Текст книги "Мечты сбываются (сборник)"
Автор книги: Федор Достоевский
Соавторы: Евгений Замятин,Михаил Салтыков-Щедрин,Владимир Одоевский,Валерий Брюсов,Григорий Данилевский,Александр Чаянов,Николай Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
III
Только вчера она добилась очереди у Карпова.
Она была вообще странная девушка. То, что нравилось другим и увлекало их, то, что всем казалось просто, естественно и приятно, ее отталкивало, вызывало в ее красивой головке целый вихрь, целую бурю странных и неясных ей дум, вызывало щемящую боль в душе… Как расхохотались бы, весело, от всей души расхохотались бы те юноши и девушки, с которыми она встречалась ежедневно, если бы она вздумала передать им свои ощущения! Большинство совсем не поняло бы ее, и она, конечно, услышала бы со всех сторон один и тот же совет:
– Пойди к доктору…
Ей хотелось семьи, старинной семьи, замкнутой, как круг, тесно и неразрывно связанной, любящей семьи, семьи, о которой теперь читают только в исторических романах.
И она приглядывалась к тем сытым, крупным юношам с крепкими мускулами и смелыми глазами, которых она встречала на работе, на улицах, в театрах, на собраниях, на пикниках, на прогулках, и уныло твердила:
– Не то, не то, не то…
И ее словно оскорбляла, словно наносила ей глубокую рану та легкость, с которой эти юноши переходили от девушки к девушке, с какой они меняли свои привязанности.
Как старинному скупцу, ей хотелось взять и спрятать того, кого она полюбила бы, от всех взять его для себя одной, хотелось, чтобы он любил ее одну, всю жизнь любил бы только ее одну… И так шли годы.
Подруги смеялись над нею:
– У тебя каменное сердце…
Отвергнутые ею юноши считали ее глупой и не совсем нормальной и понемногу перестали ею вовсе заниматься.
Однажды – это было весной, когда в раскрытые части крыши врывался прохладный, душистый ветер и деревья ласково шелестели своими блестящими листьями, – она была в университете на защите диссертации молодым, но уже успевшим приобрести массу поклонников и поклонниц ученым Карповым.
Темой диссертации он выбрал: «Институт семьи в дореформенной Европе».
Диссертация была написана великолепным языком, и, помимо блестящей научной эрудиции, автор обнаружил в ней еще и большой художественный талант и ярко до осязаемости нарисовал эту старинную замкнутую ячейку – семью, из которой, как пчелиный сот, слагалось тогдашнее государство.
И когда, удостоенный звания доктора истории, он, подняв голову, увенчанную темной шапкой каштановых волос, сходил с эстрады, раздался дружный, долго не смолкающий взрыв рукоплесканий, от которого зазвенел металлический переплет стен и потолка. Женщины и девушки забросали Карпова букетами свежих душистых ландышей.
Аглае – девушку звали Аглаей – шел тогда уже двадцать шестой год, и раза два суровая и сухая тысяцкая Краг говорила, оглядывая стройную фигуру Аглаи:
– Вы уклоняетесь от службы обществу…
Эту Краг многие не любили за ее прямолинейность и строгость, за ее фанатическую преданность ее божеству – обществу.
Молодые девушки, легкомысленные и ленивые, говорили, что она метит в председательницы округа.
Еще накануне защиты диссертации Карповым Краг остановила Аглаю после смены и сказала, глядя на нее прямо и открыто, словно стеклянным взглядом:
– Если у вас нет пока увлечений, вы должны по крайней мере записаться… Если вы берете у общества все, что вам нужно, то вы и должны дать ему все, что можете. Уклоняться нечестно и непорядочно.
– Я подумаю, – сказала Аглая.
– Не о чем думать. Это и так ясно. Это какая-то новая болезнь теперь. Раньше, когда я была молода, девушки так много не думали. Кажется, правы те, кто предполагает издать специальный принудительный закон.
И вот, сходя со ступенек университета, охваченная волною прохладного весеннего ветра, от которого у нее расширялись тонкие нервные ноздри и грудь дышала широко и свободно, Аглая решилась…
На другой же день она отправилась в дом, где жил Карпов.
Ей трудно было приступить к делу, и она вся так и запылала, спросив у заведующего домом:
– Что, Карпов записи принимает?
Заведующий невольно улыбнулся и ответил:
– Да, принимает, по средам от двух до трех.
До следующей среды оставалось четыре дня, и Аглая провела их как в лихорадке, и сотни раз решала не идти вовсе, и снова перерешала. За пять минут до того, как ей выйти из своей комнаты, она не знала еще наверное, пойдет ли.
Но она пошла.
В комнате, светлой, но заставленной цветами, сидело уже больше двадцати женщин и девушек, и каждую минуту прибывали все новые. Некоторые, видимо, были смущены и сидели, опустив глаза и сложив руки; другие разговаривали вполголоса. Комната наполнялась, и казалось, что в ней не хватит места, чтобы принять всех желающих записаться у восходящего светила. А они все шли и шли, и каждую минуту подъемная машина выпускала их на площадку по одной, по две и по три.
Около половины третьего вышел в мягком домашнем костюме и в мягких туфлях Карпов. Женщины уже избаловали его, но сегодняшним наплывом он был, по-видимому, все-таки смущен и остановился в замешательстве.
Было больше пятидесяти кандидаток. Остановившись посреди комнаты, Карпов сделал общий поклон и обвел глазами лица и фигуры. Совсем некрасивых не было. Как всегда, у каждой на плече был пришит ее рабочий номер. И, вынув маленькую с золотым обрезом книжечку и крошечный карандаш, Карпов отметил несколько номеров, еще раз обводя взглядом всех кандидаток, и, сделав снова общий поклон, скрылся в ту же дверь, через которую вошел.
Аглае не хотелось ни с кем говорить, и, сгорая со стыда, она вскочила на первую площадку самодвижки и, не довольствуясь ее быстротой, пошла, лавируя в толпе и возбуждая удивленные взгляды, в свою квартиру.
И когда через несколько дней Краг снова спросила ее: – Все еще не записались? – Она со злостью и нервной дрожью в голосе ответила:
– Записалась, записалась, оставьте меня в покое, умоляю вас.
IV
Вчера утром ее известили, что вечером ее очередь у Карпова. Она ждала этого, но ей казалось, что это будет еще очень и очень не скоро, и понемногу она совершенно успокоилась. Известие подействовало на нее, как толчок электрического тока. Ей казалось, что у нее внезапно отнялись руки и ноги, и в голове все закружилось с бешеной быстротой. И когда она вечером мылась и одевалась, руки ее ходили и вся она дрожала мелкой дрожью.
Едва слышно она постучалась в дверь комнаты Карпова. Он был дома и лениво ответил:
– Входите.
Был двенадцатый час, час, когда ей было назначено к нему прийти…
V
И теперь, когда она вспомнила мгновенье за мгновеньем весь этот вечер, всю эту ночь, ей хотелось закрыть себе лицо руками и зарыдать громко, в голос, так, чтобы тряслось и прыгало все тело…
Заунывный звон электрического колокола опустился из-под крыши, и, приставая, прошумел воздушник. Гул толпы на самодвижке замирал, толпа редела.
Аглае казалось, что вчера вечером она потеряла что-то самое дорогое, лучшее в жизни, потеряла невозвратно.
Она подняла глаза, словно ища темного ночного неба и тихих звезд, но там, над головой, все так же холодно и равнодушно висела серовато-белая крыша. И Аглае казалось, что она давит ее мозг, давит ее мысли.
Аглая перевела глаза на улицу, на красные буквы бюллетеня, то меркнувшие, то загоравшиеся вновь, принося вести со всех концов земли:
«Падение воздушника около Мадрида. Одиннадцать жертв».
«Выборы в токийском округе. Выбран Камегава большинством в 389 голосов».
«Извержение в Гренландии продолжается. Мобилизованы четыре дружины».
Аглая читала сообщения, и смысл этих красных, словно налитых кровью слов ускользал от нее. Она перевела взгляд направо. Там сверкали холодные зеленые буквы вечерней программы:
«Зал первый. Лекция Любавиной о строении земной коры».
«Зал второй. Ароматический концерт».
«Зал третий. Лекция Карпова».
Это имя ударило Аглаю как молотком, и она, вскочив, хотела идти.
Но куда идти?
Ей хотелось сегодня быть подальше от людей, этих самодовольных, смеющихся, веселых и однообразных, как манекены, людей. Еще страшнее было ей идти в свою комнату, чистую, светлую и всю наполненную одиночеством. Страшнее всего было ей оставаться наедине с собою.
Она решила идти к Любе, своей новой подруге, с которой она близко сошлась за последние два месяца. На Невском было пустынно. Во многих окнах уже не было огней, и блестящие, холодные фасады домов словно застыли, залитые ровным белым светом. Полоски самодвижек без конца бежали в ту и другую сторону вдоль домов. Только немногие фигуры стояли и сидели на самодвижках, изредка перебрасываясь словами, гулко отдававшимися на пустынной улице.
Аглая села в кресло самодвижки и закрыла снова глаза.
VI
На этот раз она не пропустила и остановилась у дома номер девять. Она вошла в подъезд и надавила на справочной доске кнопку номер двадцать семь. И в ответ тотчас появилась светлая надпись: «Дома. Кто?»
Аглая ответила, и снова блеснули буквы: «Иди».
Аглая стала на подъемную машину, поднялась на восьмой этаж, сделала несколько шагов по коридору и постучалась в комнату номер двадцать семь.
– Войди, – ответила Люба.
– Ты одна? – спросила Аглая, с трудом различая предметы в освещенной одним только согревателем комнате.
– Одна, – ответила Люба, поднимаясь к ней навстречу с кушетки.
Разноцветные матовые стекла согревателя бросали пестрые бледные пятна на стены и пол. Занавесь на окне была не спущена, и сквозь узорчатые стекла лился слабый уличный свет, едва намечая раму.
– Можно закрыть окно? – спросила Аглая, кладя палец на черную кнопку.
– Конечно, – ответила Люба.
Аглая надавила кнопку, и тяжелая занавесь опустилась и закрыла окно, смотревшее холодно и пусто, как глаз мертвеца.
– Так лучше, – сказала Аглая, – улица меня сегодня раздражает.
– А я лежала и мечтала, – сказала Люба, когда Аглая сняла верхнюю кофточку и перчатки.
– О чем?
– Так… Сама не знаю. Сегодня ароматический концерт с программой из моих любимых номеров: «Майская ночь» Вязникова, «Буря» Уолеса, «Ромео и Джульетта» Полетти. Но мне не хочется уходить из своей комнаты. А славная эта «Майская ночь»… Ты помнишь? Вначале тонко-тонко проносится сырой и нежный запах свежих полей; потом нарастает густой и теплый аромат фиалок, и запах зеленых крепких листьев, и лесной гниловатый пряный запах. Так и кажется, что идешь, взявшись за руку, с любимым человеком по густому-густому лесу; а потом нежной и легкой тканью рассыпается аромат ландышей – острый и свежий аромат, аромат, от которого шире и вольнее дышится. В этом месте я готова кричать от восторга. Розы, царственные, пышные розы. Разгорается заря, сверкают капли росы. Чудо что такое! А «Ромео и Джульетта»… Что-то таинственное и жуткое в этих пронзительных кружащихся запахах вначале, потом они нарастают, становятся все глубже, все печальнее. Так и чувствуешь, что опускаешься в глубокий, едва освещенный склеп… А «Буря»? Ты любишь «Бурю»? Какие взрывы тяжелых, падающих, как градины, запахов, сменяющихся быстро, бегущих и сталкивающихся! Восторг!..
Люба закинула руки за голову и мечтательно смотрела на разноцветные стекла согревателя.
– Отчего ты не пойдешь? – спросила Аглая, со страхом ожидая ответа подруги, точно от этого зависела вся ее судьба.
– Не хочется. Лень… И последнее время все неприятности у меня, – ответила Люба и замолчала, упорно смотря на цветные стекла.
VII
– Какие у тебя неприятности? – спросила Аглая, чтобы не молчать.
– Ах, все то же. Опять сорвалось. Какая я несчастная, какая я несчастная, Аглая!
– Да в чем же дело?
— Я была на этой неделе у Айхенвальда, у Курбатова, у Эйзена – везде отказ, везде. У Эйзена, впрочем, удалось, но не раньше, чем через полтора года. И он музыкант, а я не особенно люблю музыкантов, я вовсе не хочу, чтобы мой ребенок был музыкантом. Отчего я такая некрасивая, противная? Отчего у меня такой длинный нос? Я уверена, что каждый из них прежде всего смотрит на мой нос и пугается…
– Люба, ты вовсе не такая некрасивая, как воображаешь.
– Э, полно, не утешай меня, я сама знаю.
Снова наступило молчание, и вдалеке жалобно прозвенел электрический колокол: раз, два, три…
– Он меня выводит из себя сегодня, этот колокол, – сказала Люба, затыкая своими длинными пальцами на мгновение уши.
– А я была вчера вечером у Карпова, – едва слышно промолвила Аглая.
– Была? – живо воскликнула Люба, порывисто оборачиваясь к ней. – Ну что? Как? Какая ты счастливица, Аглая. Расскажи мне все, все. Слышишь? Все…
– Мне тяжело, ничего я не буду рассказывать. На душе у меня так гадко, так гадко.
– Но отчего же? Ах, как бы я хотела быть на твоем месте! Не красней, Карпов такой красавец, такая прелесть…
VIII
Резко и отрывисто звякнул телефон, и луч белого света прорезал комнату.
– Кто это? – с досадою спросила Аглая, оборачиваясь на звонок.
– Витинский, – сказала Люба, вглядевшись в светлую дощечку.
Люба встала и пошла к телефону.
– Что вам, Павел? Прийти ко мне?
– Зови, зови его, пожалуйста, – вмешалась Аглая, торопясь предупредить подругу.
– Терпеть я не могу этого реформатора, – шепнула Люба, отворачиваясь от телефона.
– Пожалуйста, – повторила Аглая, просительно складывая руки.
– Ну, ладно уж…
И, обернувшись снова к телефону, Люба сказала:
– Приходите. Тут и ваша поклонница, Аглая.
И Люба замкнула телефон.
– Ну зачем ты это сболтнула? – недовольно спросила Аглая,
– А разве неправда? Только он не в моем вкусе, и я не знаю, чем он тебе нравится. Беспокойный какой-то.
– Вот это самое беспокойство мне в нем и нравится.
– Не понимаю.
Разговор не клеился. Подруги сидели молча, и каждая думала о своем.
– Который час? – спросила, наконец, Аглая, – я еще ничего с обеда сегодня не ела, и ничего не хочется.
Люба закинула назад руку и надавила маленькую кнопочку. Над согревателем сверкнули цифры часов.
– Половина восьмого, – сказала Люба.
– Спасибо, – шепнула Аглая и снова замолчала.
– Тебя перевели? – спросила после долгой паузы Люба.
– Да.
– На какое?
– На макаронное. Это все-таки веселее, чем сортировать и отправлять пакеты.
– А мне мои перчатки надоели хуже, хуже… Ну я прямо слова подыскать не могу.
– Хуже горькой редьки?
– Вот именно.
IX
Послышался стук в дверь.
– Войдите, – сказала Люба.
Вошел высокий, хорошо развитый и крепко сложенный юноша.
– Это вы, Павел? – спросила, не оборачиваясь, Люба.
– Да, я. Почему у вас нет света? – промолвил Павел, здороваясь с молодыми девушками.
– Так. Нервы не в порядке.
– А… Впрочем, теперь не мудрено расстроиться нервам.
– Ужасно, – прошептала Люба.
Она заговорила оживленно, волнуясь и жестикулируя:
– Нашлись пророки! Столетиями, тысячелетиями стонало человечество, мучилось, корчилось в крови и слезах. Наконец его муки были разрешены, оно дошло до решения вековых вопросов. Нет больше несчастных, обездоленных, забытых. Все имеют доступ к свету, теплу, все сыты, все могут учиться.
– И все рабы, – тихо бросил Павел.
– Неправда, – горячо подхватила Люба, – неправда: рабов теперь нет. Мы все равны и свободны. Нет рабов, потому что нет господ.
– Есть один страшный господин.
– Кто?
– Толпа. Это ваше ужасное «большинство».
– Э, оставьте. Старые сказки. Они меня раздражают. Я не могу слышать их равнодушно.
И Люба замолчала, сжимая нервно руки.
– Они меня влекут к себе, как в глубокий омут, как в пропасть, – сказала Аглая.
– Кто? – спросила Люба.
– Те, кого ты иронически называешь пророками.
Люба ничего не ответила, скривив презрительно губы.
– Будем чай пить? – спросила она потом, встряхивая головой, словно отбрасывая неприятные мысли о беспокойных людях.
– Будем, – согласились в один голос Павел и Аглая и взглянули друг на друга, как бы поверяя один другому общую тайну.
X
Люба сняла с полочки три стакана, молоко, печенье, хлеб и масло и, нажав пружину, захлопнула дверцу.
– Теперь свету бы не мешало, – сказал Павел, беря свой стакан, – неловко как-то в темноте.
Люба молча повернула рукоятку, и мягкий голубоватый свет полился с потолка.
– Я теперь читаю старинные книги. Каждый вечер несколько часов посвящаю чтению, – заговорил снова Павел, отхлебнув несколько глотков и откидываясь на спинку кресла.
– Ну и что же? – отрывисто спросила Люба, раздражение которой еще не остыло.
– Я завидую, – ответил медленно Павел. – Завидую тем несчастным, голодным и холодным «мужикам». Как просто и свободно они жили, выбирая по своей воле труд или безделье.
– Главное, свободно умирали с голоду, – бросила Люба.
– Да, и свободно умирали с голоду.
– Умереть с голоду вы и теперь можете совершенно свободно.
– Да. Вот умереть мне можно совершенно свободно в любую минуту, а жить так, как я хочу, мне не позволяют.
– Как же вы хотите жить?
– Тоже совершенно свободно, независимо.
Павел говорил громко и возбужденно, все лицо его горело одушевлением, и глаза, красивые серые глаза блестели под белым, слегка откинутым назад лбом.
Аглая не сводила с него взгляда и жадно ловила его слова.
– Так, так, – наконец сказала она, – это мои мысли.
– Да замолчите вы, несносные, – вскричала Люба, – вы еще о религии заговорите!
Она презрительно усмехнулась.
– О, как бы я хотел веровать, – сказал, подхватывая ее слова, Павел, – чисто, наивно и горячо веровать, так, как описывается в старинных книгах. Но меня обокрали. Когда я был еще ребенком, мою душу отравили скептицизмом. Она мертва и безжизненна. Как я завидую старому семейному быту, как бы мне хотелось иметь мать и отца. Не граждан за номерами, которые числятся моими отцом и матерью по государственным спискам (да и то насчет отца я не уверен), а настоящих, живых мать и отца, которые воспитали бы меня и вложили бы в меня живую душу.
– Вы и против общественного воспитания детей?
– Да, против. Я не боюсь говорить об этом, как ни дико это кажется и как ни идет это вразрез с положениями госпожи науки и ходячей морали.
– Замолчите, мне тошно слушать вас. Я вам не верю, вы напускаете на себя.
– О нет, я говорю вполне искренне. Дружная старинная семья, как в ней, должно быть, хорошо было! Как радостно прыгали дети, встречая входящего отца! Как они прижимались доверчиво и ласково к своей матери!
– У вас голова забита старыми бреднями. Вам нужно бросить читать и взять отпуск.
– Конечно, это лучшее средство, – сказал Павел насмешливо. – Нет, не то, – продолжал он. – Раз проснулись эти чувства в душе, их ничем не заглушишь.
– Вы знаете, в Африке около Нового Берлина образовалось, говорят, общество, решившее добиваться от верховного африканского совета легализации семьи на старинный лад, – сказала Аглая.
– Да, слышал. И глубоко им сочувствую. И если я когда-нибудь сойдусь с девушкой, – прибавил Павел значительно, – я сойдусь с ней только с тем, чтобы никогда не разлучаться. И если она уйдет все-таки от меня, я ее убью. И себя убью.
– Вы совсем сумасшедший, – сказала Люба, – не хотите еще чаю?
– Нет, не хочу… Свободные люди. А наша служба в Армии Труда, неизбежная, обязательная, как рок? А обязательные занятия?! Вы что теперь делаете?
– Я в перчаточном, – ответила Люба.
– Ну вот. И очень вам это нравится?
– Это необходимо. И потом, ведь это отнимает у нас только четыре часа в сутки, а в остальное время мы делаем что хотим.
– А я ни минуты, ни мгновения не хочу подчиняться, ни минуты не хочу заниматься моей проклятой полировкой стекол.
– Просите перевести вас.
– Куда? Рубить гвозди? Месить тесто? Я ничего, ни одного движения не хочу делать по принуждению.
– Ну к чему вы все это болтаете? – спросила его Люба. – Ведь вы не переделаете всего общества. И если большинство с вами не согласно, вам остается только подчиниться.
– Большинство, большинство. Проклятое, бессмысленное большинство, камень, давящий всякое свободное движение.
XI
Павел вскочил и нервно заходил по комнате.
– Меня лишили, мне не дали веры. Не знаю, каким чудом есть еще верующие люди, и как бы я хотел этого чуда для себя! Меня обокрали, взамен мне не дали ничего, не дали никакого оружия против страшного, против чудовищного врага – смерти.
– Какого же оружия вы хотите? Его никогда не было. Разве в старых сказках.
– Вера была оружием. Твердая, горячая вера, с которой не страшна была самая темная ночь.
– Наука дает нам больше, чем вера. Она реально, не в мечтах только и бреднях, а на самом деле, в действительности продолжила вдвое человеческую жизнь. Она избавила человека от болезней. Чего же вам еще? Мне кажется, этих реальных благ больше чем достаточно, чтобы вознаградить за призрачные блага, дававшиеся верой.
– А смерть?
– А верующие не умирали?
– Умирали, но верили, что воскреснут.
Павел прошелся несколько раз по комнате.
– Свобода, – снова заговорил он, – а я ни одной вещи, ни одного угла не могу назвать своим. Нет ни одного угла, где бы я мог безусловно и совершенно самостоятельно распоряжаться.
– Вы все любите ссылаться на старину. Вспомните древних христиан. Я недавно еще читала о них целую книгу. У них ведь все было общее.
– Да, да. Все общее. Но только по любви, а не по принуждению. Я с восторгом бы имел все общее со всеми, если бы это было по любви, по братству.
Он замолчал, пощипывая свою начавшую курчавиться бородку.
– Когда я прохожу, – начал он снова, – по Марсову полю, под его роскошными пальмами, магнолиями и олеандрами, среди пестрых цветов, у меня руки сжимаются судорогой, и кажется, я так и передушил бы этих спокойных, холодных и бездушных, как машины, людей. Какой насмешкой, каким жалким убожеством кажутся мне пышные речи, произносимые на торжествах. Мне всегда так и хочется бросить в ответ на шаблонно громкие слова о благоденствии человечества одно только слово: «слепцы». Человечество убито. Его нет больше. Оно только и было ценно, только и имело право жить за свою душу, за светлые порывы этой души, за светлые слезы любви… А теперь… теперь…
Павел задыхался. И Аглая не сводила с него своего пристального взгляда и думала: «Так, так, это мои мысли, мои».