, в результате которого немцев остановили под Ленинградом, Москвой и Сталинградом, но уже в марте, перегруппировавшись и, главное, оправившись от январской катастрофы, немцы вновь перешли в наступление, причем, как было видно по стрелкам на карте, напечатанной в «Ньюарк ньюс», на этот раз они вознамерились захватить Кавказ. Отец говорил, что поражение русских будет иметь особенно чудовищные последствия, потому что окончательно докажет миру несокрушимость немецкой военной машины. При этом неистощимые природные ресурсы СССР окажутся в руках у немцев, а русским придется служить дальнейшему упрочению могущества Третьего рейха. «Для нас же, – подчеркивал он, – хуже всего будет то, что по мере продвижения вермахта на восток под власть к фашистам попадут миллионы русских евреев, которых в этом случае ожидает судьба, предначертанная мессианской программой Гитлера избавить род людской от еврейства как такового».

По словам моего отца, жестокий триумф антидемократического милитаризма следовало ожидать повсеместно, истребление российских евреев, включая наших оставшихся на Украине родственников по материнской линии, было предрешено, а Элвину – все как с гуся вода. Собственных страданий ему хватило для того, чтобы перестать волноваться из-за чужих.

Элвина я обнаружил на пустыре: коленом здоровой ноги он упирался в землю, в руке у него были игральные кости, а на земле рядышком, придавленная кирпичом, лежала приличная пачка мелких купюр. Выставив ногу с протезом прямо перед собой, он походил на русского танцора, исполняющего безумную славянскую пляску.

Его обступили еще шестеро игроков: трое еще «упирались», перебирая оставшиеся у них бумажки, двое, уже проигравшись, просто глазели (я смутно опознал их как прежних одноклассников Элвина, но сейчас им всем было за двадцать), а шестым – тощим, но жилистым длинноногим парнем с явно хулиганскими повадками – оказался Шуши Маргулис; самый отъявленный, на взгляд моего отца, из той шпаны, что крутилась когда-то на бензоколонке, он сейчас играл с моим кузеном «на одну руку». Шуши мы, мальчики моего возраста, называли королем «одноруких бандитов», потому что королем «одноруких бандитов» был его дядя-рэкетир из Филадельфии – королем «одноруких бандитов» и всех прочих преступных промыслов в этом большом городе, – а еще потому что он сам на долгие часы зависал возле игральных автоматов в окрестных магазинах, дергая за ручки, неистово тряся и осыпая страшными проклятьями очередную машину, пока на табло не зажигались слова «Игра окончена» или владелец заведения не вышвыривал его на улицу. Еще Шуши был большим шутником: он потешал публику, засовывая зажженные спички в большой почтовый ящик через дорогу от школы, на пари поедая живьем богомолов или выскакивая на дорогу из закусочной остановить транспорт с поднятой рукой и отчаянно, непоправимо хромая, хотя обе ноги были у него, разумеется, совершенно здоровыми. Сейчас Шуши уже разменял тридцатник, но жил по-прежнему вдвоем с матерью-швеей на маленькой мансарде на Уэйнрайт-стрит, рядом с синагогой. Именно этой швее, более известной в округе как «бедняжка миссис Маргулис», моя мать отдала брюки Элвина, чтобы та вшила в них молнии. «Бедняжкой» ее звали не только потому, что, будучи вдовой, она работала по нищенским расценкам на портного, специализирующегося на вечерних платьях, но и потому, что ее бойкий сынок никогда нигде не работал, разве что был на подхвате у букмекера, держащего нелегальную контору в бильярдной на Лайонс-авеню, прямо за углом от дома, где жили Маргулисы, если пройти мимо католического приюта для сирот.

Приют находился на огороженной территории католического монастыря Св. Петра – каким-то образом затесавшегося в нашу специфическую округу. Сам собор – с высокой колокольней и куполом, увенчанным крестом, величественно вырастающими в опутанном проводами небе, – был самым высоким зданием на целую милю вокруг: от Лайонс-авеню до госпиталя «Бейт Исраэль», в котором я родился и в восьмидневном возрасте подвергся в тамощнем святилище обрезанию подобно любому другому мальчику из наших мест. По обе стороны от колокольни красовались два купола поменьше, но я никогда не разглядывал их, потому что с ярких слов знал – там высечены в камне лики христианских святых, а высокие и узкие стекла храмовых окон расписаны сценами из истории, которая меня не интересует. Возле собора стояло небольшое приютское здание, как почти всё в этом чуждом мире за чугунной оградой, выстроенное в последние десятилетия девятнадцатого века – то есть лет за…дцать до того, как на западном склоне Виквахика появились первые из наших домов, сразу же став фронтиром ньюаркского еврейства. За собором располагалась школа, в которой учились сироты (человек сто) и немногочисленные дети из католических семей. Школой и приютом заведовали монашки, причем монашки, приехавшие в США из Германии. Еврейская детвора, даже из религиозно терпимых семей, сталкивалась с ними – в их пугающем, чуть ли не ведьмовском обличье – крайне редко; наш фамильный анекдот гласил, что мой старший брат, еще будучи маленьким мальчиком, увидел пару монахинь на Ченселлор-авеню и взволнованно шепнул матери: «Гляди, немашки! ».

На исходе летнего дня порой можно было увидеть приютских сирот – белые мальчики и девочки от шести до четырнадцати, они сидели рядком на земле возле пожарной лестницы. Нигде в другом месте они мне не запомнились – по меньшей мере, группой, – и уж понятно, в отличие от нас, они никогда не носились по улицам. Встреча с ними напугала бы меня не меньше, чем внезапное столкновение с монашками, – во-первых, потому что они были сиротами, а во-вторых, потому что их называли подкидышами и попрошайками одновременно.

За приютским домом тянулись огороды – единственные в округе, да и во всем промышленном городе с населением, приближающимся к полумиллиону человек, – но именно такие, из-за которых Нью-Джерси прозвали когда-то огородной страной; крупных ферм здесь никогда не было, и жители выращивали фрукты и овощи в огородах за домом. Фруктами и овощами, выращиваемыми на задворках собора Св. Петра, питались сироты, примерно дюжина монашек, старый настоятель собора и молодой викарий. При помощи сирот землю обрабатывал живший там же немец по фамилии Тиммс – если я чего-то не путаю, – возможно, Тиммсом звали самого настоятеля, служившего в соборе с незапамятных времен.

В нашей начальной школе, расположенной примерно в миле от собора и монастыря, поговаривали, что монашки, преподавая сиротам, за малейшую провинность лупят их по рукам деревянной линейкой, а когда прегрешение оказывается особо тяжким, призывают на помощь викария – и тот хлещет провинившегося по голой попке ремнем на глазах у всего класса, и даже не ремнем, а бичом – притом тем же самым, которым пользуется немец, погоняя впряженных в плуг лошадей в ходе весенней пахоты. Лошадей-то этих мы как раз видели неоднократно: время от времени они паслись в леске, расположенном в южной части соборно-монастырских угодий, и выглядывали из-за чугунной ограды на Голдсмит-авеню, где и шла игра в кости, свидетелем которой мне предстояло быть.

Пустырь был отделен от Голдсмит-авеню металлической сеткой высотою примерно в семь футов с одной стороны и упирался в проволочную, на столбах, ограду монастырских владений с другой, дальней (прямо за проволокой начинался огород), а поскольку домов здесь еще не строили, автомобили не ездили, да и лишь редкий прохожий сюда заглядывал, небольшая компания местных неудачников всех мастей могла предаваться пороку чуть ли не в идиллическом уединении. Никогда ранее я на этих зловещих сходках не присутствовал. Лишь однажды приблизился к игрокам в поисках улетевшего в эту сторону мяча. Они стояли в кружок около забора, вполголоса обмениваясь ругательствами и оскорблениями и приберегая нежности для игральных костей.

Но сейчас я уже не относился к игре в кости с таким презрением, как прежде. Напротив, я попросил Элвина обучить меня ей. Произошло это однажды днем, когда он еще оставался на костылях, и мать велела мне проводить его к дантисту: бросить за него мелочь в билетную кассу, подержать костыли, пока он будет выбираться из автобуса, и тому подобное. Тою же ночью, когда все уже спали и мы сами выключили лампу на столике между нашими кроватями и зажгли фонарик, я прошептал ритуальные слова: «Кости в гости!», а Элвин, с улыбкой посмотрев на меня, бесшумно выбросил мне на постель три «семерки» подряд. Но сейчас, когда я смотрел на него в «кругу недостойных» и вспоминал всё, чем пожертвовали мои родители, лишь бы он не превратился в точную копию своего друга Шуши, в голове у меня вертелись все ругательства, которые я от него же как сосед по комнате слышал. Я проклинал его во имя отца, матери и в особенности во имя подвергнутого остракизму старшего брата – неужели ради вот этого мы примирились с тем, как пренебрежительно относится Элвин к Сэнди? Да и сам он – неужели он пошел на войну ради этого? «Возьми свою чертову медаль и засунь ее себе в одно место!» – злобно подумал я. И если бы он проиграл все свое пособие и это послужило бы ему наконец уроком, – но нет, он выигрывал, выигрывал не переставая, – и был не в силах удержаться от того, чтобы вновь и вновь доказывать окружающим, что был и остается чемпионом, – вот и сейчас, уже выиграв целую кучу денег, он поднес игральные кости к моим губам и деланно хриплым, чтобы позабавить друзей, голосом велел:

– Ну-ка, дунь, маленький. – Я дунул на кости, он бросил их и снова выиграл. – Один и шесть – что это есть? – осведомился он у меня.

– Семь, приятно всем! – послушно ответил я.

Шуши потрепал меня по голове и начал с этой минуты называть талисманчиком Элвина, как будто слово «талисманчик» хоть в малой мере передавало все, что я сделал для двоюродного брата с тех пор, как он по возвращении поселился у нас, как будто это слово – пустое и однозначно детское – могло объяснить, за что Элвин подарил мне медаль, приколотую у меня сейчас к нижней рубашке. Сам Шуши щеголял в двубортном габардиновом костюме шоколадного цвета – пиджак с накладными плечами и пестрыми лацканами, в брюках со стрелками, – рабочий наряд, в котором он, по словам моей матери, «прожигал жизнь», пока его собственная мать строчила на машинке по сотне платьев в день, чтобы свести концы с концами.

В очередной раз выиграв, Элвин сгреб деньги и сунул в карман с гордостью человека, который сорвал банк на задворках средней школы. Затем, ухватившись за металлическую сетку забора, поднялся на ноги. Я знал (и не только по тому, с каким плохо скрываемым мучением он принялся делать шаги), что минувшей ночью на культе у него прорвало большой нарыв и Элвин находится сейчас не в лучшей физической форме. Однако показываться где-нибудь (кроме как в кругу семьи) на костылях он теперь категорически не хотел, и, выходя на промысел на пару с Шуши – и собираясь тем самым в очередной раз предать идеалы, в борьбе за которые стал калекой, – он запихивал культяпку в гильзу протеза, какою болью это ни оборачивалось бы.

– Чертов протезист! – вот и все, что он сказал в порядке жалобы, опершись рукой на мое плечо.

– Можно мне теперь домой? – шепотом спросил я.

– Конечно, а почему бы и нет?

Он вытащил из кармана две десятки – примерно половину недельного жалованья моего отца – и развернул их у меня на ладони. Никогда раньше деньги не казались мне настолько живыми.

Вместо того чтобы отправиться домой по пустырю, я выбрал несколько более долгую дорогу – вниз по Голдсмит-авеню до Хобсон-стрит, – собираясь получше рассмотреть приютских лошадей. Конечно, до сих пор я не осмеливался приблизиться к ним, не говоря уж о том, чтобы до них дотронуться, и не поддразнивал их, как другие мальчики, называвшие этих вечно взмыленных и заляпанных грязью животных кличками двух главных фаворитов кентуккского дерби тех дней – Омахой и Вэлвеем.

Я остановился на безопасном расстоянии от приютского забора, за которым находились лошади, безучастно рассматривающие сквозь пряди длинных челок ничейную полосу между угодьями собора Св. Петра и еврейским гетто. Ворота были не заперты, и замок болтался на цепи. Достаточно открыть задвижку и распахнуть дверцы – и лошади оказались бы на свободе. Искушение было велико – и страх тоже.

– Сраный Линдберг, – сказал я лошадям. – Сраный ублюдок!

И тут, представив себе, что, если бы я набрался смелости открыть ворота, лошади не убежали бы прочь, а накинулись на меня и, схватив за плечо гигантскими зубами, поволокли бы в приют, я припустил вниз по улице и, свернув на Хобсон-стрит, промчался мимо целого квартала четырехквартирных домов до нашей Ченселлор-авеню, где домохозяйки, лица которых были мне прекрасно знакомы, заходили в булочную, в мясную и в зеленную, где – опять-таки знакомые – мальчики постарше меня катались на велосипедах, где сын портного в костюме с накладными плечами разносил товар заказчицам, где из дверей сапожной мастерской доносилась итальянская песня, потому что радио у сапожника неизменно было настроено на волну WEVD [3], и где я чувствовал себя в безопасности – от Элвина, Шуши, лошадей, сирот, католических священников, монахинь и телесных наказаний за непослушание.

Когда я уже подходил к нашему дому, дорогу мне преградил хорошо одетый мужчина. Нашим соседям было слишком рано возвращаться с работы к ужину, поэтому Я сразу же насторожился.

– Юный Филип? – широко улыбнувшись, спросил он. – А ты когда-нибудь слышал по радио сериал «Борцы с бандами», юный Филип? Слышал про Дж. Эдгара Гувера и про ФБР?

– Слышал.

– Ну вот, а я как раз работаю на мистера Гувера. Он мой начальник. А я, значит, агент ФБР. Вот, смотри. – Он извлек из внутреннего кармана нечто вроде бумажника, и, когда раскрыл эту штуку, внутри блеснул полицейский жетон. – Я задам тебе несколько вопросов, если не возражаешь.

– Я не возражаю, но я иду домой. Мне надо домой.

И я сразу же подумал о двух десятках. Если он меня обыщет, если у него есть ордер на личный обыск, он наверняка найдет эти деньги и решит, что я их украл. Да и кто бы на его месте рассудил иначе? А ведь всего десять минут назад (да и всю предшествующую жизнь тоже) я разгуливал по улице без гроша в кармане! Еженедельные пять центов на карманные расходы я копил в жестянке из-под мармелада, которую Сэнди превратил в копилку, прорезав в крышке отверстие открывалкой бойскаутского перочинного ножа. А сейчас меня можно принять за налетчика на банк!

– Не бойся, юный Филип. Успокойся, пожалуйста. Ты ведь слушаешь «Борцов с бандами». Мы на твоей стороне. Мы тебя защищаем. Я всего-навсего хочу порасспросить тебя о твоем двоюродном брате Элвине. Как он поживает?

– Прекрасно поживает.

– Как его нога?

– Хорошо.

– Он теперь сам ходит?

– Да.

– Это не его я видел там, откуда ты сейчас идешь? Там, на пустыре. Это ведь были Элвин Рот и Шуши Маргулис?

Я промолчал, поэтому вновь заговорил он.

– То, что они играют в кости, это не страшно. Б этом нет преступления. Так ведут себя многие взрослые. Элвин наверняка только и делал, что играл в кости в армейском госпитале в Монреале.

Поскольку я по-прежнему молчал, он задал мне прямой вопрос:

– А о чем эти парни там толковали?

– Ни о чем.

– Целый день отираются на пустыре – и ни о чем не говорят?

– Говорят о том, сколько они проиграли.

– И больше ни о чем? Например, о президенте? Ты ведь знаешь, кто у нас президент, не правда ли?

– Чарлз Э. Линдберг.

– И ни слова о президенте Линдберге, юный Филип?

– Я не слышал.

Но, может быть, он сам слышал? Меня? Слышал, что я говорил лошадям? Нет, исключено, – и все же я почему-то не сомневался в том, что агенту ФБР известен каждый мой шаг с тех пор, как Элвин вернулся с войны и подарил мне свою медаль. И, разумеется, он знает, что я ношу эту медаль под одеждой. Иначе с чего бы ему так подозрительно осматривать меня с головы до ног?

– А про Канаду они не говорили? Про то, чтобы уехать в Канаду?

– Нет, сэр.

– Называй меня Доном, договорились? А я буду звать тебя Филом. Ты ведь знаешь, кто такие фашисты, а, Фил?

– Знаю.

– А не вспомнишь, они не называли кого-нибудь фашистом?

– Не называли.

– Не торопись, подумай. Подумай, а потом уже отвечай. Подумай хорошенько. И вспомни. Это очень важно. Они не называли кого-нибудь фашистом? Они не говорили чего-нибудь о Гитлере? Ты ведь знаешь, кто такой Гитлер?

– Это все знают.

– Он плохой человек, правда?

– Правда.

– Он против евреев, правда?

– Правда.

– А кто еще против евреев?

– Еврейские социалисты.

– А кто еще?

Я уже соображал достаточно, чтобы не упомянуть Генри Форда, Первые Семейства Америки, демократов-южан, республиканцев-изоляционистов, не говоря уж о самом Линдберге. В последнюю пару лет у нас дома то и дело звучал перечень влиятельных американцев, которые ненавидят евреев, – и был он куда длиннее только что изложенного; кроме того, имелись так называемые рядовые американцы, десятки тысяч, а может, и миллионы рядовых американцев вроде тех любителей пива, из-за неизбежного соседства с которыми мы отказались от переезда в Юнион, вроде владельца гостиницы в Вашингтоне, вроде усача из привокзальной закусочной, который оскорбил нас за ужином. «Держи язык за зубами», – внушал я себе, девятилетний – девятилетнему, – словно попал в руки к уголовникам, и те выбивают из меня какую-то страшную тайну. Но я и сам начал чувствовать себя уголовником – маленьким уголовником, – просто потому, что был евреем.

– А кто еще? – повторил он. – Мистер Гувер хочет знать, кто еще. Валяй, Фил, выкладывай.

– Я уже все выложил.

– А как поживает твоя тетя Эвелин?

– Хорошо поживает.

– Она выходит замуж. Правда ведь, что она выходит замуж? Ну, на этот-то вопрос ты можешь ответить?

– Правда.

– И ты знаешь, за кого она выходит?

– Знаю.

– Ты умный парень. Мне кажется, ты знаешь больше, чем говоришь. Гораздо больше. Но не говоришь мне, потому что ты такой умный.

– Она выходит замуж за рабби Бенгельсдорфа. Он глава департамента по делам нацменьшинств.

Услышав это, агент расхохотался.

– Ладно, – сказал он, – ступай домой. Ступай домой и поешь мацы. Это ведь из-за нее ты такой умный? Потому что жрешь мацу?

Мы находились в этот момент на углу Ченселлор и Саммит, и в дальнем конце квартала уже был виден наш подъезд.

– Всего хорошего! – крикнул я ему и, не дожидаясь светофора, помчался через улицу, помчался домой – прежде чем угожу в западню, если, разумеется, не успел уже в нее угодить.

На улице возле нашего дома стояли три полицейские машины, подъездная дорожка была занята каретой «скорой помощи»; двое копов беседовали друг с другом на крыльце, а третий занял позицию у черного хода. Домохозяйки высыпали на улицу – многие даже не сняв передника, – в отчаянной попытке узнать, что, собственно говоря, происходит, а вся окрестная детвора столпилась на тротуаре через дорогу от нашего дома, глазея в просветах между припаркованными машинами на полицейских и на «скорую помощь». Никогда я еще не видел, чтобы, сбившись в кучу, они вели себя так тихо, словно прекрасно осознавали, что именно происходит.

Наш сосед снизу, мистер Вишнев, покончил с собой. Вот почему здесь творилось такое, чего я и во сне не мог бы себе представить. При своих восьмидесяти фунтах весу, он изловчился повеситься в стенном шкафу. Сделал петлю из шнура от оконной гардины, надел ее, перебросил шнур через штангу вешалки, поставил в шкаф кухонный стул, стал на него задом наперед и вытолкнул стул в прихожую. Когда Селдон, вернувшись из школы, хотел повесить пальто, он обнаружил отца в шкафу, висящим в нескольких дюймах от пола поверх галош и бот; перед смертью мистер Вишнев не переоделся, и на нем была пижама. Узнав о самоубийстве, я первым делом подумал о том, что мне больше не придется слушать чудовищный кашель умирающего – ни в подвале, куда мне случится забрести в одиночку, ни в постели, где мне будет теперь сладко спаться. Но тут же я понял, что дух мистера Вишнева отныне вольется в семью призраков, обитающих в подвале, и будет преследовать меня до моего последнего часа – хотя бы потому, что, услышав печальную весть, я первым делом испытал облегчение.

Не зная, чем еще заняться, я поначалу остался на противоположной стороне улицы, с другими детьми, чтобы из-за припаркованных машин поглазеть на то, как будут разворачиваться события. Никто из моих сверстников не знал про Вишневых больше моего, но постепенно, прислушиваясь к их шепоту, я уяснил, что мистер Вишнев умер, уяснил обстоятельства, при которых его нашли, уяснил, что Селдон с матерью находятся в доме вместе с врачами и полицией. И вместе с трупом. Детям больше всего хотелось посмотреть на труп. Я решил оставаться с ними (а ведь мог бы и вернуться домой черным ходом), пока тело не вынесут из дому. Сидеть дома, дожидаясь возвращения отца, матери или Сэнди, мне не хотелось. Что же касается Элвина, я вообще больше не хотел его видеть, да и отвечать на расспросы по его поводу тоже не хотел.

Однако женщиной, которая вышла из нашего дома вместе с санитарами, оказалась не миссис Вишнев, а моя мать. Я не мог понять, с какой стати она вернулась с работы так рано. И тут до меня дошло: из дома выносят не мистера Вишнева, а моего отца! Да, конечно же, это мой отец покончил с собой. Не выдержал Линдберга, не выдержал мысли о том, чтоЛиндберг позволяет нацистам вытворять с российскими евреями и во что он превратил нашу семью прямо здесь, в Нью-Джерси, – вот он и повесился в стенном шкафу в прихожей – в нашейприхожей.

Воспоминания об усопшем отце? У меня почему-то осталось одно-единственное, и оно сразу же показалось мне недостаточно значительным, чтобы достойно увековечить его память. Последним, что запомнил о своем отце Элвин, было то, что тот прищемил ему палец автомобильной дверцей. А я – о своем – то, как он здоровается с безногим нищим у дверей собственного офиса: «Как дела, Крошка Роберт?» – а тот отвечает ему на это: «Как дела, Герман?»

Протиснувшись между впритык припаркованными машинами, я перебежал через улицу.

Увидев, что мой отец с головой покрыт простыней и, значит, не может даже дышать, я заплакал.

– Не бойся, – сказала мне мать. – Бояться тут нечего. – Она обвила руками мою голову, прижала меня к себе, повторила. – Бояться тут нечего. Он был очень болен, он страдал, и он умер. И значит, больше уже не страдает.

– Он был в стенном шкафу, – сказал я.

– Нет. Он был в своей постели. Он умер в своей постели. Он был очень болен, очень. И ты знал об этом. Ведь поэтому он все время кашлял.

К этому времени задние двери кареты «скорой помощи» были уже распахнуты. Санитары осторожно закатили носилки с телом в салон и тут же закрыли дверь. Моя мать стояла рядом со мной на улице, она держала меня за руку, и вид у нее был удивительно спокойный. И лишь когда я попытался вырваться у нее из рук, чтобы броситься вдогонку за «скорой помощью», лишь когда я крикнул: «Ему не дают дышать!», она поняла, чтосо мной происходит.

– Это мистер Вишнев, сынок, мистер Вишнев! Это он умер! – Она легонько встряхнула меня, чтобы привести в норму. – Это отец Селдона. Он умер сегодня от своей болезни.

Но я не мог понять, говорит ли она чудесную правду или всего лишь спасительную ложь, чтобы я не впал в истерику окончательно.

– Селдон нашел его в стенном шкафу?

– Нет. Я же уже сказала тебе. Селдон нашел своего отца в постели. Матери Селдона не было дома, поэтому он позвонил в полицию. Я пришла пораньше, потому что миссис Вишнев позвонила мне и попросила о помощи. Понял теперь? Папа на службе. Папа работает. Ради всего святого, чтоты себе навоображал? Папа буквально через полчаса вернется домой к ужину. И Сэнди тоже. Бояться совершенно нечего. Все вернутся домой, все уже возвращаются, мы поужинаем – и у нас все будет прекрасно.

Но ничего «прекрасного» на самом деле мы не дождались. Агент ФБР, расспрашивавший меня об Элвине на Ченселлор-авеню, оказывается, уже успел побывать в магазине готового платья «Хан» и расспросить мою мать и в ньюаркской конторе страховой компании «Метрополитен», чтобы расспросить отца; а как только Сэнди отправился домой из офиса тети Эвелин, агент подсел к нему в автобусе и выдал очередную серию вопросов об Элвине. Сам Элвин к ужину домой не вернулся: как раз когда мы сидели за столом, он позвонил моей матери и сказал, что поужинает в другом месте. Судя по всему, после каждого крупного выигрыша в покер или в кости Элвин вел Шуши в гриль-бар «Гикори», и они лакомились на славу жаренным на углях мясом. Шуши мой отец называл исключительно «соучастником», при этом подразумевалось, что речь идет о преступлениях и что преступления эти совершает Элвин. А самого Элвина он нынешним вечером назвал неблагодарным, глупым, невежественным и неисправимым.

– И ожесточенный, – сказала моя мать. – Он такой ожесточенный из-за своей ноги.

– Надоела мне его нога, – возразил отец. – Он отправился на войну. Его гнал туда кто-нибудь? Я нет. И ты нет. И Эйб Штейнгейм нет. Эйб Штейнгейм хотел послать его в колледж. Но он решил отправиться на войну – и отправился, и ему еще повезло, что его не убили. Ему повезло, что он потерял только ногу. С меня хватит, Бесс. Этот парень меня достал. Чтобы ФБР допрашивало моих детей? Мало того, что они вваливаются на работу к тебе и ко мне – ты только представь себе, ко мне в контору, на глазах у Босса! Нет, это надо прекратить – и прекратить немедленно. У нас тут дом. Мы семья. Он ужинает с Шуши? Вот пусть и живет у Шуши!

– Если бы он только начал учиться, – сказала моя мать. – Если бы нашел себе занятие!

– Он нашел себе занятие, – ответил отец. – Дурака валять.

После того как мы закончили ужинать, мать собрала еду для миссис Вишнев и Селдона, а отец помог ей снести тарелки на первый этаж. Мыть посуду досталось нам с Сэнди. Мы встали вдвоем у мойки – для нас это дело привычное, но тут меня понесло – я принялся болтать и никак не мог остановиться. Я рассказал брату об игре в кости. Рассказал об агенте ФБР. Рассказал о мистере Вишневе.

– Он не в своей постели умер, – сообщил я. – Мама сказала нам неправду. Он покончил с собой, а она это скрывает. Селдон, вернувшись из школы, нашел его в стенном шкафу. Он повесился. Вот почему приезжала полиция.

– А какого он был цвета? – спросил Сэнди.

– Я видел его только под простыней. Может, посинел, не знаю. Да и знать не хочу. Посмотрел, как задвигают носилки в машину, – и, поверь, больше не захотелось.

О том, что я поначалу решил, будто умер наш отец, я не сказал из страха, что, если произнесу это вслух, так оно и будет. То, что отец оказался жив – более чем жив, потому что, впав в ярость, пригрозил вышвырнуть Элвина из дому, – для меня ничего не отменило.

– А откуда ты узнал, что он висел в шкафу?

– Ребята рассказали.

– А ты и поверил?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю