Текст книги "Стрелец. Сборник № 2"
Автор книги: Федор Сологуб
Соавторы: Владимир Маяковский,Василий Розанов,Велимир Хлебников,Михаил Кузмин,Николай Евреинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)
Федор Сологуб
Поклонение (из Рэмбо)
Моей сестре Луизе Ванаен де Ворингем: – ее голубой чепец, повернутый к Северному морю. – За утонувших.
Моей сестра Леонии Обуа д'Асби. Бay – летняя трава, гудящая и вонючая. – За лихорадку матерей и детей.
Лулу, – демону, который сохранил вкус к ораториям времени Друзей и своего неоконченного воспитания. За людей! – Госпоже ***.
Подростку, которым я был. Этому святому старцу, скит и миссия.
Духу бедных. И очень высокому духовенству.
Также всякому культу в таком месте памятного культа и среди таких обстоятельств, что надо предать себя, следуя внушениям момента или даже нашему собственному серьезному пороку.
В этот вечер, в Сирсето высоких льдов, жирной, как рыба, и разрумяненной, как десять месяцев красной ночи – (его сердце янтарь и яспис). – за мою единственную молитву, немую, как области ночи, и предшествующую мужествам, более жестоким, чем полярный хаос.
Во что бы то ни стало и как бы то ни было, даже в метафизические путешествия. – Но уже не «тогда».
Владимир Маяковский
Анафема
Нет
Это неправда!
Нет!
И ты?
Любимая
за что
за что же!
Хорошо
я ходил
я дарил цветы
я ж из ящиков не выкрал серебряных ложек!
Белый
сшатался с пятого этажа
Ветер щеки ожег
Улица клубилась визжа и ржа
Похотливо взлазил рожок на рожок
Вознес над суетой столичной одури
строгое
древних икон
чело
На теле твоем как на смертном одре
сердце
дни
кончило
В грубом убийстве не пачкала рук ты
Ты
уронила только
«постель как постель
он
фрукты
вино на ладони ночного столика».
Любовь
Только в моем
воспаленном мозгу
была ты
Глупой комедии остановите ход
Смотрите
срываю игрушки-латы
я
величайший Дон-Кихот
Помните
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
секунду
усталый стал.
Толпа орала:
«марала!
ма-ра-ла
маа-раа-лаа!»
Правильно
Каждого
кто
об отдыхе взмолится
оплюй в его весеннем дне
Армии подвижников обреченным добровольцам
пощады нет
Довольно!
Теперь
клянусь моей языческой силою!
дайте
любую
красивую,
юную
души не растрачу
изнасилую
и в сердце насмешку плюну ей
Око за око!
Севы мести в тысячу крат жни
В каждое ухо ввой
«вся земля
каторжник
с наполовину выбритой солнцем головой»
Убьете
похороните
выроюсь
Об камень обточатся зубов ножи еще
Собакой забьюсь . . . . . . . . . .
Буду
бешеный!
вгрызаться в ножища
пахнущие потом и базаром
Ночью вскочите
Я
звал
Белым быком возрос
М у у у у
В ярмо замучена шея язва
над нею смерчи мух
Лосем обернусь,
в провода
впутаю голову ветвистую
с налитыми кровью глазами
Да!
Затравленным зверем над миром выстою
Не уйти человеку
Молитва у рта
лег на плиты просящ и грязен он.
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
Солнце
лучей не кинь
Иссохните реки
жажду утолить не дав ему
чтоб тысячами рождались мои ученики
трубить с площадей анафему
И когда
на веков верхи став
последний выйдет день им,
. . . . . . . . . . . . . . .
зажгусь кровавым видением
Светает
Все шире разверзается неба рот
Ночь
пьет за глотком глоток он
От окон зарево.
От окон жар течет
От окон жидкое солнце льется на спящий город
Святая месть моя
Опять над уличной пылью
ступенями строк ввысь поведи
До края полное сердце
вылью
в исповеди
Грядущие люди!
Кто вы?
Вот я
весь
боль и ушиб
Вам завещаю я сад фруктовый
моей великой души
Николай Евреинов
Утонченный «гран-гиньоль»
Есть масса «вещей», в которых нам до ужаса совестно, до ужаса страшно самим себе признаться.
Одно представление, что кто-то об этомузнает, коснется этогосвоею чуждостью да еще (скорее смерть) начнет об этом«распространяться» и (ледяной холод при одной мысли!) станет критиковать, обсуждать, порицать, стыдить или поощрять, злодейски издаваясь, о… Тысяча замков на дверь моей спальни, чтобы во сне, вдруг, ни с того, ни с сего, как-нибудь, все-таки, тем не менее, я не проговорился, а другой (да будь он проклят!) не подслушал!..
Вот какие бывают «вещи» на свете!
Уж такие интимные «вещи», что мать родная не узнает, духовнику побоюсь признаться, бочку вина выпью – и то себя не выдам.
Словом, «тайна сия умрет вместе со мною», и вы во веки веков о ней не догадаетесь!
Да что вы!.. – мне самому, «сия тайна» не вполне известна, так как думать о ней мучительно стыдно, до-смерти унизительно, и я и разговаривать-то о ней с собой не дерзаю! И однако…
Когда эдак зазнобит слегка или не спится ночью, весь день нервы до сто раз перечеркнутого «до» натягивались, во рту сухо, руки холодные, и хочется, маниакально хочется чего-нибудь такого, чтобы потрясло до обморока, до истерики, до я не знаю чего, лишь бы наступила реакция, полнейший рамолисмент, необорный сон, а на завтра вкус манной кашки во рту.
Да-с. И вот в такие-то моменты хорошо проделать следующее: взять и загримироваться каким-то «неизвестным господином» подозрительной наружности. Эдак «психологически» загримироваться, я хочу сказать: в максимальной корреспонденции с вашим нервным тонусом. Ну и одеться соответственно. Недурно использовать дымчатое пенсне или очки, чтобы и так уж загримированные глаза еще чуждее казались. (Конечно на такой случай нужно иметь все заготовленным в попарной аккуратности, чтобы моментально явилось под рукой; начнешь валандаться. – все дело насмарку). Свет перед зеркалом установите так, чтоб, освещая он не давал явственно разглядеть гримировку. Словом, пришел какой-то, «неизвестный господин», который, чорт его знает каким путем, все про вас выведал, влез в дом, уселся перед вами, поправил пенсне рукой в перчатке и начинает свои обличения, подхихикивания, обещания непременно рассказать об этомвашим знакомым, врагам. Женщине, перед которой вы хотите гарцевать на белом коне без пятнышка и т. д.
Он даже собирается кой-кому написать анонимное письмо, где это, вот это самое, ваше табу, ваше святая святых, будешь дважды подчеркнуто и разъяснено во всей подробности. во всей своей сверх-интимности.
Он рассказывает вам проект этого миленького письмеца, нагло фантазируя о том, какое впечатление оно произведет на такую-то; начинает касаться, во всех подробностях, этой такой-то; как она, лежа в постельке-с в эдаком, «безбелье-с», и прочее, получив письмо, в котором всеми буквами, четким почерком, даже дважды подчеркнутое, раскрывается… раскрывается…
О, конечно вы быстро отворачиваетесь от мерзкой хари этого кошмара, нагрянувшего к вам с визитом в неуказанное время! Вы затыкаете уши, вы грозите его размозжить, вы вынимаете из кармана револьвер, вы… Нет это не вы, это онцелится в вас, оновладел позицией, онздесь хозяин!..
И снова текут безобразные речи, одна другой кощунственнее, одна другой гаже, подлее, неслыханней.
Он произносит запретное, как произносят слово «стул», «стол», «чай», он повторяет подряд вашу тайну, даже только начальный звук этой тайны, десять раз, двадцать, сорок, пятьдесят, – сколько ему угодно… Он говорит об эффекте, какой произвело бы его «раскрытие» в кругу ваших милых знакомых, где-нибудь на балу, на обеде, в театре например, во время антракта, когда все смолкло перед поднятием занавеса. А вы знаете, господа, что такой-то, когда остается один, имеет привычку…
Брр… Тут вы, нет он, т. е. вы, хоть и… ну словом кто-то из вас тушит свет и спектакль кончается.
Нет, вы только представьте себе самый что ни на есть невиннейший пример, жалкий-прежалкий пример, который и в сотой доле не может сравняться с конфузом от разоблачения вашей собственной тайны – представьте себе, что вы барышня, что у вас руки потеют, но что об этом никто, никто в мире никогда не узнает, так как вы их пудрите каким-то «судорином», моете в уксусной воде и т. д. И вдруг в театре, где целый хвост ваших поклонников и целый рой ваших завистниц, кто-то нагло, спокойно, очень серьезно, громко и отчетливо произносит: «господа, такая-то скрывает, что у нее руки вечно потные, она воображает, что уж такая неземная, а на самом деле в нижнем ящике ее комода, сзади, там же, где положены прошлогодние бальные туфли, находится жестянка, а на жестянке надпись „судорин“. Это от пота, господа! Она смело может рекомендовать вам это средство, так как у нее, даю вам честное слово, руки потеют. А вот пускай она вам даст честное слово, что это неправда!..»
Повторяю, это невиннейший пример; так сказать тень тени той действительности, какую властен обещать вам ваш наглый «незнакомец».
Вы и не помыслите о расспросах, зачем же ему это нужно, какая ему от этого польза, что вы ему сделали такого, чтобы… Ведь людям доставляет такое колоссальное удовольствие делать гадости другому, и… (здесь зарыта собака) когда, когда нет храбрости, нет возможности сделать гадости другому, ну хотя бы себе, самому себе сделать гадость, даже и не сделать пожалуй (уступаю), а помечать об этом, раззадорить себя на мечте, съинсценировать эту гадость мысленно, обратить ее силой воли к театру в такую видимость действительности. что небу тошно станет.
Конечно, для простого, здорового, свински здорового человека, эдакого спортсмена с медным лбом, все это чепуха невозможнейшая, немыслимая, недосягаемая. Знаю и не прекословлю. Разумеется, такой театрик не для краснощеких футболистов, спящих сном животной невинности. Это, как я (извиняюсь) назвал, утонченный, «Гран-Гиньоль»! у-тон-чен-ный, следовательно приверженцам системы доктора Миллера он пристал как к корове седло. Желаю и впредь им здравствовать, дарить нас здоровым потомством, устраивать эдакие образцовые санатории на началах последнего слова гигиены и т. п. Сам, если в конец «сдрейфлю», на коленках приползу к ним лечиться и во всей своей чепухе денно и нощно каяться буду. А пока (хе, хе!) да здравствует мой Гран-Гиньоль во всей своей преутонченности. В болезни родился я, в болезни живу, в болезни и скончаюсь. А вы… будьте здоровы, господа, будьте здоровы, от души желаю вам, честное слово! Уж вы простите за чепуху, не осудите больного!
Велимир Хлебников
Сельская очарованность
То истина: не всех пригожих
Пленяет шелковая тряпка.
«Мне холодно», надвинув кожух.
Сказала дева зябко.
Сквозняк и ветер, пот причина!
Тепла широкая овчина
И блещет белое плечо
Умно, уютно, горячо.
У стрекоз возьму я шалость.
Они смотрятся в пруды.
Унесу твою усталость,
Искуплю твои труды.
Я до боли в селезенке.
Стану бешено скакать.
Чтобы мрачные глазенки
Научилися блистать.
Но что там? Женщина какая-то
Ушами красная платка…
«Ахти, родимый, маета.
Избушка далека.
На, блинчики с сметаной,
Все до верху лукошко.
С тобою краля панна?
Устала я немножко…
Ты где ходил? в лесу, не дале?
А наши тя видали
Ты бесом малым с ней юлил,
Ей угодить все норовил.
Ужо отведай коровай!
Прощайте! прощевай!
Да вот, чтоб сон ваш не был плох.
Али принесть лишай и мох?
Ведь все здесь камни и пески
Они, их тут возьми, жестки.
Пусть милость неба знает тя!»
Она ушла, вздохнув, кряхтя —
Торчали уши.
Ее платок горел как мак
Шаги все делалися глуше.
Ее сокрыл широкий мрак.
Как очаровательны веснушки!
Они идут твоей старушке
Невзгод и радостей пастушке.
Друг друга мы плечом касались.
Когда от ливня рек спасались,
Полунаги и босиком…
Прогулку помнишь ты вдвоем,
С одним грибом дождевиком?
Но он нас плохо защищал.
И кто-то на небе трещал.
Вкруг нас собрался водоем.
Поля от зноя освежались.
Друг к другу мы тогда прижались.
Пострелы, молвил пастушонок,
И стал близ нас угрюм и тонок.
За ним пришла его овчарка.
Нам было радостно, и жарко.
С тех пор прошло уж много дней,
А ты не сделался родней.
Она сидит главою низкая,
Цветок полей руками тиская.
«И череп все облагородит
Все, все минует и проходить.
Не стану я, умрешь и ты.
Смешливы сонного черты.
Спи, голубчик, соловей.
Если звонок соловей.
Ты знаешь, кто я?
Я „не тронь меня“.
Близ костра печально стоя.
Боюсь грубого огня.
Упади, слеза нескромница:
Мотыльками про солнце помнится».
Мечта и грусть в глубоких взорах
Под нею был соломы ворох.
И с восхитительной замашкой
Ты шила синюю рубашку.
Василий Розанов
Из последних страниц истории русской критики
Встретив выражение «сладенький» в статье об Айхенвальде
…кроме «сладенького» нужно отметить и ту, что он – холодный. Посмотрите, как он поступил с Белинским. Он не напал на него горячо, – как критик на критика, как напал бы «наш брат» Скабичевский или Рог-Рогачевский (сей «братии» много), не сказал о нем немногих страстно-ненавидящих или страстно-презрительных слов (Достоевский и кн. П.Вяземский), – а ограничился очень коротенькою статьею, страниц в 6, – посвящая другим писателям и полуписателям по 20 страниц… Он сжал ее до minimum'a, но наполнив всю ее строками чрезвычайно вескими, чрезвычайно значительными, меткими, верными (кажущимися верными), убийственными. Это article Вольтера: так же кратко, изящно и сильно. Так же холодно и отвратительно. Он дает, размеренно и считая, пощечины: и так как это на шести страницах – на целых шести!! – то нужно представить, чту вынес Белинский на этом поистине адском «сквозь строй». И так изящно начал: «Белинский, собственно говоря, – миф. Из его хвалителей никто его не читал (а вот я прочел: но нужно думать – вполне прочитали и Венгеров и Овсяннико-Ковалевский, и Рог-Рогачевский с Ивановым-Разумником), и, „раз“, „раз“, „раз“… (к читателям:) – Вы видите, ничегоне осталось», и «Белинского действительно нети никогда не было»…. «Белинского выдумала наша критика».
Понятно, почему взбеленились наши «чурки»: Сакулин и сонмы других.
«Белинского никогда не было. Его выдумали»…
. . . . . . . . . . . . . . .
Первым «пришел» Флексер [1]1
А. Л. Волынский.
[Закрыть]и его ввела симпатичная еврейская девушка, Любовь Гуревич, «совсем русская», мягкая, добрая, не умная. «Совсем – мы». Но бог (как и русских девушек) наградил ее любящим сердцем, и она, основав «Северный вестник», вела за руку Флексера.
Флексер уже совсем не то, что Любовь Гуревич. Та – «вся русская» этот – «только еврей» по существу и форме.
Бритый, сухой, деятельный. производительный.
«Сколько часов сделал?» – «я все часы сделал».
Ничего не поделаешь: «часы только от Флексера».
Он копался, работал. Ушел в рудники. Русские не любя лазить под землю, они существенно дилетанты. И вот, «из рудников» он вынес на вид, на солнце всю нашу погребенную в библиотеках журналистику и, «показывая то один халат», «то другой халат», произносил:
– Это же халат дырявый. И из скверной материи. У нас в Варшаве шьют лучше.
– Это не годно.
– То глупа
– Белинский не изучал Канта.
– Добролюбов даже не знал основательно социализма.
– Это невежество, грубость и притом отсутствие всякой логики. Мозговые линии самые слабые.
Хорошо, что случился Михайловский и начал его ляпать по щекам. Флексер свалился. Но за Флексером и, как будто не имея с ним ничего общего, пришел Гершензон. С этим уже и Михайловский не справился бы.
Что сделаешь? «Верит в Бога», даже «по-православному». Пишет как Александр Стахович мемуары. Деревней пахнет. Яиц ни у кого не таскает как Горнфельд-пра-сол («по-мелочам»). Он патриот. Защитник отечества, Почти полицию любит. «Совсем русский». «Лучше русского». А в сущности в нем сто евреев и все точно в чулках, башмаках (бабье начало) и с пейсами.
Ничего не поделаешь. Перетончил всех, ибо прямо влет в миску со щами и высовывается из нее весь облепленный листьями капусты (щи конечно «ленивые»).
Русские люди смотрят. Пугаются. Гершензон читаешь «Отче наш».
– Господи. Он совсем русский.
Гершензон покрылся белой простыней и читает «Отче наш».
– С нами крестная сила.
– Вот вам и крестная сила.
И наконец этот Айхенвальд.
Красота. Дон-Жуан. Курсистки с ума сходят. Правда, он урод по лицу, но ведь, «не в лицедело» (бабья присказка). Пишет как сам Пушкин. Правда – холодно, но ведь кто это разберет. По форме совсем как Пушкин, и ему совсем не опасны все эти Сакулины, Игнатовы, Жебелевы, Овсяннико-Куликовские. «Дал же ему Иегова перо в руки». Перо в литературе решает все. – как копье в войне. Что же он пишет?
«Силуэты».
Уже критика прошла. «Не нужно». Пусть над «критикою» трудятся эти ослы Скабичевские… Мы будем писать теперь «силуэты», т. е. «так вообще», портреты писателей, «характеристики», причем читатель, наш глуповатый русский читатель, будет все время восхищаться характеризующим, а конечно не тем, когоон характеризует. И через это самый предмет, т. е. русская литература, почти исчезнет, испарится, а перед читателем будет только Айхенвальд и его «силуэты».
Вы посмотрели направо – и видите Айхенвальда. Посмотрели налево в зеркало и видите тоже Айхенвальда. Впрямь, в глубину, 3/4 назад, где угодно – все зеркала, в них один Айхенвальд.
– Ну и ловок же! как это он устроил. Нет больше русской литературы, а только везде Айхенвальд. Но что делать… Так ведь и сказано: «и о семенитвоем благословятся все народы».
Теперь, если принять во внимание, что около этих трех трудится со своим бестолковым «словарем» Венгеров, совмещая в нем «критику», «библиографию» и все вообще книги, что в каждом почти журнале труженичают два Горнфельда и два Кранихфельда, да еще подают везде «анкеты от себя» Ол д'ор и В. Азов, и шипит «делая дело», «Шиповник», издаваемый Коппельманом, – то русская литература окажется в довольно печальном положении.
Есть «бывшие люди» – термин, популярный и вразумительный, но придется говоришь и поговаривать о бывшей русской литературе.
Александр Беленсон
Автопортрет
Религиозный организм
и верующая ключица,
а дух презрителен и низмен,
а сердце яростно стучится.
Без убеждений, без отчизн —
обременительных котурн,
проект лица безукоризнен
и глаз осмысленно прищурен.