355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Шаляпин » «Я был отчаянно провинциален…» (сборник) » Текст книги (страница 13)
«Я был отчаянно провинциален…» (сборник)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:34

Текст книги "«Я был отчаянно провинциален…» (сборник)"


Автор книги: Федор Шаляпин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Я начал спектакли тоже «Мефистофелем». Театр Гинсбурга маленький, сцена – тоже, в уборных – повернуться негде, но в общем все было очень уютно и как-то изящно. Но всего лучше был сам Рауль Гинсбург, во фраке, неистощимо веселый, неоправданно восхищающийся.

– Какая есть замечательно спектакль сегодня! – восторгался он, хотя спектакль еще не начали.

Спектаклем, как и в Милане, интересовались все рабочие, артисты – у всех чувствовалось то живое отношение к делу, которое удваивает силы артиста.

«Пролог» был принят публикой очень горячо и сердечно. Это воодушевило меня, и сцену на Брокене я провел так, как редко удается. Помогал театр – в нем не было огромных расстояний, как в московском или миланском, все доходило до публики целостно, зрители прекрасно видели и мимику, и каждый жест. Публика устроила мне овацию, а затем пришел взволнованный Рено, мой коллега и соперник, крепко пожал мне руку и так просто, искренно сказал:

– Это хорошо, мой друг!

Рауль Гинсбург, счастливый и сияющий, скакал на одной ножке, шумел, как ребенок, и осыпал меня комплиментами. Я никогда не видал такого антрепренера, как этот Гинсбург. Даже когда артист был не в голосе, не в настроении, что нередко случалось и со мною, – Гинсбург сиял восторгом! И если он видел, что артист опечален неудачей, он тотчас же говорил:

– Как никогда в мире, поешь сегодня! Как никто, никогда не поет!

Может быть, он думал скверно, но говорил всегда хорошо. Это прирожденный театральный человек, по-своему талантливый, он отлично знал условия сцены, знал все, что будет интересно на ней, тонко чувствовал ее эффекты и дефекты. Мне нередко приходилось ругаться с ним, случалось, что мы не разговаривали недели по две кряду, но никогда я не терял симпатии к нему и не чувствовал с его стороны утраты уважения ко мне. Да и я, в сущности, всегда уважал его, ибо видел, что этот человек любит дело.

Однажды мы так поссорились, что дело едва не дошло до дуэли – это было гораздо более смешно, чем страшно. Гинсбург «при помощи бога», как он говорил, написал оперу «Иван Грозный» – черт знает, чего только не было наворочено в этой опере!

Пожар, охота, вакханалия в церкви, пляски, сражения, Грозный звонил в колокола, играл в шахматы, плясал, умирал… Были пущены в дело наиболее известные русские слова: изба, боярин, батюшка, закуска, извозчик, степь, водка и была даже такая фраза:

– Барыня, барыня, не плачьте, барыня!

Это было поистине фундаментальное произведение невежества и храбрости. Но Гинсбург искренно был уверен, что написал превосходную вещь, и говорил:

– Это очень удивительный пиес! Я думаю – нет нигде другой, которая есть лучше!

Все умрет, останутся только Моцарт и я, этот, который есть пред вами! О, да! Если публик не поймет сейчас этот вещь, она поймет ее через тысячу лет. Я рассердился и сказал гениальному Раулю, что, по моему мнению, он – нахал.

Тогда он тоже рассердился, покраснел и объявил мне:

– Шаляпин, за такой слова в моя Франция берут шпаги!

Я охотно согласился взять шпагу и порекомендовал ему выбрать смертоносное оружие длиннее моего. Гинсбург был маленький, руки его значительно короче моих. А также предложил устроить дуэль после первого спектакля, ибо – если он, Гинсбург, убьет меня, кто же будет играть Грозного? Рассерженный моими шутками еще более, Рауль убежал искать секундантов. Я очень ждал их, но они не пришли. Кончилась история тем, что мы недели две не замечали друг друга, а после первого представления «Грозного» помирились. Несмотря на то, что музыка Гинсбурга была сборная, сплошь состоявшая из «позаимствований», и, несмотря на нелепость сюжета, – спектакль все-таки был поставлен и сыгран интересно. Это было настоящее театральное представление, потому что талантам артистов дана была свобода, и они сумели сделать из пустяков серьезное и даже поучительное зрелище [76]76
  Опера Рауля Гинсбурга (на его собственное либретто) «Иван Грозный» была показана в Монте-Карло 2 марта (17 февраля) 1911 г. (антреприза Р. Гинсбурга).


[Закрыть]
. А возвратясь в казенную Россию, где все опутано цепями различных запрещений и где все страшно любят командовать, я почти сразу же влетел в неприятную историю.

Поставили «Русалку», дирижировал некий славянин, ранее бывший хормейстером и назначенный в дирижеры по тем же, вероятно, основаниям, по которым при императоре Николае Павловиче полицейский чиновник был назначен профессором харьковского университета [77]77
  Шаляпин в данном случае (как и во многих других) не придерживается хронологического принципа в изложении фактов. Опера Р. Гинсбурга «Иван Грозный» была поставлена в 1911 г., а описанная ниже «неприятная история» произошла в октябре 1910 г.


[Закрыть]
. Так как я знал в «Русалке» не только свою партию, но всю оперу целиком от первой ноты до последней, я не особенно внимательно отнесся к репетициям. Каков же был мой ужас, когда я почувствовал на спектакле, что первый акт безобразно исковеркан дирижером! Темпы перевраны, ритма нет, – казалось, что все это сделано намеренно, до того плохо было! Я оказался связанным по рукам и по ногам. Дирижер озабоченно смотрел в партитуру, точно впервые видел ее. Публика чувствовала, что на сцене происходит что-то неладное, но относилась к представлению с терпеливым равнодушием существа, которое ко всему привыкло, – дома еще скучнее, чем в театре. Но я был взбешен и после первого акта обратился к дирижеру с вопросом: что он делает?

Дирижер повышенным тоном заявил мне, что он не желает разговаривать со мною, а если я имею заявить какие-либо протесты, то могу обратиться с этим в контору, к начальству. Это еще более возмутило меня, сгоряча я разделся и уехал из театра, решив и навсегда уйти с казенной сцены. Но дорогою домой я несколько успокоился, а затем ко мне тотчас же прислали чиновника, и я снова поехал в театр заканчивать спектакль.

Хорошо еще, что между первым и третьим действием шел пир у князя, сцена у княгини, и спектакль не был затянут моим бегством со сцены, публика ничего не заметила.

Я, конечно, понимал, что вводить ее в наши семейные дела не следует, но «инцидент» все-таки стал известен ей, через день я читал в газетах заметку, озаглавленную: «Очередной скандал Шаляпина». Читал и думал:

«Да, много еще придется мне сделать таких скандалов! Много, хотя и без толку. „Шилом моря не нагреешь – как ни накаливай шило!“»

В один поистине прекрасный день ко мне приехал С. П. Дягилев и сообщил, что предлагает мне ехать в Париж, где он хочет устроить ряд симфонических концертов, которые ознакомили бы французов с русской музыкой в ее историческом развитии [78]78
  С 16 по 30 (3 по 17) мая 1907 г. в Париже состоялось пять русских концертов. В их программу были включены произведения М. И. Глинки, М. А. Балакирева, М. П. Мусоргского, А. П. Бородина, Н. А. Римского-Корсакова, С. В. Рахманинова, А. К. Глазунова, А. К. Лядова, А. Н. Скрябина и других. Наряду с симфоническими произведениями были исполнены кантаты, сцены и арии из опер «Руслан и Людмила» М. И. Глинки, «Борис Годунов» М. П. Мусоргского, «Снегурочка» Н. А. Римского-Корсакова, «Князь Игорь» А. П. Бородина, «Вильям Ратклиф» Ц. А. Кюи.


[Закрыть]
. Я с восторгом согласился принять участие в этих концертах, уже зная, как интересуется Европа русской музыкой и как мало наша музыка известна Европе. Когда я приехал в Париж и остановился в отеле, где жил Дягилев, я сразу понял, что затеяно серьезное дело и что его делают с восторгом.

Вокруг Дягилева движения и жизни было едва ли не больше, чем на всех улицах Парижа. Он сообщил мне, что интерес парижан к его предприятию очень велик и что хотя помещение для концертов снято в Большой опере, но положительно нет возможности удовлетворить публику, желающую слушать русскую музыку. Рассказал, что в концертах примет участие Н. А. Римский-Корсаков, что в Париже Рахманинов, Скрябин и еще много русских композиторов. Дирижерами концертов выступят Римский-Корсаков, Блуменфельд и Никиш.

Мы начали концерты исполнением первого действия «Руслана и Людмилы», что очень понравилось публике. Потом я с успехом пел Варяжского Гостя из «Садко», князя Галицкого из «Игоря», песню Варлаама из «Бориса Годунова» и ряд романсов с аккомпанементом фортепиано [79]79
  Кроме перечисленных Шаляпиным произведений он исполнил также соло в кантате С. В. Рахманинова «Весна» под управлением автора в концерте 26 (13) мая 1907 г. Репин писал Стасову по поводу русских концертов в Париже, что это был «не успех русской музыки, а это торжество ее в Париже».


[Закрыть]
. Особенно нравилась французам, которых напрасно считают легкомысленными, музыка Мусоргского, – все говорили о нем с искренним восторгом.

Успех концертов был солиден, и это подало нам мысль показать в будущем сезоне Парижу русскую оперу, например, «Бориса Годунова». Так и сделали. Когда было объявлено, что опера Дягилева будет играть «Бориса», парижская пресса и публика заговорили о русском сезоне, как о «сезоне гала». Никогда не забуду, с какой любовью, как наэлектризованно относились к работе на репетициях хористы и оркестр Большой оперы! Это был праздник! Мы ставили спектакль целиком, что невозможно в России вследствие цензурных условий [80]80
  Очевидно, Шаляпин подразумевает полноту сценической постановки «Бориса Годунова», так как известно, что опера шла с купюрами. Были пропущены сцены: «Комната у Марины» и «В корчме».


[Закрыть]
. У нас, например, сцена коронации теряет свою величавость и торжественность, ибо ее невозможно поставить полностью, а в Париже в этой сцене участвовали и митрополит и епископы, несли иконы, хоругви, кадила, был устроен отличный звон. Это было грандиозно; за все 25 лет, что я служу в театре, я никогда не видал такого величественного представления. Сначала мы устроили генеральную репетицию, пригласив на нее избранное общество Парижа: художников, литераторов, журналистов. К сожалению, ко дню репетиции не успели сделать костюмы и не закончили декорации, над которыми работали Коровин и Головин. А отложить репетицию было уже невозможно, и все мы очень волновались, боясь, что не вызовем должного впечатления, разгуливая по сцене и распевая в обычном платье, без грима. Мои костюмы были готовы, но я тоже не одевался и не гримировался, чтобы не нарушать общей картины. Начали мы оперу, пропел я мою фразу, вступил хор, – хористы пели великолепно, как львы. Я думаю, что такого хора французы не слыхали. Вообще, мне кажется, что за границей нет таких хоров, как в России, – я объясняю это тем, что у нас хористы начинают петь с детства по церквам и поют с такими исключительными, оригинальными нюансами, каких требует наша церковная музыка.

Лично я очень скорбел о том, что нет надлежащей обстановки, что не в надлежащем костюме и без грима, но я, конечно, понимал, что впечатление, которое может и должен произвести артист, зависит, в сущности, не от этого, и мне удалось вызвать у публики желаемое впечатление. Когда я проговорил:

 
Что это там, в углу,
Колышется, растет?..
 

Я заметил, что часть публики тоже испуганно повернула головы туда, куда смотрел я, а некоторые вскочили со стульев…

Меня наградили за эту сцену бурными аплодисментами.

Успех спектакля был обеспечен. Все ликовали, мои товарищи искренно поздравляли меня, некоторые, со слезами на глазах, крепко жали мне руку. Я был счастлив, как ребенок. Так же великолепно, как генеральная репетиция, прошел и первый спектакль – артисты, хор, оркестр и декорации – все и всё было на высоте музыки Мусоргского. Я смело говорю это, ибо это засвидетельствовано всей парижской прессой. Сцена смерти Бориса произвела потрясающее впечатление – о ней говорили и писали, что это «нечто шекспировски грандиозное». Публика вела себя удивительно, так могут вести себя только экспансивные французы – кричали, обнимали нас, выражали свои благодарности артистам, хору, дирижеру, дирекции.

Вспоминая это, не могу не сказать: трудна моя жизнь, но хороша! Минуты великого счастья переживал я благодаря искусству, страстно любимому мною. Любовь – это всегда счастье, что бы мы ни любили, но любовь к искусству – величайшее счастье нашей жизни!

К великому сожалению, мы вынуждены были исключить из спектакля великолепнейшую сцену в корчме, ибо для нее нужны такие артисты, каких мы, несмотря на все богатство России талантами, не могли тогда найти. В молодости я не однажды играл в один и тот же вечер и Бориса, и Варлаама, но здесь не решился на это. Я смотрел на этот спектакль, как на экзамен нашей русской зрелости и оригинальности в искусстве, экзамен, который мы сдавали пред лицом Европы. И она признала, что экзамен сдан нами великолепно. «Бориса» мы сыграли раз десять, и на этот раз других опер в Париже не ставили.

Ко мне пришел новый директор Миланского театра и предложил поставить «Годунова» в La scala. Зная приблизительно вкусы итальянской публики, я подумал, что Мусоргский не понравится ей, и сказал это директору, но он вполне резонно возразил:

– Но я – итальянец, и меня эта опера потрясает, почему же Вы думаете, что другим итальянцам она не понравится?

Любя Милан и его чуткую публику, я, конечно, очень хотел петь в Scala, но в Париже мы пели оперу по-русски, а директор Scala хотел ставить ее своими средствами, то есть собственными артистами и хором. Значит, и я должен петь по-итальянски, но перевода оперы не было. Директор тотчас заявил, что если я согласен петь, он тотчас же даст оперу перевести хорошему знатоку языка, принципиальное согласие которого на перевод уже получено. Я согласился, продолжая сомневаться, что все это возможно, и ожидая, что миланцы скоро известят меня: нет, мы не можем поставить эту варварскую оперу!

Но, возвратясь на родину, я узнал, что дирекция Scala уже заказывает Головину эскизы декораций, а вскоре получил партитуру с переводом, сделанным очень плохо: были даже изменены некоторые движения в нотах, иные ноты прибавлены, иные – вычеркнуты. Это было недопустимо. Я обратился к дирижеру петербургского балета Дриго с просьбой помочь мне исправить перевод. Дриго очень любезно согласился на это, и, взаимно помогая друг другу, мы довольно хорошо перевели оперу заново.

Чуть ли не первым встретил меня в Милане милый портье Джиованино, он дружески расцеловался со мной и, выпуская изо рта по шестисот слов в минуту, сообщил, что знает о моем успехе в Париже, сердечно поздравляет меня и что еще с лета интересуется оперой «Борис Наганов».

– А, синьор Шаляпин, Россия должна сказать нам свое слово вашими устами! Да, да! Она должна говорить миру, как говорим мы, итальянцы!

Вот, подите-ка, каков Джиованино-портье! Удивляли меня эти люди.

Начались репетиции. Дирижировал оперой Витали, человек лет тридцати, хороший музыкант и прекрасный дирижер. Пригласив меня в репетиционный зал, он попросил показать ему некоторые темпы и начал исполнять оперу на рояле, – я был поражен, как верно и проникновенно понимает он музыку Мусоргского! Играя, он все время восхищался красотою оперы, оригинальностью сочетания аккордов, и было видно, что этот человек глубоко проникся творчеством русского гения. Я был счастлив видеть это. Естественно, что во время репетиции на мою долю выпала роль режиссера – приходилось показывать и объяснять артистам, хору многое, что было чуждо итальянцам, не понималось ими. Все относились ко мне с редким вниманием. Я чувствовал, как русское искусство побеждает и восхищает этих впечатлительных людей и, тронутый до глубины души, ликовал. Было много курьезов.

Меня, например, спрашивали:

– Как одеваются русские иезуиты?

– Очень разнообразно, – отвечал я.

Пристава оделись по рисункам, а помощники их вышли на сцену в форме современных русских будочников; бояре напоминали разбойников с русских лубочных картин, декорации были написаны слабо и олеографично, как вообще пишут их за границей.

Но оркестр играл великолепно, божественно, он являлся как бы куском воска в руках талантливого дирижера, и дирижер вдохновенно лепил из него все, что хотел в любой момент. Изумляло меня внимание музыкантов к движениям магической палочки дирижера.

Хор тоже прекрасно пел, но от итальянцев нельзя требовать того, что дают русские хористы, большинство которых с детства воспитываются на церковной музыке. Почти все итальянские хористы вне сцены – рабочие люди: портные, драпировщики, перчаточники, иногда – мелкие торговцы. Все они любят пение, у всех голоса поставлены самой природой и тонко развит слух, многие из них сами мечтали о карьере артистов. Но голоса у них, я бы сказал, какие-то блестящие, – когда нужно петь во всю силу голоса, это у них выходит замечательно, с подъемом. Но трудно добиться минорного, тихого и нежного пения. Чтобы достигнуть необходимого эффекта молитвы в келье Пимена, хор пришлось поставить далеко за кулисами и дирижировать вспышками электрической лампочки, кнопка которой помещалась под рукою дирижера в оркестре. Это вышло очень хорошо. Пимен и Дмитрий выделялись вполне рельефно, а хор был едва слышен.

Не могу описать всего, что было пережито мною в день спектакля, – меня как будто на раскаленных угольях жарили. А вдруг – не понравится опера? Я уже знал, как будут вести себя в этом случае пламенные итальянцы. Конечно, было бы плохо, если б провалился я, но в этом спектакле моя личность была неразрывно связана с дебютом русской музыки, русской оперы, и я дрожал от страха. Но вот раздались первые аккорды оркестра, – ни жив, ни мертв слушал я, стоя за кулисами. Пели хорошо, играли отлично, это я чувствовал, но все-таки весь театр качался предо мною, как пароход в море в дурную погоду.

Первая картина кончилась – раздались дружные аплодисменты. Я несколько успокоился. Дальше успех оперы все возрастал; итальянцы, впервые видя оперу-драму, были изумлены и взволнованы, спектакль был выслушан с затаенным дыханием, все в нем было тонко понято, отмечено и принято как-то особенно сердечно [81]81
  Премьера «Бориса Годунова» в «Ла скала» состоялась 14 (1) января 1909 г. В архиве А. М. Горького имеются два письма А. В. Амфитеатрова из Милана, в которых он сообщает Горькому о репетиции и первом представлении оперы М. П. Мусоргского.
  «Слушали вчера одну из репетиций „Бориса“, Федор, конечно, великолепен… Работает Федор великолепно и строго. Школит итальянцев. Надо им отдать справедливость, что слушаются и стараются… Завтра генеральная репетиция. Спектакль в четверг».
  «Великую победу одержало русское искусство „Борисом Годуновым“. Успех был огромный, неслыханный в чинной и сдержанной Scala. Итальянцы ходили в антракте восторженные и ошалелые и – что удивительно – поняли дух и значение „Бориса“. Очень было интересно и трогательно. Каюсь: благо темно было в зале, весь спектакль с мокрыми глазами просидел. Федор был превосходен. Итальянцы очарованно говорили, что на оперной сцене подобного исполнения никогда не имели, а в драме, кроме Сальвини и покойника Росси, соперников у Федора нет».


[Закрыть]
.

Бешено обрадованный, я плакал, обнимал артистов, целовал их, все кричали, восторженные, как дети, хористы, музыканты и плотники, все участвовали в этом празднике.

«Вот что объединяет людей, – думал я, – вот она, победная сила искусства!»

Милый портье Джиованино вел себя так, как будто он сам написал «Бориса Годунова».

Я сыграл оперу восемь раз и уехал в Монте-Карло, откуда еще дважды приезжал в Милан по настойчивому желанию публики, влюбившейся в оперу Мусоргского.

Чем проще играешь, тем легче это кажется со стороны, и частенько эта «кажимость» создавала курьезные недоразумения, забавные вопросы. Артисты-итальянцы неоднократно говорили мне:

– Черт вас знает, как просто и ловко держитесь Вы на сцене! А между тем у вас нет заранее подготовленных жестов и поз, каждый раз Вы ведете сцену иначе, по-новому…

Насколько умел, я объяснял им, в чем дело, но это не могло устранить курьезных недоразумений.

Внимательнее других следил за тем, как я играю, Чирино, обладатель прекрасного голоса, певший Пимена. «Борис Годунов» страшно нравился ему, он находил, что я играю эту роль хорошо.

– Но, – говорил он, – жаль, что у Шаляпина голос хуже моего! Я, например, могу взять не только верхнее соль, но и ля-бемоль. Если б я играл Бориса, пожалуй, у меня эта роль вышла бы лучше. В сущности – игра не так уж сложна, а пел бы я красивее.

Чирино не скрывал своих сомнений и от меня. Очень деликатно он всегда просил позволения смотреть, как я гримируюсь, – грим казался ему самым трудным делом. Я гримировался при нем и рассказывал ему, как это делается.

– Да, – говорил он, – это вовсе не сложно, но – в Италии не найдешь таких красок, и нет хороших париков, бород, усов! Сыграв последний спектакль, я позвал Чирино и сказал:

– Милый друг, вот тебе парик, борода и усы для Бориса, вот тебе мои краски! Я с удовольствием подарил бы тебе и голову мою, но – она необходима мне!

Он был очень тронут, очень благодарил меня. Через год я снова был в Милане и однажды, идя по Корсо Виктора Эммануила, вдруг увидал, что через улицу, останавливая лошадей, натыкаясь на экипажи, летит Чирино.

– Бон жиорно, амико Шаляпин! – вскричал он и горячо расцеловался со мною, к удивлению публики.

– Почему такая экзальтация? – спросил я, когда он несколько успокоился.

– Почему? – кричал он. – А потому, что я понял, какой ты артист! Я играл Бориса и – провалился! Сам знаю, что играл ужасно! Все, что казалось мне таким легким у тебя, представляет непобедимые трудности. Грим, парики, – ах, все это чепуха. Я рад сказать и должен сказать, что ты – артист!

– Тише! – уговаривал я его, – на нас смотрят.

Но он кричал:

– К черту всех! Я должен сознаться, что не умел ценить тебя! Я люблю искусство, и вотя тебе целую руку!

Это было слишком, но итальянцы не знают меры своим восторгам. И, сказать правду, я был тронут этой похвалой товарища.

Вообще итальянцы относились ко мне удивительно симпатично и дружески. Помню другой случай: репетируя в Милане же «Фауста» Гуно, я заметил, что прекрасная певица, игравшая Маргариту, совершенно не умеет держаться на сцене, – она играла отвратительно. Выбрав удобный момент, я подошел к ней и в мягкой форме сказал об этом.

– Да, – печально согласилась она, – я чувствую, что не умею играть. Так жаль, что я мало знакома с Вами, – я попросила бы Вас показать мне роль!

Я обрадовался и, оставшись с нею после репетиции, спел ее партию, показал ей несколько сцен, и она превосходно восприняла мои советы. На спектакле публика принимала ее очень ласково, а пресса на другой день единодушно отметила, что артистка провела свою роль ново, оригинально, что она сделала большие успехи. Она привезла мне наутро кучу цветов и благодарностей, но я сказал ей, что уже с избытком вознагражден за мою маленькую помощь ее прекрасной игрой [82]82
  После спектакля «Фауст» с участием Шаляпина, состоявшегося в Милане 8 марта 1904 г., итальянские газеты единодушно признали художественную исключительность созданного артистом образа, несмотря на то, что в этой роли успешно выступали известные певцы.


[Закрыть]
.

И вообще, не хвастая, скажу, что всюду за границей артисты не брезговали советоваться со мной о своих ролях, а иногда и учились у меня немножко, чему я всегда искренне радовался. В России отношение несколько иное, к сожалению. Ставили в императорском театре «Бориса Годунова», я сразу же увидел, что артисты относятся к своим ролям очень хладнокровно и «спустя рукава». Шуйского пел довольно известный тенор, молодой человек с хорошим голосом. Пел он прекрасно, но вне тона роли, и пел, собственно, не Шуйского, а так – вообще пел.

Я осмелился заметить ему, что это пение не отвечает духовному облику хитрого князя Шуйского.

– Я не знаю, не думал об этом, – сознался тенор.

Тогда я предложил ему посмотреть и послушать, как я понимаю князя Василия, и спел его партию. Он прослушал меня внимательно, сказал спасибо и повторил все фразы значительно лучше. Эту сцену видели другие артисты, и вот что получилось: они тотчас собрались в фойе и там начали протестовать, находя, что Шаляпин – не режиссер, а такой же артист, как и все, и что у него нет права показывать и учить. Сошлись на необходимости заявить об этом лично мне, чтоб отучить меня от захвата прав режиссера, но – почему-то не выразили.

Такого рода отношение било меня по рукам. Когда я высказывал дирекции мое отрицательное отношение к постановкам опер, дирекция говорила:

– Попробуйте, поставьте сами!

– Дайте мне абсолютную власть на сцене!

Директор прекращал беседу, зная, что если б у меня была эта власть, я не позволил бы поднять занавеса до поры, пока не был бы совершенно уверен, что художественное исполнение спектакля доведено до законной высоты.

Решили поставить «Хованщину». На репетиции я увидал, что эту оперу распевают, как «Риголетто» или «Мадам Баттерфляй», – то есть как оперу, драматизм которой вовсе не важен, либретто не имеет значения, и которую можно спеть без слов – всю на а или на о, на у. Выходят люди в соответственном эпохе одеянии – да и это не обязательно, выходят и поют: один – а-а-а, другой – о-о-о, третий – э-э-э, а хор зудит – у-у-у! Это может быть сделано очень весело, очень страшно, очень скучно, – но это не имеет никакого отношения к тексту оперы и музыке Мусоргского. Не сдержав моего огорчения, я сказал товарищам, что, распевая оперу в таком духе, мы ее обязательно провалим, а публику погрузим в сон и скуку.

Затем я стал петь все партии так, как понимал их. На этот раз мне поверили и выслушали меня с дружеским вниманием, даже хор согласился, что я прав. Это страшно ободрило меня, я разгорелся и провел репетицию с огромным напряжением, особенно выдвигая великолепно написанный образ Марфы [83]83
  В связи с подготовкой спектакля «Петербургская газета» (1911, 21 окт.) в заметке «Ф. И. Шаляпин – режиссер» сообщала: «В Мариинском театре заканчивают постановку „Хованщины“ Мусоргского. Опера ставится по настоянию Ф. И. Шаляпина, горячего поклонника таланта Мусоргского…Знаменитый артист не только исполняет в „Хованщине“ роль Досифея, но принимает еще большое участие в постановке. По отзывам артистов Ф. И. Шаляпин – удивительный режиссер. Все свои замечания он подтверждает примерами – исполняя за других „по-шаляпински“ отдельные места их партий. Артисты с полным вниманием прислушиваются к указаниям Ф. И. Шаляпина: никто не считает для себя обидным замечания великого мастера».


[Закрыть]
. Все шло хорошо, на генеральной репетиции опера не только понравилась публике, но даже имела огромный успех [84]84
  Первый спектакль «Хованщины» в Петербурге состоялся 7 ноября 1911 г.


[Закрыть]
. Это уж окончательно привело меня в блаженное состояние, помню – я говорил хористам какую-то речь, плакал от радости и, наконец, предложил отправиться в Казанский собор спеть панихиду по Мусоргскому.

Отправились охотно, прекрасно спели, потом я отвез венки Мусоргскому и Стасову [85]85
  Это было осуществлено не в день генеральной репетиции «Хованщины», а, как сообщала петербургская пресса, 10 ноября 1911 г., накануне второго представления оперы Мусоргского.


[Закрыть]
.

Когда «Хованщина» прошла с выдающимся успехом в Петербурге, захотелось поставить ее в Москве, но, приехав в Москву, я тотчас узнал, что артисты волнуются, ожидая от меня каких-то невероятных требований. Пригласив к себе дирижера, я предложил ему просмотреть оперу совместно со мною, он любезно согласился на это. Мне казалось, что в интересах большего драматизма, большей выпуклости некоторые такты следует изменить, здесь – задержать, там ускорить.

Дирижер, указывая на пометки автора аллегро, модерато, – протестовал против моих указаний, не желая нарушать требования автора, но, в конце концов, согласился со мною.

Замечу, что вообще я строго придерживаюсь авторских указаний, только в этом случае решился незначительно отступить от них.

Однако на оркестровой репетиции я увидал, что дирижер помахивает палочкой с великолепным равнодушием, и музыка рассвета приобрела какой-то тусклый, грубый характер. Я обратил на это внимание директора одной высшей музыкальной школы, сидевшего рядом со мною, – он согласился, что дело идет плохо.

Вышел на сцену хор и начал петь врозь, небрежно, неодушевленно. Я сказал хору:

– Господа! Не пойте вразброд, будьте внимательнее, следите за оркестром!

Тогда дирижер заметил, что если хор поет врозь с оркестром, так это потому, что он больше «играет», чем поет. Слово «играет» было подчеркнуто, и я понял, что мое желание сделать массовые сцены более живыми не нравится дирижеру. Тогда я заявил ему, что хор не идет за оркестром вовсе не потому, что он играет, а потому, что дирижер не обращает на хористов должного внимания.

– Ах, так Вам не нравится, как я дирижирую? – воскликнул почтенный маэстро и, положив палочку на пюпитр, ушел, оставив оркестр без головы.

Некоторые из артистов проводили его аплодисментами, а по моему адресу раздались свистки. Репетиция остановилась.

Конечно, и я так же, как дирижер, мог уйти домой, но тогда спектакль провалился бы. Оперу я знал, сесть самому за пюпитр и продолжать репетицию? А вдруг музыканты, из сочувствия дирижеру, начнут играть фальшиво или вовсе не станут играть? «Очередной скандал Шаляпина» разрастется, но пользы делу от этого не будет.

Я решил телефонировать в Петербург, чтоб оттуда прислали другого дирижера, одного молодого и весьма талантливого человека. На другой день утром он был в Москве, и в 12 часов мы начали генеральную репетицию, а вечером должен был состояться спектакль. Репетиция прошла хорошо, все относились к делу внимательно, пели ритмично, и вообще все шло как-то необычно гладко. Газеты были наполнены заметками о деспотизме, грубости и неблаговоспитанности моей, это не очень уместное предисловие к спектаклю, требовавшему огромного напряжения сил, и это, конечно, настроило публику весьма враждебно ко мне.

Когда я вышел на сцену, публика сердито молчала. Нужно было победить это настроение, что, кстати сказать, вовсе не входит в цели искусства, как я его понимаю. Однако, когда я, под удары великолепного колокола, спел заключительную фразу:

– «Отче, сердце открыто тебе», – публика, очевидно, забыв мой «очередной скандал», наградила меня пламенными рукоплесканиями.

Я убежал в уборную и разревелся там.

Частенько мне приходилось реветь и волком выть, но это я делал один на один, сам с собою, публика же знает по газетам только о том, как я дебоширю. Ну что же делать? Я не оправдываю себя – знаю, что это бесполезно. Но невыносимо тяжело бывает мне порою, господа! Уж очень несоизмеримо противоречие между тем, чего хочется, и тем, что есть. И поверьте, что, когда чувствуешь себя царем, дьяволом или мельником, – вовсе не легко и не приятно в те же самые минуты чувствовать вокруг себя злейшую обывательщину, небрежнейшее и казенное отношение к твоим святыням.

Пение – это не безделица для меня и не забава, это священное дело моей жизни. А публика рассматривает артиста, как тот – извините за сравнение – извозчик, с которым я однажды ехал по какой-то бесконечной московской улице.

– А ты чем, барин, занимаешься? – спросил меня извозчик.

– Да вот, брат, пою!

– Я не про то, – сказал он. – Я спрашиваю – чего работаешь? А ты – пою! Петь – мы все поем! И я тоже пою, выпьешь иной раз и поешь. А либо станет скушно и – тоже запоешь. Я спрашиваю – чего ты делаешь?

Я сказал ему, что торгую дровами, капустой, а также имею гробовую лавку со всяким материалом для похорон. Этот мудрый и серьезный извозчик выразил, на мой взгляд, мнение огромной части публики, для которой искусство тоже – не дело, а так себе, забава, очень помогающая разогнать скуку, заполнить свободное время.

Спектакли в Милане и Монте-Карло сделали меня довольно известным артистом, и поэтому я получил предложение петь в Нью-Йорке.

Я давно уже интересовался Новым светом и страной, где какие-то сказочно энергичные люди делают миллиарды скорее и проще, чем у нас на Руси лапти плетут, и где бесстрашно строят вавилонские башни в 60 этажей высотою. Заключив в Париже контракт, который обязывал меня петь «Мефистофеля», «Фауста», «Севильского цирюльника» и «Дон Жуана», я сел на пароход и через шесть суток очутился на рейде Нью-Йорка [86]86
  В архиве И. Ф. Шаляпиной имеется письмо некоего Е. Цорци (на французском языке), который от имени директора «самой большой оперной труппы в мире» предлагает Ф. И. Шаляпину приехать на гастроли в Северную Америку в сезон 1902/03 г. Ответ Ф. И. Шаляпина на это письмо неизвестен. Первые гастроли Ф. И. Шаляпина в Нью-Йорке состоялись в ноябре – январе 1907/08 г. на сцене «Метрополитен-опера».


[Закрыть]
.

Думы о выступлении в суровой стране «бизнесменов», о которой я много слышал необычного, фантастического, так волновали меня, что я даже не помню впечатлений переезда через океан.

Прежде всего мое внимание приковала к себе статуя Свободы, благородный и символический подарок Франции, из которого Америка сделала фонарь. Я вслух восхищался грандиозностью монумента, его простотой и величием, но француз, который всю дорогу подтрунивал над моими представлениями об Америке, сказал мне:

– Да, статуя – хороша и значение ее – великолепно! Но – обратите внимание, как печально ее лицо! И – почему она, стоя спиной к этой стране, так пристально смотрит на тот берег, во Францию?

Но скептицизм француза надоел мне еще дорогой, и я не придал значения его словам. Однако почти тотчас же я познакомился с тем, как принимает Америка эмигрантов из Европы, – видел, как грубо раздевают людей, осматривают их карманы, справляются у женщин, где их мужья, у девушек – девушки ли они, спрашивают, много ли они привезли с собой денег? И только после этого одним позволяют сойти на берег, а некоторых отправляют обратно, в Европу. Этот отбор совершается как раз у подножия величавой статуи Свободы. Уже на пристани меня встретили какие-то «бизнесмены» – деловые и деловитые люди, театральные агенты, репортеры, – все люди крепкой кости и очень бритые, люди, так сказать, «без лишнего». Они стали расспрашивать меня, удобно ли я путешествовал, где родился, женат или холост, хорошо ли живу с женой, не сидел ли в тюрьме за политические преступления, что думаю о настоящем России, о будущем ее, а также и об Америке?

Я был очень удивлен и даже несколько тронут их интересом ко мне, добросовестно рассказал им о своем рождении, женитьбе, вкусах, сообщил, что в тюрьме еще не сидел, и привел пословицу, которая рекомендует русскому человеку не отказываться ни от сумы, ни от тюрьмы.

– Ол райт! – сказали они и сделали «бизнес»: на другой день мне сообщили, что в газетах напечатали про меня невероятное: я – атеист, один на один хожу на медведя, презираю политику, не терплю нищих и надеюсь, что по возвращении в Россию меня посадят в тюрьму. Далее оказалось, что любезная предупредительность этих милых людей стоит некоторых денег, каждый из них представил мне небольшой счетец расходов на хлопоты по моему приему:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю