Текст книги "Судебные речи"
Автор книги: Федор Плевако
Жанры:
Юриспруденция
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Факты неопровержимы, и их отвергать бесполезно. Смею думать, что векселям этим произнесен смертный приговор, что деньги никогда не получатся из той могилы, откуда не могут извлечь их поверенные целого света.
В этом отношении я ничего не боюсь, но мне было бы больно, если бы, внутренне сознавая, что векселя неправильны, руководствуясь каким-нибудь посторонним побуждением, вы ответили на этот вопрос отрицательно, потому что суд есть, самое светлое учреждение нашей страны: суд помогает человеку сознавать свою ошибку, не дает ему эту ошибку довести до конца, заставляя его ответить за те поступки, которые он уже совершил, не покровительствует ему, однако, в преступных деяниях и прощает человека, достойного милости.
Факты отвергать нельзя: снятой головы к плечам не приставишь.
В делах подлога, в делах насилия, если мы видим, что подсудимый действительно желает воспользоваться неправильными документами, – отвергая факт, присяжные как бы говорят: позволяем тебе подложные акты считать за настоящие, благословляем на такие поступки, весь твой нравственный грех принимаем на свою совесть!
Дорожа судом, где я провожу свою жизнь, мне было бы больно встретиться с такими фактами.
Пределы нам даны, я их не касался: к великому моему счастью, я имел право не касаться уложения о наказаниях: я шел дальше – я указывал вам факты, значительно смягчающие вину подсудимого.
Если нет свидетелей преступления и если по вашему нравственному убеждению обвинять человека в подлоге документов нельзя, то никто не может лишать вас принадлежащего вам права помиловать его.
Если бы явилось сомнение относительно того, точно ли все так произошло, как нам говорят, то, я думаю, нужно поставить вопрос таким образом: если сомнительно, как произошли эти неправильные документы, то зачем отягощать свою совесть сомнением? Зачем не оказать милость такому человеку?
Председатель в своем последнем слове, вероятно, скажет вам, что всякое сомнение толкуется в пользу подсудимого. При таком положении дела вам легко быть справедливыми, не позволив только человеку взять то, что ему не принадлежит.
Документы эти можно рассматривать как грех: смерть греху, но оставьте жизнь грешнику!
Простите человека, который обвиняется: пусть в его пользу говорит то положение, в котором он находился все это время, то страдание, которое ему пришлось вынести!
Оканчивая мое обвинительное слово, я жду вашего решения. Думаю, что вы сознаете, что дело правосудия есть дело великое. Надеюсь, что мне, как вашему собрату по стране, не придется краснеть за вас, что вы сознаете, что нужно давать руку помощи упавшему, поднять грешника кающегося, оказать милости страждущему.
Но милуя грешника, не давайте ему пользоваться плодами греха!
* * *
Замятнивы были оправданы. Факт же вымогательства векселей судом был подтвержден, вследствие чего суд постановил об их уничтожении.
Дело Лукашевича
Н. А. Лукашевич был предан суду по обвинению в том. что в ночь на 25 октября 1878 г. в имении своего отца, в деревне Лукашевке, Екатеринославской губернии, несколькими выстрелами из пистолета застрелил свою мачеху Фанни Владимировну Лукашевич.
Ф. В. Лукашевич – вторая жена А. П. Лукашевича, у которого от первого брака было два сына – Николай и Леонид. После прихода в дом Лукашевичей мачехи отношения всех членов семьи постепенно и все более обостряются. Старший сын Лукашевича – Николай, терпеливый от рождения, молча сносит обиды мачехи, хотя по отношению к нему она была настроена особенно враждебно. Младший же сын – Леонид – покидает имение отца и поселяется в губернском центре, где вскоре кончает жизнь самоубийством. Семейные ссоры продолжались до тех пор, пока, наконец, Ф. В. Лукашевич не уехала из деревни, бросив мужа и поселившись в Екатеринославле. После ее отъезда по деревне пошли слухи о том, что она сблизилась и состояла в интимных отношениях с Леонидом Лукашевичем.
В один из приездов Ф. В. Лукашевич в деревню для объяснений с мужем она и была застрелена Николаем. Обвинительной властью действия Н. А. Лукашевича квалифицировались как умышленное убийство. Защита (Николая Лукашевича защищал Ф. Н. Плевако) настаивала на переквалификации убийства как совершенного в припадке умоисступления. Дело рассматривалось 7–8 февраля 1890 г. Екатеринославским судом с участием присяжных заседателей.
* * *
Вы, вероятно, помните, господа присяжные заседатели, что в конце обвинительного акта говорится о том, какое вы будете дело рассматривать, о каком преступлении идет речь, что там вам прочитали ст. 1455. Если вы обратитесь к Уложению и посмотрите, что, собственно, в 1 части ст. 1455 заключается, какое там преступление имеется в виду, то увидите страшные слова «умышленное убийство».
Мы полагали, что с этим обвинением нам бороться не придется, и после судебного следствия, по-видимому, с этой стороны для нас был выигрыш дела.
Но только что произнесенная прокурором речь закончена тем же обвинением – обвинением в умышленном убийстве.
Конечно, для того чтобы судить, насколько данные обвинения подготовляют к подобному приговору, надо выяснить, что за деяние, в котором обвиняют нас? Нет ли в этом отношении между нами какого-нибудь разномыслия?
Но относительно умышленного убийства ни у одного народа не была разномыслия. Умышленное убийство – это самое страшное зло, на какое только способна злая воля человека, умышленного убийцы. Я не знаю такого заблуждающегося века, я не знаю такого заблуждающегося человечества или отдельного народа, где бы на умышленного убийцу смотрели иначе. На него везде идет гнев законодателя, раздражение общества, строгий приговор суда.
И совершенно понятно. Ведь умышленный убийца – это человек, который умеет заставить в себе замолчать то естественное чувство отвращения, которое возбуждается у человека при мысли о крови, о страданиях, о смерти. Ведь умышленный убийца – это человек, которому ничего не значат стоны, просьбы и мольбы жертвы, которую он разит. Умышленный убийца – это человек, которому ничего не значит разбить те скрижали, которые имеются в сердце всякого человека и на которых написано: «не убий». Поэтому нет выше кары, как кара, преследующая подобное деяние, нет выше зла, как зло – умышленное убийство.
Но ввиду этого законодатель, суд и тысячелетняя мудрость веков давно уже выработали положение, в виде математической истины, не допускающей никакого возражения, что не всякое убийство следует считать умышленным убийством, что между убийством умышленным и убийством при других условиях может быть величайшая разница, и законодатель отвел для другого убийства название з_а_п_а_л_ь_ч_и_в_о_г_о.
Запальчивое убийство – другое дело. Здесь человек не имеет времени побороться с нравственными запросами, которые мешают ему исполнить известное зло. Запальчивое убийство необыкновенно быстро проявляется, мысль необыкновенно быстро переходит в действие, так сказать, разум и совесть не успевают догнать той решимости, сила которой вызывается причинами, не всегда лежащими в самом подсудимом. В самом поступке запальчивого убийцы видно бывает, от каких причин произошло убийство: произошло ли оно от внешних причин – страха, ужаса или от причин внутренних – мести, ревности и т. п.
Мало того, запальчивым убийцей иногда бывает человек, который вовремя не мог остеречься от того зла, на которое нечаянно напал. Здесь возможны даже мотивы нравственные, мотивы похвальные. Нередко убийство совершают ввиду того, что человек раздражен силой неправды тех, против которых убийца в минуту запальчивости направляет свою преступную руку.
Многие страны, которые опередили нас своим юридическим опытом, страны, которые более нас имели примеров, более думали над вопросами права, давно выработали у себя образцовый суд, которым мы владеем только несколько лет, – многие страны с давнего времени признали между этими двумя родами убийства такую разницу, что эти два преступления существенно отделены одно от другого. В то время когда первое рассматривается как тяжкое преступление, и руд над умышленным убийцей совершается при помощи представителей общественной совести, которые всегда призываются в самых важных делах, – запальчивые преступления во многих странах рассматриваются как такие деяния, которые не колеблют сильно общественный порядок; этого рода дела разрешают судьи в малом составе, потому что здесь нет уже такой кары, которая идет на преступника умышленного.
Наш закон в этом отношении составляет некоторое исключение. Правда, и он уступил требованиям справедливости: наш закон смотрит на запальчивое убийство, как на такое преступление, которое наказывается слабее; этот род убийства рассматривается как преступление низшего порядка. Но эта разница не выражена в такой существенной форме, как это сделано в других странах. У нас запальчивых убийц приводят сюда, рассматривают вопрос об их участи при вашем участии, а вы, господа присяжные заседатели, уже по опыту знаете, что вас призывают на дела самые важные: где одни коронные судьи затрудняются разрешить вопрос о виновности, там законодатель призывает на помощь голос общественной совести.
Объяснить подобного рода аномалию в нашем уголовном процессе очень легко: наше Уложение отстало от нашего процесса. В то время как мы пользуемся теперь судом самой последней выработки, судом, который может поспорить с судебными учреждениями стран более культурных, наше Уложение на несколько лет старее.
Но старость не везде достойна уважения. В нашем Уложении еще осталось много такого, что не подходит к требованиям науки и нуждается в усиленной работе серьезной мысли. Наше Уложение написано в то время, когда о новых судебных учреждениях не было и помину, когда судебный процесс составлял канцелярское производство, от которого общество было совершенно удалено; когда судебные дела решались руками слишком не подготовленными, когда, по русской пословице, работа делалась топором там, где нужен искусный резец. В то время учение такого рода, которое бы различало убийство умышленное и запальчивое, умело бы отнести данное, деяние к той или другой категории, – такое учение казалось не под силу, – не под силу тем, кто редактировал Уложение и творил суд и расправу.
Вот почему законодатель дал несколько более общую форму понятию о запальчивом убийстве и не обособил это преступление такими резкими признаками, по которым оно существенно отличалось бы от преступлений тяжких. Вот почему разрешение вопроса о том, к какой категории отнести то или другое деяние, передано суду с участием представителей общественной совести.
Но ввиду строгости закона, ввиду важности преступления, называемого убийством в запальчивости, недостаточно было бы остановиться только на том, не подходит ли настоящее деяние к этой категории: это противоречило бы и тем данным, которые дало нам судебное следствие.
Вот почему я должен сказать, что одним спором о том, к какому из двух видов убийств относится настоящее деяние, я не могу ограничиться: задача моя не будет выполнена, обязанности мои будут нарушены. Я должен идти далее, и сам законодатель дает мне для этого средство.
Законодатель знает еще случай убийства, – это случай, когда от моих насильственных действий последовала чья-либо смерть, и хотя в моем намерении и не было мысли нанести ее. Здесь законодатель принимает во внимание, что все-таки моя рука была причиной смерти, убийства человека, хотя мысль и не шла за этим. Такое деяние законодатель рассматривает более снисходительно, и раз признают, что, причиняя смерть, преступник не имел умысла, законодатель рассматривает это деяние как менее наказуемое, более терпимое, причем рассуждает так: здесь рука была в несогласии с головой.
Но так как за грех, который совершила рука, за неимением возможности наказать преступную руку, пощадить голову и душу, наказывают ч_е_л_о_в_е_к_а в целой его личности, а не какой-либо отдельный член организма, то поневоле приходится рассматривать это деяние как более слабое, которое является продуктом лишь одной руки, без всякого участия головы.
Вот третья форма преследования со стороны законодателя за деяния, производящие насильственную смерть.
Тем не менее, законодатель не мог остановиться и на этом. Правда, с большой трудностью, с большой борьбой шаг за шагом уступая требованиям науки и опыта, законодатель должен был признать, что совершаются убийства нередко в таком состоянии, когда суду человеческому нет места, когда обвинению нет– основания. Это – убийства, совершаемые в таком состоянии человеческого духа, когда воля и разум оставляют человека.
В прежнее время трудно соглашались на подобного рода суждения. В летописях старых уголовных судилищ записаны отвратительные протоколы, рассказывающие о колесовании и других тяжких наказаниях, которым подвергались сумасшедшие и безумные за то, что в сумасшествии и безумии совершали те или другие деяния.
Уступая постепенно требованиям жизни, науки и справедливости, законодательство пошло дальше. Не только тот, кто безумен или сумасшедший от рождения, кто неисцелимо болен, бывает в таком состоянии; бывают в таком состоянии и люди, доведенные до болезни обстоятельствами жизни, сложившейся под влиянием особенных условий, которые оставляют в душе те нагноения, под давлением которых человек легко отдается известному току страсти, без всякого участия разума и воли.
Это – те деяния, которые законодатель называет убийством в состоянии умоисступления и доказанного беспамятства.
При этом законодатель вовсе не карает и объясняет это тем, что человек, в это время делается бессмысленным животным, человек делается просто машиной, представляет собою странную смесь, смесь разумной воли с безволием. Законодатель знает преступление, зажигательство в беспамятстве, – такое преступление, для которого нужен известный ряд действий, известная осторожность, сообразительность: как, куда и в какое время пойти, что зажечь, чем зажечь и т. д., но и в этом случае законодатель допускает доказательства совершения подобного рода деяния в умоисступлении.
Таким образом, пред нами четыре категории одного и того же преступления. К какой из этих четырех категорий, отнести данное дело, – это будет служить предметом того слова, с которым в последний раз я обращусь к вам в интересах подсудимого.
Признаюсь, я немало удивляюсь тому недоверию, с каким отнесся представитель обвинения к выводам того эксперта, который по обстоятельствам дела высказал свое мнение о болезненном состоянии подсудимого в момент несчастья.
Замечательно в этом отношении устроена человеческая мысль; вообще, с развитием и образованием, каждый любит наблюдать всякий внешний факт, всякое внешнее явление природы, и истолковывать причины внешних явлений, не только текущих, но и давно протекших. В грудах мусора мы находим причины нынешнего состояния земли, в той или другой форме открываем причины, действовавшие за сотни тысяч лет, а пылкое воображение заходит даже за миллионы лет.
Но когда исследуем человека, то большей частью, как только привяжем известное деяние к делу его рук, так и полагаем, что задача мысли уже окончилась, что весь вопрос уже разрешен: чья рука совершила, того воля повинна. За человеком, вне его, причин не ищем и не признаем.
Прием отчасти разумный, но только им часто злоупотребляют. Разумность его вот в чем состоит. Судебный закон, запрещающий под страхом наказания известное деяние, признает самое суждение о нем мыслимым только под одним углом зрения: человек нравственно свободен и нравственно ответственен в своих деяниях. Но когда человек расстраивается, когда его мысли и чувства идут в разлад с действиями, тогда человек вовсе не ответственен за свои деяния, ибо он не есть необходимый автор тех или других действий и совершает их с такой необходимостью, с какой совершаются внешние явления природы.
Если так, то, собственно говоря, суд и положения закона будут пустыми словами. Если мы признаем человека совершившим известное деяние в силу роковой необходимости, значит, он есть та лейденская банка, в которой совершилось то или другое действие, подлежащее исследованию науки. Суд, которому надлежит разобрать, кто виновен и кто не виновен, будет взамен суждения кидать в рулетку о виновности или невиновности человека; но может ли быть речь о виновности человека, которому суждено было совершить то или другое деяние? Может быть, со временем мы узнаем и то, что теперь, по мнению одного из экспертов, находится вне власти науки, обладающей еще малым запасом опыта и наблюдений. Может быть, со временем при новом толчке метафизических, философских воззрений тот инстинкт, который живет во всех, главным образом в обществе обыкновенных практических людей, настолько восторжествует, что придется иметь счеты с каждым деянием. Пока же я считаю совершенно соответствующим требованиям времени понятие об ответственности человека, доколе действия его имеют своей подкладкой свободную волю, потому что и нравственный человек может совершить безнравственный поступок.
Но при этом надобно одно помнить, что человек – не бог и не демон, что силы его не безграничны и он не может справиться со всякими тягостями, которые идут ему навстречу. Человеческая душа в этом отношении похожа на человеческое тело. Самый рассудительный человек, отправляясь из одной местности в другую, конечно, старается идти по прямой дороге, – идет прямо, подходит к самой цели своего путешествия; но вдруг навстречу ему буря, от которой нет возможности спрятаться; как бы человек ни был убежден в крепости своих сил, но ему остается одно – пасть на землю – и выжидать, пока буря пройдет.
Сильная буря бывает не только вне человека, но и внутри его; эту бурю представляют собой страсти, которые волнуют человека и разлагают его внутренний мир. Как бы ни был благоразумен человек, как бы он ни желал удержаться от известного зла, но если ему придется повстречаться в собственной жизни со страстями, принявшими размер бури, то разум, который идет прямо, совесть, которая содействует тому, чтобы не шататься в стороны, замолчат, если только вполне разыгралась буря.
Поэтому, как в душевной области, так и в области внешней, не тот благоразумен, кто не падает, несмотря ни на какую бурю, а тот благоразумен, который не позволяет себе пуститься в дальний путь в то время, когда его может застигнуть буря и засыпать ему песком глаза.
Но человек – не бог, силы его ограничены, он должен, по возможности, избегать всяких душевных бурь и не насаждать в своей душе тех мелких, сорных растений, которые, развившись, могут потом человека погубить. Когда раз, по неосторожности ли человека или под гнетущим давлением внешних причин, в душе его посеяны те или другие семена, то из семян этих, равно как из семян, брошенных в хорошую почву, совершенно естественно выходит роскошная растительность. Как вырастают деревья из семян, так точно из причин являются поступки уже помимо воли человека.
Вот ввиду этого обстоятельства в настоящее время господствует учение, что не нужно быть сумасшедшим навсегда, не нужно быть безумным навсегда, но что можно быть в состоянии невменения, в состоянии того душевного угнетения, которого не существует прежде события, к которому не бывает возвращения и после него.
С таким случаем, как я думаю и даже убежден, в настоящее время мы имеем дело.
Чтобы понять, в каком состоянии духа и в каком состоянии нравственной ответственности был Н. А. Лукашевич в ту злополучную ночь, в которую совершилось убийство Ф. В. Лукашевич, нужно себе представить всех действующих лиц той печальной драмы, которая разыгралась в семействе Лукашевичей. В этой драме, как и во всех драмах, которые мы видим на сцене, есть главные действующие лица, есть второстепенные артисты и есть люди без слов. Главными действующими лигами в этой драме являются покойная Ф. В. Лукашевич, Н. А. Лукашевич и отец его А. П. Лукашевич. Изучая их характер, их свойства, мы найдем очень многое; мы увидим, что многое, что выполняется волей и характером отдельного человека, есть результат соединения трех взаимно противоположных, несходственных элементов, которые, однако, вместе дают сплошную картину ссор в их семейной жизни.
Эти три лица я назвал. С одним из них, подсудимым, вы, конечно, знакомы более всего, ибо ему посвящались эти дни. Для определения характера этого человека и того, как он мог поступить в злополучную минуту, мы найдем немало данных в его жизни. Но как у дерева первые ростки определяют его будущий Штамб и крону, так детство и первые годы ребенка нередко влияют на образование будущего характера, – иначе немыслимо говорить о семейных чертах.
Детство Н. Лукашевича не радостное. Хотя мы здесь недостаточно подробно изучили семейную жизнь отца Лукашевича с первой его супругой, но одно оказалось несомненным, – что Н. Лукашевич очень рано был лишен родительской ласки; его увезли подальше от Екатеринослава, в Петербург; из Петербурга он отправился к немцам, в Ригу, где и закончил свое воспитание.
Потом мы встречаем его на театре войны. Про дом свой он знал так, как евреи знали, живя в Египте, про обетованную страну, – что там есть что-то кипящее млеком и медом. На самом же деле, этой страны он не знал, он только мечтал о ней.
Вместе с тем он был лишен главного условия, необходимого для правильного роста того здорового дерева, которое называется «нравственным человеком», – того условия, которое природа предоставляет с рождения всякому человеку: это – участие матери, которого Н. Лукашевич никогда не видел.
Я не думаю, что только во втором браке старика была плохая семейная жизнь. Не было ли и во время первого брака каких-нибудь печальных страниц, которые заставили мать предпочесть держать своего сына вдали от семьи?
Но отсутствие матери едва ли может быть заменено чем-либо. Гувернантки и бонны, окружавшие его с раннего детства, едва ли могли посеять в нем какое-нибудь нежное чувство.
Затем он провел свое детство исключительно в мужской школе, в среде мальчиков, в немецком заведении. Понятно, что у него не могло образоваться той необходимой нежности и ласки, которые сообщает человеку материнское воспитание.
Таким образом велось воспитание Н. Лукашевича. Потом, когда он поступил на службу, то был уже человеком зрелым, с характером жестким. Служебная обстановка его также была чужда элементов нежности. Судьбе угодно было поставить его жизнь так, что даже общественная деятельность не приучала к нежности. Едва он успел поступить на службу, как вдруг, по стечению исторических причин, общих для всей России, ему пришлось очутиться в действующей армии, сразу стать лицом к лицу с кровью и страданиями; тут уже и речи не могло быть о развитии нежных чувств.
Там он проводит год. После – возвращается в дом, но здесь застает уже существенную перемену. В этом доме давно уже нет матери; в этом доме завелась другая женщина, на правах матери, – Фанни Владимировна, которая имеет своих детей. В доме совершенно другая обстановка. Отец, естественно, мог привязаться, по известным нравственным и физиологическим условиям, и к этой новой женщине. Но привязанность мужа к жене никогда не могла связать мачеху и пасынка той любовью, которая лежит в самой крови, в самом факте рождения.
Поэтому привязаться к мачехе, почувствовать родственные к ней отношения он не мог. Если эта женщина не отличалась особенно высокими нравственными качествами, если она не имела с ним нравственного общения, то, конечн*, отношения между ними с первого же дня должны были быть натянуты, потому что не было того сдерживающего элемента, который примиряет родственной кровью людей даже после вспышки. В то же время его волнуют совершенно другие качества мачехи…
Но школа и служба научили его такту, научили сдержанности, военная дисциплина выработала в нем терпение. Конечно, не любовью к мачехе я объясняю ту выдержку, которая являлась ответом на различные сцены. Не родственным чувством, не духом любви, не примиряющим началом руководился Н. Лукашевич, когда подобного рода сцены оставлял без вредных последствий и часто, уходя без обеда, оставляя на несколько часов родительский дом, бродил с ружьем по полям.
Сдержанность долго его выручала. Но сдержанность без чувства примиряющей любви представляет собой здание из досок, не сбитых гвоздями, здание крайне непрочное и весьма опасное для прикасающихся к нему. Сдержанность – это только средство угнетать волю, загонять снаружи внутрь болезненные наросты. Такт и сдержанность напоминают мне те хозяйственные распоряжения, существующие в некоторых городах, когда накопляющиеся в домах нечистоты, вместо того, чтобы вывозить за город, в самых домах закапывают в землю. Снаружи все прилично и как будто. есть порядок, но в сущности эти нечистоты накопляются, накопляются и заражают ту почву, которая скрывала их. Таким образом, результатом сдержанности являются те горькие плоды, которые, постепенно развиваясь в душе человека, заражают весь внутренний его мир.
Заражение это было тем ужаснее, что противовеса в этой душе и со стороны не находилось. И сама Фанни Владимировна была далека от чувств ласки, дружбы: она вовсе не старалась посеять семена этих чувств в своем пасынке Николае, равно как и в прочих лицах, с которыми она проживала по нескольку времени.
Таков Н. Лукашевич в момент приезда его в родительский дом.
В родительском доме живет Фанни Владимировна. Я о ней дурного ничего не скажу и вместе с прокурором разделю мнение, что на несчастную женщину много наговорено лишнего. Но я считаю возможным пока утверждать только следующее: что у ней характер был никуда не годный. Это я знаю не только из слов домашних, во и из показаний беспристрастных посторонних свидетелей, вроде мирового судьи Ковалевского, Кисель-Загорянского, Орловского и некоторых других.
Вы помните: к кому она ни адресовалась, на всех производила одно и то же впечатление, – в натуре ее для всех заметна была какая-то раздражительность. Приезжает к одному посоветоваться, чтобы начать дело с мужем. Тот говорит: «нельзя с мужем!»… «Ну, так с сыном!»… Очевидно, начинается дело с сыном не потому, что она действительно была обижена: она начинает одно дело взамен другого, чтобы только удовлетворить известному состоянию духа.
Вы знаете от других лиц, живущих в доме, какой несдержанный характер был у ней по отношению к пасынку. Вы помните, сколько происходило печальных сцен, ярко обрисовывающих историю развития отрицательных качеств ее души.
Другой вопрос – что было причиной всех этих историй, кто был виновником в подготовлении той почвы, на которой цвели всевозможные семейные безобразия. Быть может, почва эта была подготовлена проделками ее мужа. Может быть, совершенно справедливо, что он женился на ней только для того, чтобы вместо гувернантки по условию, за известную плату, иметь гувернантку даром, к чему присоединялись еще и другие удобства. Быть может, он, не любя второй жены, не любил и детей от второго брака. Все это, может быть, правда. Сам он далеко не владел таким сердцем, которое было бы вполне застраховано от других. Нет!
Но если только эти факты верны, то, конечно, женщина, которая мечтала в браке найти новую, обеспеченную, мирную жизнь, не могла быть счастлива. Она не могла относиться с уважением к человеку, который изменяет обязанностям семьянина, будучи в таком возрасте, когда бы уже нужно об измене отложить всякое попечение и настоятельно думать только о том, чтобы нам не изменили по нашим преклонным летам. Отсюда рождается неуважение к мужу, а вместо чувства любви, которое проявляется иногда каким-то придаточным обстоятельством, начинаются те неприятные столкновения, которые весьма естественны в семье, где вместо любви и верности, вместо желания долго жить-поживать, – длинный ряд неудовольствий, обманов, измен и оскорблений.
Все это неизбежно сообщило некоторую резкость ее характеру. На ту беду она была в некотором отношении счастливой матерью, то есть слишком часто приносила детей своему мужу. У ней появилось естественное чувство материнства. Но, как совершенно справедливо заметил и представитель обвинительной власти, с рождением детей известные отрицательные качества мачехи должны были сделаться ей вполне присущими. Самые добрые качества, качества матери, любящей своих детей, обусловливали в данном случае качества злой мачехи.
К этому надобно сказать, что, кажется, была у ней еще одна привычка, – привычка считать в своем доме главным лицом то лицо, которое было главным в ее жизни до выхода замуж: слишком большое значение она придавала своей матери… Видимо, она мало знала ту давнишнюю, вековую истину, что, женившись, люди оставляют отца и мать и живут самостоятельной жизнью. Таким образом, она вводила в семью еще новый элемент, которому желала дать значение. Входя в дом, она получала права, которых не имели родные первой жены. Весьма естественно, что подобные права не могли не вызвать чувства отвращения в детях от первого-брака, а также и со стороны жениной родни. Вы помните, что едва только состоится примирение, немедленно пишется матери: «приезжайте!». Здесь вы видите новую черту характера, которая обусловливала семейный раздор.
Третье действующее лицо – старик Лукашевич. Я уже сказал мимоходом что он стар, но не весь… Кроме того, сколько? видно из дела, у него есть еще одно качество, качество рисоваться своим горем. Он даже здесь на суде, когда рассказывал длинную повесть своих отношений ко второй супруге, указывал, что когда он жаловался на свою супругу, то она была кругом виновата, а он всегда был прав. Я оставляю этот вопрос в стороне. Но должен сказать, что есть лица, которых до известной степени можно назвать страстотерпцами: они любят рассказывать о том, что много страдают, даже болеют, но никогда не страдают за тех, кому сами причиняют страдания; они даже не понимают этих страданий и не упоминают о них; свою впечатлительность они слишком высоко ценят.
Старик Лукашевич был именно таким человеком. Он помнил только то, что ему нехорошо, но что другим худо, хотя бы и по его вине, он это совершенно забывал. Он, не стесняясь, здесь на суде рассказывал о своем горе, причем напирал на то, что все его горе шло от второй жены. Следовательно, он не мог делиться с ней своими страданиями, он должен был искать на стороне покровителя, такого человека, с которым мог бы поделиться своим горем.
На ту беду в семейство, по окончании войны, приезжает Н. А. Лукашевич. В доме ему представилась картина не очень радостная. Многое изменилось из прежнего, с тех пор, как он помнил себя. Правда, не было такого разрушения, какое изобразили Тюрен и Гофман. Но ведь привычки детства к известному месту вызывают много святых воспоминаний; иногда тот же самый образок, переставленный на другое место, мы считаем не тем; от самых незначительных перестановок мебели картина совершенна меняется. Лукашевич почувствовал, что здесь не тот дом, о котором он мечтал: в нем пахнет чем-то чужим; вместо меда – он встречает горечь; вместо обетованной страны – он попадает в египетское рабство.