355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Достоевский » Публицистика 1860-х годов » Текст книги (страница 9)
Публицистика 1860-х годов
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:51

Текст книги "Публицистика 1860-х годов"


Автор книги: Федор Достоевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 40 страниц)

– Но вы как будто неискренни, – скажут нам, – говорите как будто иронически, критикуете… Вот давеча вы, кажется, заметили, что ненадобно учить, что исключительное напирание на невежество и предрассудки и исключительная забота как можно скорее искоренять их в народе – тоже своего рода невежество и предрассудок. Какая дичь!

– То есть мы было и осмелились заметить, – отвечаем мы. – Но теперь даже и раскаиваемся, что сделали это замечание. Для нас оно ужасно щекотливо. «Попробуй-ка кто отнестись без предубеждения, не с низкопоклонным анализом к какой-нибудь модной и находящейся во всеобщем употреблении идейке, и к какому ни на есть кумирчику, которым мы крепки в данную минуту: он будет смешан с грязью». Вот собственные слова г-на Щербины, и мы именно чувствуем себя теперь в этом положении.

– Как! – закричат нам, – не учить народ, то есть распространять предрассудки, невежество, безграмотность!.. Обскуранты! Преступники!

Ужасно трудно иногда объясняться!

Боже нас сохрани! Мы вовсе не про то говорим, что учить не надо. Сами же мы только одно и кричим, только об одном и возвещаем: грамотность! грамотность! учить, напротив, надо. Только много, слишком много надо иметь, по нашему мнению, самоуверенности, чтоб думать, что народ так вот и разинет рот, слушая, как мы будем его учить. Ведь народ не совсем же стадо. Мы даже уверены, что он сам про себя смекает, а если не смекает, то хоть чувствует, что мы, господа, сами еще чего-то не знаем, идя к нему в учителя, так что нам самим прежде надо бы кой-чему у него же поучиться, а оттого и, действительно, не уважает и всю нашу науку, по крайней мере не любит ее.

Всякий имевший когда-нибудь дело с народом может проверить на себе это впечатление. Ведь чтоб народ действительно слушал нас, разиня рот, надо прежде всего это заслужить от него, то есть войти к нему в доверие, в уважение; а ведь легкомысленное убеждение наше, что стоит нам только разинуть рот, так мы и всё победим, – вовсе не заслужит его доверия, тем более уважения. Ведь он это понимает. Ничего так скоро не понимает человек, как тона вашего обращения с ним, вашего чувства к нему. Наивное наше сознание в нашей неизмеримой перед народом мудрости и учености покажется ему только смешным, а во многих случаях даже оскорбительным. Вот вы, г-н Щербина, кажется, совершенно уверены, что народ этого не заметит, то есть того необыкновенного нашего превосходства перед ним, с которым мы приступаем к составлению для него книги по вашей программе. Вы, г-н Щербина, любите народ – мы в этом уверены – и из любви к нему работаете. Но ведь любить-то просто мало; надо уметь выказать любовь. Вы вот и хотите выказать вашу любовь тем, что будете учить народ, хвалить его за добро и смеяться над его злом, особенно стараясь преследовать насмешкою его «отрицательные стороны» и проч., и проч. Э! мало ли кто его не учил и не учит, мало ли кто не смеялся над ним и не смеется! Ведь этим любви не докажешь, по крайней мере неудобно, да и надоест, наконец, столько учителей! А вдруг к тому же если народ узнает (а не узнает, так как-нибудь почувствует), что ведь и нас, обратно, он мог бы многому научить, а мы-то и ухом не ведем и не подозреваем этого, даже смеемся над этой мыслью и подступаем к нему свысока с своими указками. А научить-то народ нас мог бы, право, многому, вот хоть бы тому, например, как нам его же учить. Ведь между нами попадаются иногда удивительные учителя. Иной, знаете, этак от почвы-то давно уж отделился, еще прадедушка его администратором был, с народом никаких общих интересов не имел и за стыд почитал иметь: развитие-то у внучка вышло по преимуществу свысока, общечеловеческое, научно-теоретическое, истины пошли идеальные – одним словом, человек вышел благороднейший, но необыкновенно похожий на стертый пятиалтынный: видно, что серебро, а ни клейма, ни года, ни какой нации, французская ли, голландская ли, русская ли монета – неизвестно. Иной из таких станет вдруг фертом середи дороги, и ну искоренять предрассудки. Все эти господа чрезвычайно и как-то особенно любят искоренять предрассудки, например суесвятство, дурное обращение с женщинами, поклонение идолам и проч., и проч. Многие из них уже написали об этом целые трактаты, другие изучали эти вопросы в университетах, иногда заграничных, у ученых профессоров, по прекрасным книжкам. И вдруг этот «деятель» сталкивается наконец с действительностью, замечает какой-нибудь предрассудок. Он до того воспламеняется, что тотчас же обрушивается на него всем своим хохотом и свистом, преследует его насмешками и, в благородном негодовании своем, харкает и плюет на этот предрассудок, тут же при всем честном народе, забывая и даже не думая о том, что ведь этот предрассудок покамест все-таки дорог для народа; мало того, – что низок был бы народ и недостоин ни малейшего уважения, если б он слишком легко, слишком по-научному, слишком вдруг способен бы был отказаться от дорогого и чтимого им предмета. «Ты, барин, не смейся и не плюй, – скажут ему мужики, – ведь это нам от отцов и дедов досталось; это мы любим и это чтим». – «Тем скорее надо искоренять в вас этот предрассудок! – кричит просветитель, – значит, тем глубже он в вас сидит; вот я и плюю на ваш предрассудок, во-первых, потому, что он мои благородные чувства возмущает, а во-вторых, чтоб вам же, дуракам, показать, как я его мало ценю; вы и учитесь, на меня глядя» Ну что с таким делать? Ведь этот господин не только неспособен смотреть на предмет исторически, в связи с почвой и с жизнью, но и человеколюбиво-то смотреть неспособен, потому что и человеколюбив-то он теоретически, по-книжному. А уж о том, чтоб быть почтительнее к народу, с ним и говорить нечего. Ему дела нет, что этот предмет только для него одного ничего не значит, а для других он свидетель и знамение прошлой жизни, что он и теперь, может быть, вся жизнь и знамя этой жизни. Да что говорить! Мы ведь совершенно уверены, что г-н Щербина знает всё это гораздо лучше и основательнее нас. С его умом как не знать. Да ведь одного знания мало; не мешало бы быть и поосторожнее. А ведь слишком исключительное и поспешное желание – прежде всего «обучить», «осмеять насмешками» и «напасть на отрицательные стороны», тоже своего рода неосторожность. Не лучше ли подступить к народу на более ровных основаниях? Когда он увидит в вас поменее исключительного желания учить, то скорее вам поверит. Учить дело превосходное, да ведь не всякого учителя любят. А уж если на то пошло, чтоб учить и более ничего, так не лучше ли бы прямо, с первого раза объявить откровеннее: «Вот смотри, народ: я ученый, а вы все дураки. Вас учить пришел: слушайте и слушайтесь»? Ведь это, право, лучше. А то вы даже и тут подступаете с подвохом и даже скрываете, что вы исключительно хотите учить и больше ничего. Хитрите вы очень и – слишком уж считаете народ глупым; а ведь это для него обидно. Впрочем, вам наши слова, наверно, покажутся непонятными и даже придирчивыми. Мы и сами видим, что нечего рассуждать a priori. Приступим лучше прямо к разбору вашего проекта. А для этого нам необходимо сделать из вашей же статьи значительные выписки.

«Хрестоматия, о которой мы упомянули, как бы вызывает каждого думавшего о книге для народного чтения изложить и свой план издания ее. Разумеется, такая книга назначается только для известного времени, и потому на план ее должно смотреть не иначе как относительно… но, во первых, назовем ее:

ЧИТАЛЬНИК*

Предполагается, что эта книга должна распространиться и войти в народ, как некогда известный „Письмовник“ Курганова*, почему редакция „Читальника“ отчасти имеет его в виду по предмету содержания и рас положения статей в книге. Назначением для народа обусловливается также внешний вид, объемистость и дешевизна издания.

Относительно самого названия книги – „Читальник“ – можно сказать, по крайнему нашему разумению, то, что оно составлено в духе русского языка и простонародья, как например от „молитва“ – „Молитвенник“, от „поминать“ – „Поминальница“, от «песня» – „Песенник“, от „письмо“ – „Письмовник“ и т. д.[19]19
  В русской литературе допетровского периода встречаются названия книг в такой же форме „Травник“, „Мысленник“, „Громник“, „Волховник“, „Колядник“* и проч.


[Закрыть]

К тому ж, как нам кажется, это название легко запечатлеется в народной памяти и сознании по форме своей и по внутреннему смыслу… Не называть же стать „Хрестоматией“ или прямо „Книгой для народного чтения и воскресных школ“: это было бы непрактически и показало бы недостаток знания народа не следует ему говорить, что, мол, эту именно книгу он читать должен.

Сперва следует сказать о внутреннем содержании книги и расположении статей, составляющих ее.

При составлении „Читальника“ издатель имеет в виду:

1) Основываясь на психологических соображениях, он так располагает отделы и статьи в книге, чтоб один отдел, развивая понятия и подстрекая любопытство в читающем, подготовлял его незаметно к другому отделу, прочтение другого отдела подготовляет к третьему и так далее, в психологической постепенности. Начиная со случаев повседневной жизни простолюдина, выраженных рядом басен, притчей, пословиц и т. п. (что всего ближе к его собственной личности), и переходя от них к предметам видимой, окружающей его природы (земле, воздуху, небу), он совокупностью этих и других статей последовательно приходит в конце книги к чтению о духовно-нравственных предметах: положим, от басни Крылова „Крестьянин в беде“ до стихотворения Хомякова „По прочтении псалма“.

2) Основываясь на практических соображениях, издатель, приняв к сведению, какие именно коренные недостатки существуют в народе, недостатки общие или свойственные в особенности только нашему народу, так и подбирает содержание статей в своей книге. Издатель, сверх того, должен замечать, какие именно знания необходимы в условиях народного быта и чем народ интересуется. В последнем случае ему укажут на это предметы, упоминаемые в народных стихах, песнях, легендах, в древнерусской народной письменности, из чего он увидит, что может быть любо народу в книге. Тут также необходимо издателю принять в рассуждение успех у народа книжек вроде „Битвы русские с кабардинцами“, „Милорда Георга“, „Анекдотов о Балакиреве“, „Старичка-Весельчака“, „Новейшего астрономического и астрологического телескопа“, „Мамаева побоища“* и т. п.

В статьях, назначенных для духовно-нравственного развития, берется содержание, выражающее гуманизм, или содержание, направленное против жизни спустя рукава, против бездушного своекорыстия, самодурства, безобщественности, неуважения к человеческой личности, к праву другого и тому подобного, замечаемого исключительно в нашем народе, как следствие независящих от него разных исторических обстоятельств. Все это по большей части и по возможности берется для книги представленным в образах, а не в дидактическом и догматическом изложении, принимая во внимание, что наш народ находится еще почти в эпическом состоянии.

Ясно, что вся книга должна быть направлена к двум главным целям: 1) чтоб доставить народу, при развитии понятий, познания, необходимые как воздух каждому человеку вообще и русскому простолюдину в особенности, 2) чтоб содействовать в народе к большему развитию нравственного человечественного чувства, в строгом соображении с духом, нравами, обычаями, историею, обстановкой и бытом русского простонародья. Притом же для народа нужно так составить книгу, чтоб было в ней: „чего хочешь – того просишь“».

И кроме того, вы приписываете, по поводу вашего мнения, что нужно говорить с народом простым, ясным и отчетливым языком, а не подделываться под тон народный и не стараться разговаривать маленько мужицким слогом, следующее:

„Всякая подделка в книге под народный тон, всякое балагурство, ломанье перед народом компрометирует как известную книгу, так и грамот вообще в глазах народа. Наш народ умен и тотчас смекнет, кто подходит к нему неспроста, а с подвохом; это в глазах его некоторым образом сбивается на переодетых по-мужичьи господ, собирающих народные песни, или на бар, читающих мужику-сиволапу наставление, которое, как обыкновение всякое наставление, всегда и всеми пропускается мимо ушей“.*

Остановимся хоть здесь. Вот видите, – вы сами против всякого подвоха и говорите об этом превосходно, особенно, где упоминаете про переодетых по-мужичьи господ и про наставления, пропускаемые мимо ушей. Теория у вас иногда выходит очень хорошо, но на практике вы тотчас же себе противоречите. Будто вы сами подходите без подвоха, будто всё, что мы теперь выписали, – не своего рода подвох, начиная с самого названия книги: «Читальник»? Почему «Читальник»? Потому, дескать, что в прежней литературе допетровского периода встречаются названия: «Травник», «Мысленник», «Громник», «Волховник», «Колядник» и проч. Но ведь то было в допетровской литературе. Тогда название это произошло наивно, тогда все эти книги (назначаемые и для сословия высшего) иначе и не назывались. Теперь же книги называются иначе; для всех иначе, а для народа так вот по-старому: «Читальник». Эта особенность может поразить народ: «Значит-де для нас и составлена особая книга, потому те книги, знать, не про нашу честь»… Ведь после такого рассуждения не прибавится уважения к «Читальнику», да и любящие чтение из народа захотят скорее барских книг, запрещенного плода, и будут уважать их не в пример больше своей обиходной, холопской, посконной книги. «Народ не заметит», – скажете вы. Вряд ли. А ну как заметит? Ну, да положим, не заметит; но согласитесь в том, что уж излишнее, исключительное, домелочи доходящее старание сделать книгу как можно больше народною даже самым названием ее – уж рекомендует отчасти всё издание. Мы уже предчувствуем его дальнейший характер и – не обманываемся. Сейчас же после этого вы говорите: «Не называть же стать (книгу) „Хрестоматией“ или прямо „Книгой для народного чтения и воскресных школ“: это было бы непрактически и показало бы недостаток знания народа: не следует ему говорить, что, мол, эту именно книгу он читать должен». Вот вы уж и обманываете народ, положим, с благородною и возвышенною целью; но не говоря уже о том, что самое это излишнее и мелочное старание ваше скрыть обман и наведет народ на догадку об обмане (название «Читальник» до того необыкновенное и маленько мужицкое,* что он тотчас догадается, потому что он гораздо умнее и догадливее, чем, кажется, вы предполагаете), – не говоря уже о том, – опять-таки это старание скрыть от народа истину и подобмануть его, выказывает, несмотря на всё благородство цели, что-то неприятное для народа. Ведь говорите же вы дальше в одном месте, что хоть статьи о физической природе и надо выбирать из детских книг, но так, чтобы не по чему было заметить, что первоначально это писано для детей. «Народ, с одной стороны, тоже дитя»*,– говорите вы. Рассмотрим далее вашу выписку. Вы пишете:

«Основываясь на психологических соображениях, издатель так располагает отделы и статьи в книге, чтоб один отдел, развивая понятия и подстрекая любопытство в читающем, подготовлял его незаметно к другому отделу, прочтение другого отдела подготовляет к третьему и т. д., в психологической постепенности».

Или:

«Основываясь на практических соображениях, издатель, приняв к сведению, какие именно коренные недостатки существуют в народе, – недостатки общие или свойственные в особенности только нашему народу, так и подбирает содержание статей в своей книге».

(Это так и подбирает – верх совершенства!) И далее:

«Издатель, сверх того, должен замечать, какие именно знания необходимы в условиях народного быта и чем народ интересуется…»

Кроме того, что довольно поздно замечать это уже при составлении самой книги, а надо бы знать пораньше, кроме этого – что я за особенный такой человек, подумает про себя простолюдин, что мне и знания-то надо особенные? Да я вот хочу знать, на чем свет стоит.

– Врешь! рано тебе это знать, – отвечает благоразумный опекун, – ты мужик, а потому и должен знать про свое, про мужичье. Вот мы тебе тут подобрали…

Ответ, конечно, благоразумный и справедливый, и мужик, конечно, должен с ним согласиться, но ведь слишком-то явно высказывать это обидно. Ведь известно, за что люди иногда обижаются. Вон у Гоголя один герой назвал другого поповичем. Тот хотя и действительно был попович, а неизвестно почему обиделся.* А за что бы, кажется?

Правда, мужик не догадается, вы ведь на это рассчитываете (я всё забываю). Но в самом деле: что за щепетильность, что за предосторожности! Ведь, пожалуй, бросится в глаза. Старанья-то подбирания слишком уж много. Право, поменьше бы с вашей стороны этой исключительной заботливости и даже какой-то подозрительности – и, ей богу, было бы лучше. Вы были бы тогда более запросто, более на равных основаниях к вашему будущему ученику-народу. – Ему бы вот что могло тогда прийти в голову: что вы для денег, для спекуляции составили вашу книжку, и самый-то подбор ваш, который все-таки в книге остался бы, хоть и в меньшей степени, – послужил бы тогда на пользу. Народ бы сказал: «Вишь хитрецы! как хорошо про всё расписали: заманивают, чтоб книжку раскупить!» И пусть бы он так думал, и прекрасно бы вышло, потому что книжку-то он тогда бы купил. Конечно, тогда уж народ не догадался бы обо всех наших великодушных стремлениях, о нашем бескорыстии, о том, что мы добровольно убыток приняли, чтоб только его научить; но ведь и к чему это? Во-первых, уж конечно, лучше приготовить себе награду на небеси, а во-вторых, если б народ догадался, то и книжку-то, пожалуй бы, не купил. Ведь народ глуп; пожалуй, еще махнет рукой на все наши труды да и скажет: «Та же опека!» Ведь он тоже ужасно как мнителен. Спекуляция лучше; в видимом желании выманить у народа деньги, право, было бы больше с ним панибратства и равенства, а ведь оно-то в этом случае и нужно, потому что народ это любит, и, уж конечно, скорее доверит своему брату, чем опекуну. А ваш «Читальник» точно какой-то заговор. По крайней мере, об заклад побьюсь, что книга, составленная по вашей программе, не имела бы успеха в народе, то есть, может, и распространилась бы опекунскими средствами, но сам-то народ ценить ее много не будет. Даже, сдается мне, будет смотреть на нее с некоторым страхом, особенно когда бы давали ему ее в награду за хорошее поведение и прилежание, приговаривая, как сказано у вас в программе, что он может ее потерять, истрепать и проч… Но об этом после.

Воображаю я себе иную нянюшку: сядет она в саду на лавочку с нянюшками других детей, и начнут все эти нянюшки про свое разговаривать, а чтоб попокойнее быть насчет детей, то им предварительно острастку зададут: «Слышь, Петя, вот ты здесь гуляй, а туда в кусты не ходи, там окаянный сидит, тебя в мешок возьмет и с собой унесет». Мальчишка слушает, и хоть он всего еще пяти лет, а, может, уж и понимает, что нянька-то врет, что никакого там нет окаянного, а, напротив, есть где поразгуляться, и маленьким своим умишком уже смеется над своей нянькой. Если б я был мужик, право, мне бы ужасно было досадно, что меня считают еще таким маленьким мальчиком и что обо мне целым секретным комитетом заботятся, чтоб меня на помочах водить: ей богу, мне бы тогда (на мужичьем месте) сдуру это представилось. Разумеется, этого бы ничего в сущности не было. Напротив, любили бы меня искренно, желали бы мне счастья, но мне-то бы тогда так представилось. Впрочем, я ведь только по себе сужу, и, может быть, потому так сужу, что я уж такое дурное и неблагодарное существо. Я бы и сам знал тогда (то есть на месте мужика), что учиться мне надо и что я еще ничего не знаю, да ведь опека-то надоедлива. Ишь: всё сообразно моим порокам и недостаткам так и подобрано, даже отмечено, какие мне знания необходимы и чем я интересуюсь. Это, дескать, знай, а это не знай, потому рано, обожжешься. Прибавлю еще, что, кроме всех моих дурных качеств, я еще ужасно мнителен и подозрителен и никак не могу теперь и на мужичьем месте представить себя без мнительности и подозрительности. Я бы очень задумался и непременно подумал бы про себя: «Так что ж что обожгусь? обожгусь я, а не ты, моя забота». Одним словом, поступил бы самым неблагодарным образом.

– Да ведь для твоей же пользы, сиволапый! – закричал бы мне благодетельный опекун.

Я бы, разумеется, не мог бы с таким ученым человеком говорить и тут же согласился бы с ним во всем. Даже, пожалуй, сам бы от себя прибавил из политики: «Посеки, батюшка; мужик балуется, так ты его и посеки», – а книжку все-таки бы не купил. В нутро бы она мне не пошла.

«Барин мой добрый человек, – продолжал бы я думать про себя, – и проказник большой. Возлюбил уж он меня очень за что-то, уж совсем и не знаю за что; кажется: ничего ему не сделал… так, вдруг, ни с того ни с сего возлюбил, ажно жутко становится. Вон книжку для меня сочинил… сколько труда-то небось принял, сердечный! „Поди, дескать, обучись, чтоб мне было с тобой о чем рассуждать и чтоб я мог с тобой дела иметь: а выучишься по одной книжке всем наукам, другую такую же дадут, тоже со всеми науками“. И имя ей „Читальник“: прямо, стало быть, объяснено, что читать ее надо. Вот тут-то и штука: у господ книги, а у меня еще только „Читальник“. Это значит, до настоящей заправской книги ты, брат, еще не дорос. И „Читальник“-то от тебя потихоньку, целым комитетом сочиняли, чтоб ты не догадался, что для тебя нарочно его сочиняют, да еще, чтоб милей тебе был этот самый „Читальник“, справлялись, разыскивали и в рассуждение брали: почему тебе нравится „Милорд Георг“ да „Битва русских с кабардинцами“. Ишь сколько об тебе заботы было, о простом мужике! Чувствуешь ли это? – Спасибо господам, – продолжаю я думать про себя, – хорошо, что я вот, сиволапый мужик, ни об чем об этом не могу теперь догадаться; потому где ж мне, без университетского образования, об этом догадаться? А то, пожалуй, при университетском-то образовании, я бы и отмочил такую штуку опекунам: „Неужели, дескать, вы, православные опекуны, думаете, что уж если я не знаю, кто такой граф Кавур, или про то, что в болотной воде водятся инфузории, так уж совсем я и глуп и уж больше ничего не пойму? Неужели ж вы вправду думаете, что народ не поймет, что вы хоть и ужасно хотите обучить его чему-то, но в то же время и ужасно хотите скрыть от него что-то, по той причине, что он до того не дорос? Нет, подлинно счастье, что я не получил университетского образования (это я всё продолжаю про себя думать), и потому ничего этого теперь не понимаю. А то бы, при университетском-то образовании, помянул бы вам одно словечко князя Талейрана: „Pas de zèle, messieurs, surtout pas de zèle! “*[20]20
  Не усердствуйте, господа, поменьше усердствуйте! (франц.).


[Закрыть]
Ну да ведь вы знаете анекдот лучше меня, мужика»…

Написали мы все это теперь и сами испугались: что, если рассердятся на нас читатели и закричат нам: «Неужели вы все эти „хитрости“ признаете за г-ном Щербиной? Неужели он не хлопочет об настоящем образовании народа? Неужели ж необходимою осторожность его вы признаете за умышленно-злонамеренную скрытность? Да! так всегда бывает у нас в литературе! Чуть только благородно мыслящий и ищущий добра человек примется за какое-нибудь полезное дело, тотчас же заскрипят на него рецензенты, как ищейки, начнут искать недостатков, начнут искать, к чему бы придраться, что бы такое обругать, – и вовсе не для общественной пользы, а просто рука зудит, хочется колких слов насказать, свое остроумие показать, без дела свое знание дела выставить. La critique est aisée, mais l'art est difficile.*[21]21
  Критика легка, а искусство трудно (франц.).


[Закрыть]
Напишите-ка лучше сами свой проект да прямо делом и разубедите нас, а не голословными рецензиями. Тогда, может, обратят и на вас внимание»…

Вот этих-то криков мы и боимся. Главное, боимся того, чтобы не сказали, что мы хотим обругать проект г-на Щербины. В том-то и дело, что нет! Искренно говорим, что мы не виноваты ни в чем перед г-ном Щербиной и, при взгляде на превосходный труд его, кроме самой искренней благодарности, и чувствовать ничего не можем. Мы только невольно перенесли себя в темную и недоверчивую массу народа, и нам показалось, что всё, что мы выше написали, может каким-нибудь процессом прийти ему на ум, так что он встретит книгу г-на Щербины (когда он издаст ее) не с надлежащей симпатиею, а даже, может быть, с недоверчивостью. Повторяем: нам это так показалось, а ведь мы, разумеется, можем ошибиться (чего в настоящем случае и желаем себе). Приступим же опять, оговорившись несколько перед публикой, к продолжению подробнейшего и обстоятельнейшего изложения всего проекта г-на Щербины. Весь этот проект «Читальника» – прелюбопытнейшая вещь, по цели своей необыкновенно значительная. Об чем же более значительном и занимательном и говорить, если уж это не занимательно? Предупреждаем заранее: все это так умно, так хитро составлено, так подобрано, подведено, рассчитано, разлиневано, до таких мелочей обдумано и предусмотрено, что нет возможности не признать самого совестливого труда в проекте г-на Щербины, нет возможности не благодарить за этот труд и даже не полюбоваться невольно этой отделкой, отчеканкой труда, его последовательностью и отчетливостью. Впрочем, еще раз повторяем: если нам что и не нравится в этом проекте, если что и смущает нас, так именно – это излишняя старательность; именно то, что это так излишне умно, излишне предусмотрено и разлиневано; то есть не нравится именно то, что уж всё это слишком хорошо: впечатление, конечно, нелепое, но в природе иногда случающееся. Даже самые психологические основания проекта, и те точно циркулем вымеряны, точно из души нашего мужичка извлечен квадратный корень*. И всё это так спокойно, с таким полным убеждением извлечено… Но к делу.

Проект разделяется на собственно проект и на предварительные соображения. Мы уже представили начало этих соображений, этих основных воззрений, на которых зиждется все здание проекта, а вместе с тем представили и впечатление, произведенное на нас этим началом. Далее г-н Щербина, продолжая свои соображения, говорит, что от книги народ менее всего требует паясничества и скоморошничества, как-то: завитков, прибауток, простонародных шутливых речений и проч., и что печатное слово для него как бы святыня, а не гаерский балаган, и что, наконец, ему по сердцу так называемый высокий чувствительный слог, вследствие чего «Битва русских с кабардинцами» и расходится у него в тысячах экземпляров. Сделав это превосходное и даже довольно верное замечание (хотя и не всегда, потому что настоящая остроумная шутка тоже понимается народом и он отлично способен оценить ее), г-н Щербина предлагает помещать в «Читальник» статьи серьезные и важные, вроде «Покорения Казани» из «Истории» Карамзина*. И чтение важное, и познание одного из событий отечественной истории у народа останется. Но на фантастическое и сверхъестественное г-н Щербина обрушивается всем своим гневом и решительно изгоняет из «Читальника» все «фантастическое», потому что у народа и без того много суеверий (и несмотря на то, замечаем мы от себя, что народ страшно любит фантастическое и с жадностью читает его или слушает, как читают). По-нашему, всё это прекрасно, но опять то же, что и прежде, то есть страшная заботливость, страшная разлиневанность, в том что надо и чего не надо, подозрительность и опасения, доходящие до болезни. «Не подходи, не подходи! ты с ветру!» – кричит Обломов.* Конечно, книга для народа авторитет, автос-эфа, как выражается г-н Щербина*, но ведь и не такой же народ ипохондрик, как ипохондрик г-на Писемского – всего боится: дунет ветерок, так сейчас и смерть*. Фантастического, конечно, отнюдь не надо. Но г-н-то Щербина смотрит на свою «книгу для народа» уж слишком преувеличенно, точно воображает, что в ней начало и конец всей народной будущности, его образование, его университет, его счастье на тысячу лет вперед; воображает, что если народ чуть-чуть прочтет и услышит хоть одну строчку неладную – тут уж тотчас ему и капут. Г-н Щербина до того мнителен, что даже басен Крылова не хочет назвать баснями, а предлагает прямо выставить одно название, например: «Крестьянин и работник», «Два мужика» и подписать под ними «Крылов». Все это на том основании, что басня будто бы принимается в народе как пустяки и что «это даже можно заключить из пословицы и поговорки: „Соловья баснями не кормят“ или „бабьи басни“». Ну уж это слишком, да и басни-то вовсе не в таком неуважении у народа. Сколько их между ним ходит, да еще преостроумных, с намеками. Ведь народ понимает, что такое басня. Иначе вы хоть и скроете от него, что это басня, но уж одним стихотворным рассказом собьете его с толку. В этом даже было бы больше опасности. В самом деле, если б народ был до такой степени недоумок, как вы о нем предполагаете, то, конечно, остановился бы на стихах: скоморошничество, дескать, не по-человечески писано, в рифму. Вы предполагаете даже выбирать басни, где действуют люди, а не животные. «Говорящие животные и деревья покажутся народу бахарьством, морочением, чем-то шутовским, в ущерб кредиту и авторитету книги»*,– говорите вы. Будто? Да разве басня-то не из народа вышла? Народ разберет, что это форма искусства, не беспокойтесь. Право, он не так глуп и не до такой степени ограничен, как вы предполагаете.

Далее г-н Щербина предполагает изложение нужных и общелюбопытных предметов, особливо из физической природы, но с тем, что издатель книги, хотя и может почерпать все эти изложения из детских книг, написанных для старшего возраста, но должен избирать такие места, чтоб не по чему было заметить, что писано для детей. Ибо «народ, с одной стороны, то же дитя», – замечает г-н Щербина.

Какую щепетильную обидчивость сами вы предполагаете в народе и как вы боитесь его! Какая микроскопическая предусмотрительность!

Далее должен следовать отдел исторический. «От народной исторической песни и легко понятного по языку сказания летописи должно постепенно и последовательно перейти к местам, почерпнутым из отечественных историков»*.

Во-первых, к чему такая осторожная постепенность и последовательность? Что вы, в университет, что ли, народ готовите? Ну, а если он возьмет да развернет книгу наразбив и «отечественных-то историков» прочтет прежде летописей и народных песен? Что ж он, тут же сейчас и пропадет от этого? Все ваши труды тогда пропадут! Разве уж на заглавном листе книги напечатать, что книгу сию нельзя читать наразбив. Всего бы лучше через земское начальство действовать и начальством приказать непременно читать сподряд, в строгой постепенности и последовательности, начиная от народной исторической песни до отечественных историков включительно, и т. д.

Конечно, народу не по душе отрывочность, но для чего непременно приводить в «Читальнике» подлинную грамоту о призвании на царство дома Романовых? К чему подлинную грамоту? Если вам хочется рассказать народу это событие, то можно рассказать своими словами, теперешним языком, а не употреблять в дело грамоту, собственно, потому, что «она написана языком народным (каким это народным?), в смешении с церковнославянским, уважаемым народом». Для чего это? И почему церковнославянский язык будет милее народу? разве тем, что непонятнее?* Но г-н Щербина замечает:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю