сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
Медовый месяц прошел для Клавдии без следа, и ни на один свой вопрос Степанида Матвеевна не получила вразумительного ответа. Клава что-то плела о каком-то Давиде, огромном и совершенно голом, но при чем здесь голый Давид, когда медовый месяц у нее был совсем с другим человеком? Степанида Матвеевна забеспокоилась, не проглядела ли она чего в жизни дочери, но высшей точки ее волнение достигло тогда, когда она обнаружила в супружеской постели книгу о скульпторе Микеланджело, о котором прежде никогда не слыхала.
В довершение всего Клавдия повесила фотографию скульптуры Давида и грозилась повесить Моисея, уверяя, что это работа того же скульптора. Степанида Матвеевна подумала, уж не замешан ли здесь Давид Моисеевич из соседнего подъезда, но тот был старый, женатый и к тому же ни капельки не похож на скульптурного Давида.
Клавдия сообщила, что своего Давида Микеланджело вынашивал несколько лет. Евгений Валентинович свои скульптуры тоже вынашивал (правда, уже готовые, на продажу). Но Степаниду Матвеевну, как каждую мать, больше интересовало, что вынашивает ее дочь Клавдия.
А она, как выяснилось, ничего не вынашивала и даже не знала, откуда нести. Вот каким оказался этот потомственный интеллигент. Он весь ушел в предков, так что на потомков ничего не осталось.
И тогда вспомнили о Зиновии. Извлекли его из супружеского небытия и вручили ему отлученную от скульптора Клавдию. Скульптора, правда, не выгнали, позволили ему дальше лепить, но Степанида Матвеевна взяла его под контроль, чтобы он лепил только тех, которые продаются. Потомственный интеллигент, друг Моисея и Давида, не погнушался новой родней, вступив с Дракохрустом в неведомые родственные отношения. Он целиком ушел в работу, лепил детей, которые не заставили себя ждать, лишь только им сменили родителя. Семья росла – ив камне, и во плоти, – девяносто девять процентов труда значительно опережали процент таланта. Клавдия умилялась, глядя на своего мужа-скульптора: оказывается, чтобы ваять детей, ему нужна была только натура.
Это была такая идиллия, такая поэзия… И именно в этот момент Дракохруста перевели на прозу.
Собственно, к этому времени он уже чаще жил у себя, посвящал анонима в основы стихосложения. Это было кстати, поскольку никак не запятнало его семью, и она продолжала жить и множиться в камне.
Теперь это оказалось кстати и для Зиновия, потому что ему было куда вернуться. Но застал он в квартире только постаревшую Степаниду Матвеевну и несколько изваяний нестареющего Владимира Ильича, перешедшего из разряда тех, которые продаются, в разряд тех, которые годятся только на слом.
Скульптор Лебедятко уехал с семьей в Америку, где Владимир Ильич никогда не пользовался спросом, а Степанида Матвеевна осталась при нем, вернее, при них: стирала с них пыль, прибирала вокруг, иногда беседовала о текущих событиях.
Все четыре скульптуры были изображены с протянутой рукой, что прежде понималось как указание пути, а со временем стало пониматься как символ осуществления идеалов. Евгений Валентинович расселил их по всей квартире, чтоб они не напоминали партийное собрание, а одного, того, что в кепке, поставил в прихожей, словно он уже надел кепку, чтобы уходить, и рукой, устремленной вперед, показывает себе дорогу.
Гости Степаниды Матвеевны не стеснялись вешать на Владимира Ильича пальто и даже головные уборы, хотя на нем уже была одна кепка. Поэтому Ильич постоянно переодевался, как в былые времена, когда он скрывался от полиции.
И Зиновий Дракохруст остался жить в этой квартире. Он садился в ногах у Владимира Ильича, как сидел Владимир Ильич на известной картине в ногах у президиума, хотя за столом было для него приготовлено место. Ильич сидел на ступеньке и что-то быстро писал, а у Дракохруста быстро не получалось: перевести со стихов на прозу в принудительном порядке легко, но не так-то легко вернуться к стихам от этой прозы.
Он бродил по городу, который был ему когда-то родным, и однажды на улице его окликнул человек, который, оказывается, узнал его по походке. Кто может узнать по походке? Конечно, тот, кто неотступно следует за тобой. Дракохруст его тоже узнал и по привычке взял руки за спину.
Звали этого человека Мухаил Ильянович Гробоедов. Но на самом деле он был Грибоедов. Отец его, потомственный дворянин и интеллигент Ульян Иннокентьевич Грибоедов, связал свою жизнь с победившим пролетариатом и не хотел его дразнить своей слишком дворянской фамилией. Время было такое, к власти пришли люди незнаменитые, кто был ничем, становился всем, а кто был всем, подвергался большой опасности. В таких условиях фамилия Грибоедов не сулила никаких перспектив. А чем ваши предки занимались до революции? Писали комедию «Горе от ума»? В то время как горе народа происходило не от ума, а от классового неравенства и социального гнета, ваши предки отвлекали внимание трудящихся от истинных причин всенародного горя и представляли дело так, что все это якобы от ума, то ли от недостатка ума, то ли от избытка ума, но ум, товарищ Ульян, это понятие не классовое, и не умом мы разрушили старый мир и собираемся строить новый.
В общем, пришлось Ульяну Грибоедову походить, доказывая, что он не имеет ничего общего с писателем и вообще с литературой, что он не только ничего не писал, но и ничего не читал, ничем не омрачал свое классовое сознание.
Воспользовавшись малограмотностью новорожденного революционного аппарата, товарищ Ульян задурил-таки ему голову и, совершив внутренний обмен между именем своим и фамилией, стал из Ульяна Грибоедова Ильяном Грубоедовым, что вполне естественно для потомственного пролетария, предки которого ели грубо, поскольку не знали этих дворянских деликатностей. Да и еда была соответственная – не деликатесы.
После смерти отца сын его, Михаил Ильянович Грубоедов, недолго наслаждался своей пролетарской фамилией. Писатель Грибоедов, давным-давно умерший, вдруг пошел в гору: сам народный комиссар Луначарский назвал его своим товарищем и протянул ему нашу пролетарскую руку. Так прямо и сказал: мы, мол, протягиваем через смерть Грибоедову нашу пролетарскую руку и говорим ему: «Здорово живешь, товарищ Грибоедов!»
Михаил Грубоедов узнал об этом приветствии с большим опозданием, когда в стране уже было много и протянутых рук, и протянутых ног, а узнав, заходил по инстанциям, требуя свою потомственную фамилию обратно. Следуя примеру родителя, он пытался совершить внутренний обмен, стать Михаулом или, еще лучше, Мухаилом Грибоедовым, но бывший революционный, а теперь резолюционный аппарат за это время укрепился, окостенел, и его не так легко было обвести вокруг пальца.
Целый месяц он поил деверя паспортистки, который как раз устанавливал с паспортисткой новое родство: становился мужем, а мужа делал деверем. За установлением этих отношении деверь рассказал своей родственнице, что у его товарища по причине фамилии не налаживается семейная жизнь, поскольку нежный пол отпугивает его грубая фамилия.
Паспортистка, разомлев от ожидания своего собственного внутреннего обмена, легко согласилась на обмен между именем и фамилией незнакомого и мало интересного ей человека, но допустила на первый взгляд незначительную, но, если вдуматься, весьма существенную описку, и когда отставной Грубоедов раскрыл документ, он прочитал выведенное красивым каллиграфическим почерком: «Мухаил Ильянович Гробоедов».
Он хотел возмутиться, но тут у него вообще отобрали паспорт, призвав на службу во внутренние войска МВД, где можно возмущаться только в одном, государственном направлении.
Так он и остался Гробоедовым. Фамилия не для слабонервных, нo и работа его была не для слабо-нервных, так что никакого несоответствия тут не было.
Увидев Дракохруста на улице Готвальда, Гробоедов обрадовался, потащил его к нему домой, послал Степаниду Матвеевну за водкой, и они всю ночь просидели, вспоминая, как они, бывало, ходили в тех местах. Вот были времена! – восхищенно восклицал гость. И хозяин тоже восклицал, но исключительно ради приличия.
Дракохруст про себя отметил, что гостя ничуть не удивило количество Ильичей: на своей работе он привык их видеть в значительно большем количестве.
Потом они часто встречались, гуляли вместе по городу, причем по старой привычке Дракохруст шел немножечко впереди, а Мухаил Ильянович немножечко сзади. Конечно, этим просторам до сибирских просторов далеко. Да и если судить по выдающимся личностям: скололо их в Сибири перебывало! Профессоров было больше, чем на всех университетских кафедрах. А писатели! Какие писатели! Сейчас в Сибири тоже большие писатели, но эти по своей воле живут, – возможно, для более свободного изображения: отобразит писатель что-нибудь недозволенное, а куда его посылать, если он и так живет в Сибири?
Раньше в Сибири писателей было мало. Ну, Достоевский. Ну, Чернышевский. По пальцам можно пересчитать. Зато в наше время, когда интеллигенция была брошена на великие стройки светлого будущего, сколько там перебывало ученых и писателей! Всех привлекал лозунг: пятилетка в четыре года. Хорошо поработаешь – освободишься досрочно.
На Мухаила Ильяновича это, конечно, не распространялось. Такая у него была работа – с винтовкой наперевес. Что перевесит – человек или винтовка? В наше время то ли человек измельчал, то ли винтовка в весе прибавила, но она всегда перевешивает человека. Гробоедову по молодости это нравилось: вперед винтовка – и шагай, куда она тебя поведет, главное – не спускай глаз с того, кто шагает перед винтовкой.
Походили они с Дракохрустом. Так случилось, что у них оказалась одна судьба, только повернута была к ним по-разному: к одному лицом, а к другому задом. Зад у судьбы был широкий, а лицо узенькое, сразу и не заметишь, что она повернулась к тебе лицом, только по тому и определишь, что зада не видно. А присмотришься – тут уже лицо проступает ясней, и даже замечаешь прищур: не то она разглядывает тебя, не то, наоборот, видеть не хочет.
Прищур судьбы был недобрым и не обещал ничего хорошего. У Гробоедова даже возникало сомнение: уж не лучше ли, чтоб она была повернута откровенно задом? Но поменяться с Дракохрустом он бы не согласился. Тогда – не согласился. Другое дело – теперь.
Вот недавно прошумела книжка Ивана Блюма. Он же, Блюм этот, у Гробоедова камни возил, причем как возил! То сам падал, то тачка переворачивалась. А теперь – пожалуйста: написал роман. А ведь они там были вместе, вместе, можно сказать, над материалом работали.
В сущности, они видели одно и то же, Гробоедов даже больше, потому что и самого Блюма держал в поле зрения. И Дракохруста, и кого только не держал…
А этот эстонец Тааам? Чуднáя фамилия. Будто означает, как далеко он был, а на самом деле – просто фамилия. Теперь кто услышит: «Тааам», – сразу понимает, что это великий поэт, а не те места, где прошли его жизнь и творчество.
Чтобы написать книжку, главное – иметь материал. На каждого действующего человека иметь материал. Блюм его имеет. И использует. А они с Дракохрустом пока не используют. Они свою биографию используют для себя, а Блюм ее использует для литературы. И они могли бы использовать для литературы, вдвоем это даже сподручней – все равно как носилки груженые или с пилой на лесоповале.
Там, где они собирали свои материал. Гробоедов никогда не брался за носилки, он за винтовку брался, за автомат, но этим оружием творческую работу не сдвинешь. Однако советский человек знает, что литература добывается не только киркой и лопатой, но и винтовкой. Это совсем другое взгляд на жизнь. И лишь на пересечении этих взглядов может возникнуть полная картина.
У Ивана Блюма подход к материалу односторонний, а они могли бы подойти с двух сторон, одновременно ударить с фронта и тыла, развивал Гробоедов свой потаенный замысел. Дракохруст попытался представить такого рода соавторство: «Белинский и Бенкендорф. Взгляд на русскую литературу», «Буденный и Деникин. Гражданская воина». Может, римляне были правы, когда предлагали выслушать обе стороны?
Раньше мы выслушивали одну, а теперь выслушиваем другую. Первая недовольна, она привыкла, что слушают только ее, а вторая намолчалась, теперь ее не остановить. Так обычно бывает: тот, кого не слушают, настаивает на римских правах, а тот, кого слушают, говорит: нет, слушайте только нашу сторону.
Для объективности лучше писать парами, чтобы с двух сторон эту жизнь охватить. «Достоевский и Толстой. Преступление, наказание и воскресение». «Абрамов и Кочетов. Братья и сестры Ершовы». Ну, и они, конвоир и подконвойный, надо только придумать парный псевдоним.
Правда, вокруг таких авторов, как Гробоедов. сложилось нездоровое мнение. А ведь они тоже там были. Тааам. И даже таааам. И, между прочим, работали, не сидели. Накопили жизненный материал. Неужели он никому не нужен? Но ведь литература складывается из разных материалов, ей всякая правда нужна – и та что сверху, и та, что внизу. Ей, литературе, неважно, как ты эту правду узнал: подсмотрел в щелочку или добыл на допросах. А кто у нас добывал правду? Иван Блюм? Такие, как Иван Блюм, только затрудняли работу следствия.
Вот майор Хохряков – этот добивался правды почище Тургенева. У него, бывало, любая правда заговорит.
Но майора Хохрякова не станут печатать. Печатают только тех, кто у него сидел. А он не сидел, он работал. Если бы все сидели, работать было бы некому. И выходит, что майор Хохряков как никто стал жертвой этого времени. Он мог бы стать ученым, писателем, композитором, но ведь кто-то же должен допрашивать людей. Так что, выходит, и у него исковеркана судьба. Кстати, у Ивана Блюма судьба не исковеркана, она даже очень удачно сложилась. Причем не без помощи майора Хохрякова. Если б майор Хохряков его не засадил, Блюм никогда не стал бы писателем.
Они сидели у подножья Владимира Ильича и листали книгу Ивана Блюма. Ильич заглядывал в книгу через их головы, что-то там прочитывал, принимал или не принимал, прикидывал, какие бы сделать пометки на полях, и в своей прижизненной манере думать только об одном, все подчинять одной цели, одной идее молчаливо и упорно протягивал руку туда, откуда не возвращаются.