355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Достоевский » Публицистика 1860-х годов » Текст книги (страница 8)
Публицистика 1860-х годов
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:51

Текст книги "Публицистика 1860-х годов"


Автор книги: Федор Достоевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 40 страниц)

Она очень хорошо поняла, что и летописец, что и Отрепьев, и Пугачев, и патриарх, и иноки, и Белкин, и Онегин, и Татьяна – всё это Русь и русское. Не одно современное, слегка офранцуженное и отрешившееся от народного духа увидело в нем общество. Общество знало, что так может писать только Булгарин. Разумеется, смешно отвечать на такие вопросы: где же это русское семейство, которое хотел изобразить Пушкин, в чем его русский дух, что именно изобразил он русского? Ответ ясен: надобно хоть немножко понимать поэзию. Отбросим всё, самое колоссальное, что сделал Пушкин; возьмите только его «Песни западных славян», прочтите «Видение короля»*: если вы русский, то вы почувствуете, что это в высочайшей степени русское, не подделка под народную легенду, а художественная форма всех легенд народных, форма, уже прошедшая через сознание поэта и, главное, – в первый раз нам поэтом указанная. В первый раз – это не шутка! Да, почти в первый раз вся красота, вся таинственность и всё глубокое значение народной легенды было постигнуто массою нашего общества. Вы говорите, что в простонародьи не отразился Пушкин? Да, потому что простонародье не двигалось в своем развитии, а не двигалось потому, что не могло двигаться. Оно и грамоте не умеет. Но чуть только развитие коснется народа, Пушкин тотчас же получит и для этой массы свое народное значение. Мало того, будет иметь для нее историческое значение и будет для нее одним из главнейших провозвестников общечеловеческих начал, так гуманно и так широко развившихся в Пушкине, а это-то и самое нужное, потому что всё раздвоение наше заключалось в том, что одна часть общества пошла в Европу, а другая осталась дома. С общечеловеческим элементом, к которому так жадно склонен русский народ, он, мы уверены, наиболее познакомится через Пушкина.

Скажем более: мы готовы признать, что может явиться народный поэт и в среде самого простонародья, – не Кольцов, например, который был неизмеримо выше своей среды по своему развитию, но настоящий простонародный поэт. Такой поэт, во-первых, может выражать свою среду, но не возносясь над ней отнюдь, а приняв всю окружающую действительность за норму, за идеал. Его поэзия почти совпадала бы тогда с народными песнями, которые сочинялись как-то созерцательно в минуту самого пения. Мог бы он явиться и в другом виде, то есть не принимая за норму всё окружающее, а уже отчасти отрицая ее, и изобразить какой-нибудь момент народной жизни, какое-нибудь движение народное, какое-нибудь желание его. Такой поэт мог бы быть очень силен, мог бы выразить неподдельно народ. Но во всяком случае он был бы не глубок и кругозор его был бы очень узок. Во всяком случае Пушкин был бы неизмеримо выше его. Что нужды, что народ, на теперешней степени своего развития, не поймет всего Пушкина? Он поймет его потом и из его поэзии научится познавать себя. И зачем народный поэт должен быть непременно ниже развитием, чем высший класс народа? По-вашему, ведь непременно выходит так. Пушкин на той степени своего развития, на которой он стоял, никогда бы не мог быть понят простонародьем. Неужели ему, для того чтоб его понимало простонародье, следовало непременно идти к нему и, заговорив его языком (что он очень бы сумел сделать), скрыть от народа свое развитие? Народ почти всегда прав в основном начале своих чувств, желаний и стремлений; но дороги его во многом иногда неверны, ошибочны и, что плачевнее всего, форма идеалов народных часто именно противоречит тому, к чему народ стремится, конечно, моментально противоречит. В таком случае Пушкину пришлось бы иногда странным вещам поддакивать. Пришлось бы скрывать себя, веровать предрассудкам, чувствовать ложно. Каким же хитрецом представляете вы себе народного поэта и даже каким пейзаном с фарфоровой чашки!

Но, положим, наконец, что совсем не надо скрывать свое развитие и надевать маску. Что можно прямо и просто говорить народу истину, без лжи и без фальши, благородно и смело. Что народ всё поймет и оценит, будет благодарен за правду и что стоит только выговорить эту правду простым и понятным народу языком.

Не будем спорить. Во всяком случае такой поэт был бы не сильнее Пушкина и далеко бы не выразил того, что выразил Пушкин. Для такой деятельности Пушкину надо бы было бросить настоящее свое дело и свое великое назначение, часть сил своих оставить втуне, намеренно сузить свой кругозор и сознательно отказаться от половины своей великой деятельности.

А в чем состояла его великая деятельность? Опять-таки повторяем: чтоб судить об ней, нужно прежде всего хоть немножко понимать поэзию.

«Русский вестник», между прочим, не отдает чести Пушкину потому, что он не известен в Европе; потому что Шекспир, Шиллер, Гете проникли всюду в европейские литературы и много привнесли в общечеловеческое европейское развитие, а Пушкин нет. Какое детское требование!

Не говорим уж о том, что и самый факт во многом неверен. В самом деле, действительно ли Шиллер и Гете известны во Франции? Они известны во Франции нескольким ученым, нескольким серьезным поэтам и литераторам, да и те большею частью по переводам; в оригинале же и того меньше. Шекспир тоже; разве в Германии, и то только в образованном кругу, Шекспир известен; но во Франции его слишком мало знают. Не их вина, разумеется, но, конечно, они до сих пор немного сделали для общечеловеческого европейского развития, а были полезны каждый у себя дома.[15]15
  Мне рассказывали достоверно о существовании в Париже таких литераторов, которые не знают Барбье*. Не то что не читали, а даже имени-то не знают. Где ж им после этого знать Шиллера?


[Закрыть]
«Русский вестник», кажется, бессознательно впал в ошибку: он, вероятно, судил об общечеловеческом влиянии вышепоименованных великих поэтов по русскому обществу. Да, Шиллер, действительно, вошел в плоть и кровь русского общества, особенно в прошедшем и в запрошедшем поколении. Мы воспитались на нем, он нам родной и во многом отразился на нашем развитии. Шекспир тоже. Даже Гете известен у нас несравненно более, чем во Франции, а может быть, и в Англии. Английская же литература, бесспорно, несравненно нам известнее, чем во Франции, а может быть, и в Германии. Но «Русский вестник» только плюет на эти факты, для него они не факты, потому что не подходят под его мерочку. Ему указывают на факт необыкновенного общечеловеческого стремления русского племени, указывают на одного из провозвестников этого стремления – Пушкина, говорят ему, что явление это неслыханное и беспримерное между народами, что оно может свидетельствовать о чрезвычайно оригинальной черте русского характера, что оно, может быть, есть главная сущность русской народности. Но «Русский вестник» не слушает, а говорит, что и самой-то народности нет…

А главное, чем виноват Пушкин, что его покамест не знает Европа? Дело в том, что и Россию-то еще не знает Европа: она знала ее доселе только по тяжелой необходимости. Другое дело, когда русский элемент войдет плодотворной струей в общечеловеческое развитие: тогда узнает Европа и Пушкина, и наверно отыщет в нем несравненно больше, чем до сих пор мог отыскать «Русский вестник». А ведь тогда стыдно будет перед иностранцами-то!..

Россия еще молода и только что собирается жить; но это вовсе не вина.

«Отечественные записки», отстаивая перед «Русским вестником» русскую народность, указывают, как на доказательство ее действительного существования, на чрезвычайное развитие в России государственного начала.

По-нашему, не этим одним, да и вообще не этим можно доказать действительность и особенность русской народности. Особенность ее: бессознательная и чрезвычайная стойкость народа в своей идее, сильный и чуткий отпор всему, что ей противоречит, и вековечная, благодатная, ничем не смущаемая вера в справедливость и в правду.

Велик·был тот момент русской жизни, когда великая, вполне русская воля Петра решилась разорвать оковы, слишком туго сдавившие наше развитие. В деле Петра (мы уж об этом теперь не спорим) было много истины. Сознательно ли он угадывал общечеловеческое назначение русского племени, или бессознательно шел вперед, по одному чувству, стремившему его, но дело в том, что он шел верно. А между тем форма его деятельности, по чрезвычайной резкости своей, может быть, была ошибочна. Форма же, в которую он преобразовал Россию, была, бесспорно, ошибочна. Факт преобразования был верен, но формы его были не русские, не национальные, а нередко и прямо, основным образом противоречившие народному духу.

Народ не мог видеть окончательной цели реформы, да вряд ли кто-нибудь понимал ее даже из тех, кто пошел за Петром, даже из так называемых «птенцов гнезда Петрова»*; они пошли за преобразователем слепо и помогали власти для своих выгод. Если не все, то почти так. Где же было тогда народу угадать, куда ведут его? До него и теперь-то достигла только одна грязная струя цивилизации. Конечно, невозможно, чтобы хоть что-нибудь не прошло в народ живо и плодотворно, хоть бессознательно, хоть только в возможности. Но то, что было в реформе нерусского, фальшивого, ошибочного, то народ угадал разом, с первого взгляда, одним чутьем своим, и так как – повторяем – не мог видеть хорошей, здоровой стороны ее, τо весь, одним разом от нее отшатнулся. И как стойко и спокойно он умел сохранить себя, как умел умирать за то, что он считал правдой!

Но идея Петра совершилась и достигла в наше время окончательного развития. Кончилось тем, что мы приняли в себя общечеловеческое начало и даже сознали, что мы-то, может быть, и назначены судьбою для общечеловеческого мирового соединения. Если не все сознали это, то многие сознают. Но по крайней мере все сознаются, что цивилизация привела нас обратно на родную почву. Она не сделала нас исключительно европейцами, не перелила нас в какую-нибудь готовую евпропейскую форму, не лишила народности. «Русский вестник» бесконечно неправ, говоря, что «там, где идет спор о народности, там, значит, ее нет», и «Отечественные записки» совершенно правы, отвечая ему на это:

«На это ответит вам история литературы в Германии в начале XIX века и во Франции, где те же споры составили целый период литературы, только назывались не спорами о народности, а спорами о романтизме. Эти споры были занесены и к нам, но слишком преждевременно, и мы не были готовы принять их и понять во всей глубине. Известен результат этих споров на Западе: крутой поворот европейских литератур к самостоятельности, к народности…»*

Цивилизация не развила у нас и сословий: напротив, замечательно стремится к сглажению и к соединению их воедино. Может быть, «Русскому вестнику» это очень досадно, но английских лордов у нас нет; французской буржуазии тоже нет, пролетариев тоже не будет, мы в это верим. Взаимной вражды сословий у нас тоже развиться не может: сословия у нас, напротив, сливаются; теперь покамест еще всё в брожении, ничто вполне не определилось, но зато начинает уже предчувствоваться наше будущее. Идеал этого слития сословий воедино выразится яснее в эпоху наибольшего всенародного развития образованности.

Образованность и теперь уже занимает у нас первую ступень в обществе. Всё уступает ей; все сословные преимущества, можно сказать, тают в ней… В усиленном, в скорейшем развитии образования – вся наша будущность, вся наша самостоятельность, вся сила, единственный, сознательный путь вперед, и, что важнее всего, путь мирный, путь согласия, путь к настоящей силе.

Настоящее высшее сословие теперь у нас – сословие образованное. Но без настоящего, серьезного, правильного образования тотчас же является в обществе феномен, в высшей степени вредный и пагубный: это наука вне науки. Так как жажда знаний и науки никаким образом не может уничтожиться в обществе, тем более в теперешнем нашем, то при малом развитии настоящего правильного обучения желающие учиться начинают учиться самоучкой, без системы, без правил, нередко выбирая себе учителей неудачно или, что еще хуже, односторонне знакомых с наукой. Таким образом ложные идеи прививаются к обществу, особенно молодому и неопытному, укореняются в нем и приносят впоследствии, а иногда и в скорости, неприятные, вредные результаты. Совершенно напротив происходит при правильном, широком развитии образования. У настоящей науки есть свои приемы, предания, системы. Настоящий хранитель такой науки не дает молодому уму сбиться на ложную дорогу. Он предохранит учащегося от заблуждения, потому что действует на него всей силой науки, всем преданием ее, всем тем, до чего правильно и стойко дошел ум человеческий.

Только образованием можем мы завалить и глубокий ров, отделяющий нас теперь от нашей родной почвы. Грамотность и усиленное распространение ее – первый шаг всякого образования.

Когда-то «Отечественные записки» жестоко смеялись над нами, что мы, провозглашая о необходимости соединения общества с народным началом, несем ему ту же самую европейскую цивилизацию, которую сами же отвергаем.

Отвечаем:

Мы возвращаемся на нашу почву с сознательно выжитой и принятой нами идеей общечеловеческого нашего назначения. К этой-то идее привела нас сама цивилизация, которую в смысле исключительно европейских форм мы отвергаем. Возвращение наше свидетельствует, что из русского человека цивилизация не могла сделать немца, и что русский человек все-таки остался русским. Но мы сознали тоже, что идти далее нам одним было нельзя; что в помощь нашему дальнейшему развитию необходимы нам и все силы русского духа. Мы приносим на родную нашу почву образование, показываем, прямо и откровенно, до чего мы дошли с ним и что оно из нас сделало. А затем будем ждать, что скажет вся нация, приняв от нас науку, будем ждать, чтоб участвовать в дальнейшем развитии нашем, в развитии народном, настояще-русском, и с новыми силами, взятыми от родной почвы, вступить на правильный путь.

Знание не перерождает человека: оно только изменяет его, но изменяет не в одну всеобщую, казенную форму, а сообразно натуре того человека. Оно не сделает и русского не русским; оно даже нас не переделало, а заставило воротиться к своим. Вся нация, конечно, скорее скажет свое новое слово в науке и жизни, чем маленькая кучка, составлявшая до сих пор наше общество. Мы только отвергаем исключительно европейскую форму цивилизации и говорим, что она нам не по мерке.

Но перейдем к народным книжкам и преимущественно к «Читальнику».

IV. Книжность и грамотность
Статья вторая

Пожалуй, можно выписать длиннейший ряд заглавий всех сочинений, составленных для народного чтения.* Мы хоть и обещали в прошлой статье поговорить о всех этих книжках особенно, но так как игра почти не стоит свеч, то и хотим прямо перейти к разбору «Читальника», как единственно сколько-нибудь серьезного проекта для народной книги. Мысль нашу о «народных книгах» читатель может увидеть и из этого разбора; следственно, он лишился только одного длинного перечня пустых книжонок, существующих теперь для «народного чтения». В ином книгопродавческом объявлении можно их все найти, а в лавках они все лежат особо, на отдельных столах, не исключая и неудавшихся книжек г-на Григоровича и «Красного яичка» г-на Погодина.

Есть у нас и еще один «народный» писатель, г-н Погосский. Он, правда, пишет преимущественно для солдат. Но о нем мы намерены говорить особенно. Г-н Погосский довольно исключительное явление в нашей «народной литературе». Об остальных же «народных» книжках можно сказать, что они числятся десятками, но помянуть их добрым словом нельзя. Об одном только они свидетельствуют: о необыкновенной потребности книги для народного чтения; но об этом свидетельствует и «Читальник», а потому перейдем уже прямо к «Читальнику».

«Читальник» не книга, а проект книги для народного чтения, сочиненный г-ном Щербиною и представленный публике в «Отечественных записках» нынешнего шестьдесят первого года, в феврале месяце. Статья называется «Опыт о книге для народа».

Взгляды автора, цельность его проекта, даже тон его статьи – всё это нам показалось очень замечательно, во-первых, уж потому, что умнее его проекта ничего еще у нас в этом роде и не было, сколько нам помнится. «Отечественные записки» замечают, что «Опыт» г-на Щербины и обсуждение этого «Опыта» в нашей литературе принесло бы пользу для составителей народных книг.* Ну и то дельно.

Г-н Щербина начинает свою статью тем, что сердится на одну брошюру для народного чтения, появившуюся в конце прошлого года под названием «Хрестоматии» и стоящую пять копеек серебром. Похвалив книжонку за то, что она не стоит более пяти копеек серебром, г-н Щербина уверяет, что ему «немыслимо», почему на первом плане ее напечатана сказка Пушкина о «Кузьме Остолопе»* и басня Крылова «Демьянова уха».

Впрочем, так как мы хотим разобрать весь проект г-на Щербины в подробности (сообразно, разумеется, силам нашим), то и выпишем из начала статьи его всю эту исполненную негодования тираду на недальновидных и простодушных издателей «Хрестоматии».

«Нам просто немыслимо, почему на первом плане ее напечатана сказка Пушкина „О Кузьме Остолопе“ или, далее, басня Крылова „Демьянова уха“. Не говорим уже о названии „Хрестоматия“, непонятном народу: это могло произойти и от некоторых посторонних причин, не зависящих от издателя; но зачем было помещать сказку Пушкина? Она имеет свой смысл и значение в кругу нашем, но народу она покажется дурашною и скомпрометирует некоторым образом в глазах его и самое учение грамоте. Попадись эта брошюрка в руки ученика воскресных школ, то хозяин его, степенный шорник, медник или слесарь, вероятно, со вздохом сказал бы: „Чему их там в школе учат!.. Только баловство одно…“

Мужик услышит подобную сказку и в кабаке, и на площади, мальчик – в своей мастерской и от дворника. Книга, так зря составленная, не внушит уважения к грамоте и не придаст ей серьезного и полезного значения… А к чему, например, послужит для народа знание басни „Демьянова уха“? Она, по содержанию своему, понятна только в литературном и артистическом быту, существования которого народ и не подозревает… Да и что в ней занимательного или поучительного собственно для народа?.. Что за большое зло добродушная назойливость тароватого Демьяна!.. Этого ли народу нужно? Это ли в нем вопиющая отрицательная сторона, которую нужно преследовать сатирическою солью и насмешкою, выраженною в образе?…* Подумаешь, что такая „Хрестоматия“ издана не в Петербурге, а где-нибудь в Аркадии – так от нее веет младенческим незнанием жизни, наивными понятиями, буколическим простодушием: так и ждешь, что увидишь на заглавном листке брошюры слова: издание Меналка или Тирсиса*…Понятно, что более распространяться о ней логически невозможно, но за всем тем появление ее наталкивает на мысль о книге для народа, которая в настоящее время, более чем когда-либо, оказывается крайне необходимою.

Опыт показал, что книги, писанные исключительно для народа, не удались и не распространились в нем. Можно думать, что это отчасти произошло и оттого, что не было принято практических мер к распространению их, но, главное, потому что Россия для всех нас terra incognita.[16]16
  неведомая земля (лат.).


[Закрыть]
Мы относились к книге для народа только a priori.[17]17
  умозрительно (лат.).


[Закрыть]
Непосредственное наблюдение, жизнь с народом, проникновение его средой – были далеки от нас!..

„Мы любим“ по словам поэта:

 
В роскошно убранной палате
Потолковать о бедном брате,
Погорячиться о добре…
 

И поэт после этого мог невольно воскликнуть:

 
О слово старое поэта:
Слова, слова, одни слова!»
 

Слова благородные и сильные; негодование тоже благородное. Некоторые из этих рассуждений, пожалуй, и очень дельны; замечание о том, что сказка о «Кузьме Остолопе» писана для господ и примется народом с пренебрежением, – очень верно, так что даже вчуже начинаешь сожалеть о благородных, но близоруких составителях «Хрестоматии». Но с рассуждениями о «Демьяновой ухе» мы уже не так согласны. То есть, собственно говоря, нам до самой «Демьяновой ухи» и дела нет, а дело есть до некоторых взглядов г-на Щербины, так сказать, до некоторых основных его воззрений. «Что за большое зло добродушная назойливость тароватого Демьяна! – говорит он. – Этого ли народу нужно? Это ли в нем вопиющая отрицательная сторона, которую нужно преследовать сатирическою солью и насмешкою, выраженною в образе?»

То-то и есть. «Демьянова уха», конечно, имеет у Крылова значение частное; а без этого значения, до которого народу и дела нет, она не только для него не интересна, но даже могла бы быть успешно заменена тысячью других басен. В этом мы совершенно согласны, да ведь главное-то не в том, а в том именно, как уверяет г-н Щербина, что в книге для народа и, по возможности, в каждой статейке такой книги надо преследовать разные «отрицательные стороны народа», преследовать их «сатирическою солью и насмешкою, выраженною в образе». А «Демьянова уха» ничего не преследует в народе, следственно, «Хрестоматия», поместившая ее на свои страницы, до того невинна, до того, видите ли, веет от нее «младенческим незнанием» жизни, наивными понятиями и буколическим простодушием, что так и ждешь на заглавном листке слов: «Издание Meналка и Тирсиса».

Мы вовсе не хотим здесь защищать ни «Демьяновой ухи», ни «Меналков и Тирсисов», хотя «сии последние» и были нам когда-то полезны и даже милы. Но для нас то важно, что нам нужно соли, и непременно «сатирической соли»; что непременно надобно «преследовать насмешками, ниспровергать предрассудки». Надобно, так сказать, карать… Учить надобно, главное, учить…

Опять повторяем: цель во всяком случае возвышенная и прекрасная и соответствует вполне благородству нашего духа. Просвещенные должны учить непросвещенных. Это обязанность, не так ли? Но вот что странно и даже, пожалуй, скверно: мы и подойти не можем к народу без того, чтоб не посмеяться над ним «без сатирической соли», а главное, без того, чтоб не учить его. И вообразить не можем, как это можно нам появиться перед этим посконным народонаселением не как власть имеющими, а запросто? Конечно, мы нашими солями и насмешками прежде всего имеем в виду принести пользу (хотя иногда и сами-то хорошо не знаем того, над чем в народе насмехаемся. Ну, да это между нами). Мы только хотели скромно заметить, благо пришлось к слову, что прежде непременной, немедленной пользы народных книжек, кроме всех солей, искоренений и нравоучений, очень бы не худо было иметь в виду просто распространение в народе чтения, постараться заохотить народ к чтению занимательностью книги, и потому пусть вещь будет хоть и без соли, да если чуть-чуть занимательна и положительно невредна (надеюсь, поймут, что мы подразумеваем под словом: невредна), так и спасибо за нее…

– Придирка, да еще смешная! – скажут нам просветители. – Будто мы против занимательности, а главное, против распространения любви к чтению! да о нем-то мы и хлопочем! Только вместо «Демьяновой ухи» все-таки можно поместить пресмешную, презанимательную, а вместе с тем и преполезную, пренасмешливую вещь, «убивающую отрицательные стороны»… Таким образом, все цели будут достигнуты. Чем же дурна полезность! Или, может быть, вы против полезности, говорите вы нам, против искоренения предрассудков и разогнания мрака невежества?

– Ничуть, – отвечаем мы, – да и боже нас сохрани! Кому приятны невежества и предрассудки, да еще не просто невежество, а «мрак невежества»? Только вот что: исключительное напирание на невежество и предрассудки и исключительная забота поскорее как можно искоренять их в народе, по нашему мнению (в некотором смысле, разумеется), – тоже невежество и предрассудок. Не знаем, как бы нам яснее выразиться. Вот, например, мы знаем, что народ предубежден против нас, господ; до того предубежден, что даже хорошее-то будет слушать от нас недоверчиво. Ну, а мы, несмотря на это, все-таки хотим подходить к нему не иначе как власть имеющие, как те же господа, – одним словом, даже и не можем иначе поступить, то есть поступить пообиходнее, помягче, получше узнав, в чем дело. «Народ глуп, следственно, его надо учить» – вот только это одно мы и затвердили, и если уж господами нам предстать перед ним не удастся, то, по крайней мере, мудрецами предстанем… Впрочем, прервем на время наши рассуждения. Мы никак не можем отказать себе в удовольствии выписать тут же суждение самого г-на Щербины о некоторых наших прогрессистах и умниках и вообще о так называемых «знатоках» нашей народной жизни, готовящих себя в ее руководители. Это золотые слова!

«Иная книга и была составлена,* по-видимому, весьма умно, но в народе все-таки не прививалась оттого, что как-то невольно сбивалась на немца или француза, переодетого по-мужицки, а между тем на чувство простолюдина скорей подействовали переводы „Потерянного рая“ или „Франциля Венецияна“*, чем книги, писанные соотечественниками собственно для народа, его языком и почерпнутые из его истории и быта. На это стоит обратить внимание. Мы были неспособны инстинктивно, прямодушно и вместе с тем практически стать твердою ногою на его почву, поставить себя на его место, перенестись на степень его развития, сердцем и умом уразуметь его понятия, вкус и наклонности. В этом нам не помогли ни таланты, ни познания, ни наше европейское образование, и это оттого, что Россию знаем мы всего менее, что начало национальности почти не входит в наше воспитание, отсюда у нас недостаток практичности, физиономии, самодеятельности мысли. Примемся ли мы за самих себя, за явления, факты и данные нашей жизни, мы непременно посмотрим на них в какие-либо цветные стеклышки, купленные нами или в Пале-рояле*, или на лейпцигской ярмарке, или на отечественном толкучем рынке.

К тому ж мы сами, не замечая того, люди рутины по преимуществу, и у всякого небольшого периода времени есть своя рутина. Попробуй-ка кто отнестись без предубеждения, не с низкопоклонным анализом к какой-нибудь модной и находящейся во всеобщем употреблении идейке, или к какому ни на есть кумирчику, которым мы крепки в данную минуту он будет смешан с грязью. Зато уж когда прорвется – нам и гиганты нипочем, мы представляем собою, с одной стороны, раболепие, находясь в крепостном состоянии у идеек и кумирчиков, с другой – нетерпимость и деспотизм у нас тот, кто разнится с нами в убеждениях, – или умственно ограниченный, или недобросовестный человек. Слова нет, у нас много благородных идеалов, просветленных европейской наукой, но нет знания многих условий, самомалейших данных, духа и обстановки нашей народной и местной жизни. Мы в практической жизни идеологи, и это частию и потому, что тут не требуется большого труда. Мы не воспринимаем знания всецело, органически, не начинаем своего изучения ab όνο:[18]18
  от его истоков (лат.).


[Закрыть]
с нас довольно последних результатов мысли, верхушек знания. Большинство из нас не более как „начетчики“. У нас очень легко сделаться умниками и передовыми людьми, попасть в литературные или другие какие либо общественные деятели. У нас только и существуют что две крайности или свой собственный, доморощенный „глазомер“, или без условное, безотносительное, рабски-догматическое принятие какого либо учения извне. У нас еще считают образованным, благородным, современным и, главное, умным человеком того, кто приобрел кое-какие знания в абсолютном смысле, в абсолютной стороне и сущности вещей и кто, имея самый обиходный рассудок, формулирует их, при случае, и разводит модными фразами и европейскими общими местами. Притом же подобные добродетели даже и лично выгодны в наше время. Мы еще далеки от того убеждения, что истинный разум только у того, кто в каждый известный момент найдется и сможет понять относительную сторону и значение вещей – этот омут беспрестанно вращающихся, изменяющихся и возникающих данных, кто в состоянии схватить и невидимую связь их с идеалом, и связь между собою. Да, тут уж требуется самостоятельность, самодеятельность мысли и прочная крепость знания. Этого уж не у кого вычитать. Но что же делать! Таков общий и, может быть, не совсем зависящий от нас недостаток нашего воспитания…»

Истинно золотые слова, благородные и золотые! Тут что ни слово, то правда. То, что отмечено в этой выписке курсивом, – отмечено самим г-ном Щербиною. Мы было с своей стороны хотели тоже отметить некоторые наиболее меткие и правдивые его выражения курсивом, – да и не отметили, потому что тут что ни фраза, то и отмечай ее крестом. Так метко и истинно, что мы редко читали что-нибудь умнее этого суждения. Жаль только, что немного отвлеченно высказано. Мы и такие-то истины не умеем как-то высказать в более близком приложении к действительности, то есть и умеем, да у нас это не принято. У нас все более сбивается на теорию, на знание в абсолютном смысле, в абсолютной стороне вещей, говоря словами самого г-на Щербины. Далее, продолжая свою тираду, г-н Щербина даже увлекается слишком сильным гневом. Гнев его, конечно, благороден, но не совсем справедлив, потому что уж слишком силен. Вот что говорит г-н Щербина:

«Подобные, по-видимому, ничтожные явления невольно наводят на мысль о необходимости коренного преобразования в нашем воспитании и просвещении. Несостоятельность, пустота и бесплодность их очевидны: нет в них корней своей народности, себязнания, нет в них и строгой науки. Мы еще просты до того, что пустозвонство модных современных фраз принимаем за образованность, мы благонамерены до того, что слово „прогресс“ не сходит у нас с языка, а на самом деле это слово у нас не имеет никакого значения. Чтоб действовать, нужно любить, чтоб любить, необходимо знать то, что любишь. Мы же не знаем того. И вот, все наши благородные стремления что называется, „с ветру“, привились модою, приняты извне за догмат, по силе всеобщего авторитета, и самое чувство любви к нашему делу мы на себя „напустили“

„То кровь кипит, то сил избыток“ – ибо любить невозможно не зная».*

Г-н Щербина тут слишком строг. Не может быть, что тут одна «кровь кипит и сил избыток»*, чтоб мы чувство любви к нашему делу на себя «напустили». Мы не верим в строгость такого приговора. Настоящее движение идей будет иметь со временем свою строгую и беспристрастную историю. Тогда, может быть, дело объяснится поглубже и поотраднее. Если посмотреть на дело не так отвлеченно, а несколько попрактичнее, основываясь на некоторых фактах, то между фактами, противными нашему мнению, мы наверно найдем несколько и благоприятствующих. К чему «одно худое видеть»?* Можно беспристрастно смотреть на дело и не будучи заклятым оптимистом, смешным оптимистом, потому что у нас, при обнаружении каждого мнения, чрезвычайно боятся смешного. Оттого-то так и много людей, держащихся мнений более общих, взглядов наиболее разделяемых. Походить на всех – самое лучшее средство радикально избегнуть смешного. Мы вовсе не хотим этим сказать, что г-н Щербина тоже несколько наклонен придерживаться общих мнений, походить на всех. Взгляд г-на Щербины, действительно, разделяется большинством наших людей, наиболее благородных и передовых, a наши передовые, естественно, не могут в взглядах своих на наше поколение значительно разниться с думою Лермонтова, хотя эта дума предупредила нас четвертью столетия*. Конечно, между передовыми людьми еще не положено теперь принимать, чтоб в двадцать пять лет между нами произошел хоть какой-нибудь прогресс: но невозможно, чтоб его совершенно и не было. Мы уверены, что г-н Щербина не потребует от нас именных фактов для доказательства мнений наших. Представим ему хоть, например, один случай, – именно следующий: там, где сам г-н Щербина, в своей тираде, которую мы выписали, говорит: «мы не знаем», «мы не ведаем»… «мы не любим»… «мы чувство любви на себя напустили»… «у нас кровь кипит, у нас сил избыток», – это словцо мы у г-на Щербины, вероятно, везде поставлено для учтивости. Ведь не считает же он себя в самом деле в этой же категории, то есть нелюбящим, недозревшим, любить неумеющим, напустившим и проч., и проч. Иначе не стал бы он так горячиться, так укорять, презирать, давать такие советы. Ну, а если так, то вот уж один и есть, умеющий и любить, и ценить, и действовать…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю