Текст книги "Ржавое зарево"
Автор книги: Федор Чешко
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Вышаривать подорожник среди трудноразличимых впотьмах травяных стеблей не было времени: владельцы окрестных подворий, слыша творящееся невесть что, вполне могли выпустить своих волкодавов на помощь Шульговым (землепашцы редко в ладах с соседями, но ничто так не мирит хозяев, как близость татей-украдников). Потому Жежка без колебаний пустил в ход то целительское средство, которое не из самых действенных, зато всегда наготове: язык. А девчонкины пальцы выпустили наконец торчащую из собачьей груди рукоять ножа, сложились в маленький, но на диво твердый кулачок и пребольно звезданули доброхотного целителя по уху…
…Именно тогда ты, мил-друг Жежень Молодший, открыл, что меж девками тоже попадаются люди…
…Ладно, не самое подходящее время вспоминать о былых озарениях – лучше б тебя озарило, что да отчего творится теперь.
Вот же занесло… Действительно как чьим-то злым умыслом… Шульгово подворье ну ни на столечко было не по пути… Дернул же враг спрямлять дорогу! Кривою уже б, небось, на самый холм поднимался. А так…
Жежень повернулся спиной к горбу с потаенным да зачуранным жертвенником… то есть нет – он только хотел повернуться. Одубелые ноги разъехались, тяжеленная (шутка ли – с полкулака золота!) лядунка потянула к земле, словно бы кто-то дернул ее неслабо и властно…
Бранясь на чем свет стоит, парень завозился в грязи, пытаясь встать с четверенек, но первая попытка не удалась, а на второй он мельком глянул в голое размокшее поле, к которому его теперь развернуло лицом, – глянул и снова замер, раскорячившись дурак дураком.
Там, на невыжженной по мокрети стерне что-то было, что-то еще более темное, неподвижное. Камень? Коряга? На полях вроде такого землепашцы не терпят… Снопик какой позабытый? А тогда отчего же при первом взгляде привиделись на нем две красные жаринки?
Словно бы отвечая незаданным этим вопросам, «что-то» шевельнулось, на долю мига обозначило себя более-менее различимым силуэтом и бесшумно втянулось в сумерки.
Собака, что ли? Может, конечно, и собака…
Жежень поднялся, кое-как отряхнул колени и торопливо зашатал к Холму.
Люди же, к примеру, бывают немыми… не как Полудура, а вовсе напрочь… и очень выдержанными люди бывают… Вот и собака эта попалась немая или очень выдержанная – потому-то и не облаяла встреченного впотьмах незнакомого… Немая или очень выдержанная ЖИВАЯ собака… И никакой то был не дух-призрак Шульгова пса, давным-давно убитого Векшей где-то поблизости… Или даже пускай дух-призрак пса, но никакой не… ой, нет – вот о таком «никакой» вспоминать бы лучше не надо…
Он поймал себя на том, что больше не трудится выискивать подходящую тропку, но только рукой махнул.
Какая разница?
В темноте бродить по междуградским тропинкам не безопасней, чем напрямки.
Большинство дорожек здесь ведет к чьему-то жилью. Вот лишь забреди – увидишь, что будет. Добрые-то люди на ночь глядя не шастают чужими дворами, а со злыми разговор короток… Это ведь только какому-нибудь чужаку может показаться (и то лишь с первого взгляда), будто люди здесь живут широко-беспечно!
Изо всех сил Жежень заставлял себя думать об опасностях простых и понятных, которые от обычных людей, – лишь бы только не давать потачки подозрению, ледяной пиявкой всосавшемуся в дальнюю изнанку души.
Случайно ли оказывались непопутными выбираемые тропки или что-то все же отводило дорогу? Что? Зачем? Векшину златому подобию захотелось к месту вашей с ней первой встречи? Или… Или чего-то там захотелось собаке, которая на деле и не собака вовсе, и даже не обычный волк?
Ой, нет, сказано же: об этом не надо!
Парень не заметил, как перешел с шага на бег. Он почти не поднимал головы, сутулился, пытаясь углядеть хоть что-нибудь там, внизу, но мутные, стремительно наливающиеся ночным мраком сумерки сводили эти старанья на нет. Даже когда удавалось приметить что-либо спотыкливое или колкое, подгибающиеся одеревенелые ноги все равно не успевали сберечь себя от беды.
Стерневатое поле, межа, потом – узкий проход, стиснутый двумя кривоватыми плетнями (не проход, а извилистая длинная лужа)… Обрадовавшиеся негаданной забаве псы с обоих дворов встретили и проводили Жеженя восторженным лаем…
Потом пришлось целую вечность ломиться сквозь хрусткую чащу высоченного (в полтора-два человеческих роста) бурьяна – хуже прежнего вымучивая да кровяня и без того уже искровавленные ступни, то успевая, то не успевая защитить лицо от хлестких ударов крупных тяжелых листьев, которые будто бы из свинцовых пластин наплющила неведомая вражья сила.
Ломиться-то парень ломился, но проломиться насквозь ему так и не удалось. Бурьяновая чаща внезапно уперлась в столь же высоченный плетень. Моля богов, чтобы длина изгороди не оказалась под стать ее высоте, Жежень двинулся было вдоль этой коварно и гнусно подловившей его преграды, а по другую сторону ветховатого жердяного плетения разрывалось от лая с полдесятка собак.
Далеко он продвинуться не успел. Псы стали кидаться на изгородь, и она отозвалась на их прыжки таким скрипом да хрустом… Парень мгновенно облился потом, по сравнению с которым стылая дождевая вода показалась едва ли не кипятком. А тут еще к песьему гавкоту присоединилась невнятная людская брань, и что-то, с треском пробив плетень изнутри, перешибло стебель бурьяна вершках в трех над Жеженевой макушкой. Да-да, стреляли, конечно же, нарочно с изрядным завышением – для острастки. Но парню как-то не захотелось узнать, что будет, если такая острастка на него не подействует.
Жежень шарахнулся прочь. Путаясь в треклятых зарослях, он потерял направление, оступился и вдруг съехал на животе по невесть откуда взявшемуся откосу, пребольно оцарапав грудь о какую-то торчащую из земли дрянь.
Он свалился в овраг, дно которого многодневный дождь превратил во что-то среднее между ручьем и болотом.
Выбраться по ощетинившемуся все тем же бурьяном и не менее могучей крапивой противоположному склону парень не смог. То есть склон этот вовсе не был таким уж неприступным, но чтобы влезть на него, следовало хвататься двумя руками. А Жежень, несмотря ни на что, так и не разжимал правый кулак, в котором стискивал обломок литейной вытворницы.
Плюнув на угрозу от собак и людей, парень затеял было карабкаться тем же путем, каким сверзился, – там примерно на середине откоса чернела какая-то яма, сулившая немного облегчить подъем. Вот только до этой ямы Жежень и долез. И не потому, что дальше бы не удалось – он просто не успел попробовать.
Яма была мелкая (как если б собака рылась) и очень свежая. Не успевшая оплыть исцарапанная земля горько пахла прелью и вроде бы чем-то еще. Добравшись туда, парень вновь оцарапался – на сей раз пострадало колено – и невольно сунулся щупать: что ж это там такое кусается?
Там кусался зуб. Единственный клык, уцелевший в давней, сухой да ломкой песьей челюсти. Леший всех раздери… Тогда, давно, до оврага было вроде как дальше, но… За эти годы его наверняка не раз подмывало, рушило склоны… Да и вряд ли убитую псину оставили валяться на выгоне… Так что, это та самая?! Хоть из небытия, но достала, укусила-таки?
А первая ранка, что пришлась как раз против сердца, саднила все ощутимей. Наверное, разъедал ее пробравший Жеженя холодный и липкий пот: молодой златоумелец вдруг напугался, что носимое на груди
Векшино подобье тоже могло пострадать при давешнем падении.
Так и оказалось. Наверное, тот же клык убитой годы назад собаки пропорол лядунку и оставил на мягком золоте изрядный след – без малого разворотил левую грудь изваяньица. Жежень не мог, конечно, разглядеть эту царапину в потемках, но смог нащупать ее пальцем сквозь прореху в лядуночной сыромятине.
Он не заметил, что, щупая, сполз обратно на овражное дно. Он не вспомнил, что совсем недавно мечтал избавиться от своего златого проклятия, испортить его до неузнаваемости, продать, утопить. Ранка против сердца болела, а парню мерещилось, будто это ноет увечье маленькой золотой Векши.
Наверное, Жежень, давно уже исчерпавший свой нескудный запас бранных словечек, попросту взвыл бы от безысходной досады на злую, издевающуюся над ним удачу. Взвыл бы протяжно и гулко, с тем жутким тоскливым бешенством, которым полнятся зимние волчьи песни.
Он уже втянул воздух сквозь до хруста сжатые зубы, уже запрокинул лицо к ненастному мраку ночного неба… да так и замер, щурясь от дождевых капель.
Неба вверху не оказалось.
Небо выдавила куда-то к самому виднокраю навислая над оврагом черная громада вздыбившейся земли.
Хвала богам, добрался-таки.
Вот он, Идолов Холм.
И даже из оврага вылезать не нужно, потому что он (овраг то бишь) наверняка тянется через Навий Град как бы не к самой вершине – склоны холма изморщены обильней, чем щеки дряхлого волхва Корочуна.
Ну а ранка на изваяньице – то в конце концов беда невеликая. Заделаем, да так, что и следа не останется. А уж на себе-то тем более зарастет, как на собак… соб… Тьху! Да чтоб их в прах поразметывало, всех собак, сколько их есть на свете!!!
* * *
Овраг, вконец обмелев, вывел Жеженя к окруженной кустами шиповника да раскоряками-дубами поляне, посреди которой выгнула к небу костлявый хребет замшелая тесовая кровля волхвовского жилища.
Жилище…
А как его точней да правильней назвать, жилище это?
Кто землянкою именует, кто избой, но по правде и не изба оно, и не землянка, а что-то посерединочке.
Меж травой (чересчур, кстати, пышной как для обжитого места) и кровлей виден лишь просторный, но невысокий сруб в четыре бревна; и вход-крыльцо под прилепившимся к чельной стене тесовым навесом не вверх ведет, как у обычной избы, а вниз.
И еще над навесом пристроен медвежий череп. Огромный череп, великанских размеров была зверюга – Корочун говорит, будто такие перевелись в наинезапамятнейшие времена. И хвала богам, что перевелись… При виде этих ощеренных клыков-бивней кидает в дрожь самых что ни на есть отважных людей. Жеженя вот, к примеру, – особливо впотьмах, когда под огромным костяным лбом горит небольшая плошка.
…Принудив себя поднырнуть под длиннозубый оскал древней мертвечины и спустившись по горбылевым ступеням, Жежень довольно долго колотил в затворенную дверь (сперва кулаками, а потом, опомнившись, дубинкой, прислоненной близ входа именно для подобной надобности).
В конце концов дверь с пугающей беззвучностью подалась внутрь, и поглощенный своим занятием парень чуть не ввалился в волхвовское жилище (сеней в этой полуизбе-полуземлянке не было, как и вообще многого, имеющегося в любом обычном жилье).
Будь открывшийся дверной проем пуст, Жежень наверняка упал бы. А так получилось, что он с маху обнял крепенькую коренастую бабу в некрашеном платке и на редкость чистой коротковатой рубахе.
Другая бы завизжала с перепугу, а то и причинила бы недоладному гостю вред куда серьезнее звона в ушибленных визгом ушах – поздним вечером даже баба вряд ли бы подошла с пустыми руками к двери, сотрясающейся от невесть чьего заполошного стука.
А эта…
Эта лишь досадливо отпихнула парня, и тот, попятясь да запнувшись, уселся на ступени.
– Зачем колошматишь, как полоумный? – осведомилась Корочунова, внимательно оглядывая мокрого, грязного, а кое-где и запятнанного красненьким Жеженя. – Кричу же: «Входи, не заперто!» А ты… Ну, чего тебе?
– Хозяина… – Парень сам не сумел угадать в прорвавшемся из его глотки хрипе ни единого членораздельного созвучия, а потому, откашлявшись, повторил: – Хозяина мне. Пусти.
Корочунова медленно переступила босыми ногами, однако же с места не сдвинулась.
– Жежень, ты, что ли? – раздумчиво сказала она. – Не узнала даже…
От ее спокойного полусонного голоса парень и сам вроде бы начал успокаиваться. Во всяком случае, та часть сотрясающей его лихоманочной дрожи, которая происходила не от знобкой мокрети, вроде как попустила, развеялась.
– Хозяина мне, – терпеливо повторил Жежень.
– Знамо дело, что не меня.
Поди, только Корочун да сама эта вот сероглазая красавица тридцати либо чуть поменее годов знали, кем она приходится волхву-хранильнику Идолова Холма и Навьего Града. Может, она хранильникова вдовая дочь, а может… Все может быть, поскольку волосы она всегда покрывает по-бабьи, а волхва зовет хозяином, что прилично и дочери, и жене, и кощее-купленнице, и кому угодно еще.
– Знамо дело, что не меня, а хозяина. – Корочунова словно бы дразнила Жеженя нарочитой неторопливостью. – Только он теперь в хлеву: доит коз и, верно, наставляет Остроуха – все как всегда. А ты… – Женщина вновь смерила позднего гостя ощупывающим взглядом. – Ты покуда зайди, посиди у очага. Я воды согрею, обмоешься. И рубаху дам, а свое ты лучше сыми… Или, может, горячего похлебаешь? Там от вечери осталось…
Она подвинулась, открывая взору Жеженя соблазнительно светлое и теплое нутро не по-людски просторного жилья.
Но Жежень на соблазн не поддался.
Тихонько застонав, он встал, повернулся спиной к манящему очажному зареву и, судорожно хватаясь свободной рукой за резные столбики-опоры навеса, укарабкался прочь, под открытое небо, под скучный холодный дождь.
– Куда?! – крикнула вслед ему женщина. – Ну, давай уж я сама схожу за хозяином!
Парень даже не оглянулся.
Козье жилье было обустроено десятках в семи шагов от людского. И это еще по Корочуновым меркам считалось рядом – к примеру, стайня даже не была видна от волхвовской обители, а волхвовы псы-сторожа вообще чуть ли не по всему холму нор себе накопали. Любой другой хозяин заопасался бы содержать скотину и – тем более! – охоронных собак на этаком удалении от своего обиталища, но Корочун, конечно же, не боялся ни людей, ни зверья, ни нежити. А вот его самого иногда можно было испугаться нешуточно. Многие так и делали.
Что ж, кажущаяся беспечность жизни хранильника, разбросанность его хозяйства – все это было Жеженю привычно. Вот только удивило парня, что ни один из сторожевых псов ни на миг не показался ему на глаза. Как правило, два-три (а то и поболее) непременно крутились под ногами. Без лая, конечно, – умные псины давно уже научились признавать в Жежене хозяйского друга. Однако всякий раз еще на дальних подступах к Корочунову жилью – где-нибудь у вышней окраины Навьего Града – обязательно выбегали навстречу, вроде как поздравствоваться и бдительностью своей щегольнуть. А нынче будто повымирали…
Корочун действительно доил козу и действительно наставлял своего выученика.
Уже подойдя вплотную к пятну мотающегося на сквозняке желтого лучиночного мерцания, обозначившего собою распахнутый вход в хлевец, Жежень невольно замялся. И дело, пригнавшее к волхву, показалось вдруг парню глупым, из мизинца ноги высосанным, и вломиться этак вот нахрапом в Корочуновы наставленья было совершенно немыслимо.
Пришлого, кажется, не заметили. Во всяком случае, стоявший спиною ко входу Остроух не оглянулся, а Корочун (лишь через мгновенье-другое Жежень углядел наконец яркий отсвет лучинного огонька на стариковой лысине, еле видимой над спинами сбившихся в кучу коз) все так же раздумчиво, вроде бы даже душевно говорил:
– Всего-то ведь и надо тебе обучиться двум пустяковинам: слушать не перебиваючи и думать прежде, чем говорить вслух. Разве же это трудно? Вовсе нет. Так, может, ты просто глупый? Может, мне таки отослать тебя? Ведь как же ты надеешься постичь премудрости волхвования, ежели по сию пору не способен развить в себе наипростейшие качества? А?
Шибче прежнего затрепетало пламя стиснутой в Остроуховых пальцах лучины, мотнулись по глухим безоконным стенам хлевца черные тени…
– Молчишь? – заговорил истомившийся безмолвием Корочун. – Это ты правильно, потому как возразить тебе нечего. А отослать я тебя всенепременнейше отошлю, поскольку наука в твоей голове держится не крепче, нежели водица в дерюжной торбе. Ведь вот пришел человек… За версту несет от него потом, кровушкой… Страхом… Пришел и встал у тебя за спиною, а ты его не почувствовал. Козы, небось, вон еще когда всполошились! Получается, что ты глупее козы? Получается, что мне лучше на козу святилище оставить – спокойней будет, чем на тебя?
– Да почуял я! – страдающим голосом протянул Остроух. – Жежень это. Он еще в избу дрючком ломился, тебя спрашивал, а Любослава его сюда… А что до отослать меня обратно… Ну, отошли! Только именно уж обратно – туда, отколь выволок! – Он вдруг хихикнул с неожиданным дерзким ехидством. – Кому хуже-то обернется?
Отсвет на блескучей Корочуновой макушке дернулся.
– Окороти язык! – рассвирепел было волхв, однако через миг, словно бы напрочь забыв об Остроуховой дерзости, сказал с усмешкой: – Почуял, значит, Жеженя… Значит, ты все-таки не глупее козы. Есть чем гордиться…
Козы, толкаясь да запрокидывая рогастые головы, шарахнулись в стороны, и волхв с натужным кряхтением поднялся на ноги. Остроух спешно метнулся к старику. Метнулся, привычно изогнул спину, подставляя плечо под ищущую опоры Корочунову руку – помимо прочего хранильников выученик еще и обязанности посоха исполнял.
Распихивая коленями скотину, Корочун с Остроухом пробрались к выходу из хлева и остановились перед словно прилипшим к стене Жеженем. Ох же и зрелищем была эта пара! Оба равного незавидного росточка, оба тощи да худосочны, только один усох от дряхлости, а второй костлявою своей неуклюжестью напоминает полугодовалого щенка. Оба одинаково ряжены в беленые рубахи, штаны да онучи и в постолы из некрашеной (то есть опять-таки белой) сыромятины. У одного буйные, цвета трепаного льна, кучери, а вместо усов да бороды реденькое подобье спелого мха. У другого плетенные в косицы усы и пышная борода свисают ниже груди сгустком ледяной чистоты, на голове же блохе схорониться негде – лишь возле оттопыренных ушей пробивается какая-то пегая замшелость… И эта лысая, как девичий зад, голова перехвачена витым красным шнурком, с которого меж прозрачных бровей свешивается желтоватый медвежий зуб. А у Остроуха нечесаные да неподвязанные патлы в самые глаза забираются…
Глаза…
Вот они-то, пожалуй, всего занятнее смотрятся, когда Корочун с захребетником своим рядом стоит, плеч-о-плеч.
Цветом у обоих глаза одинаковы – вот и все сходство.
У дряхлого старца словно бы осколки яркой весенней зелени запутались в густых да хватких паутинках морщин. И помимо живости да детского ко всему интереса светится в них что-то такое, чему в людском языке и названья-то не придумано.
Ох и долго же Корочуну суждено маяться с выучеником своим, прежде чем у того под ресницами забрезжит что-либо похожее!
Разглядывая Жеженя, хранильник склонил голову к плечу и как-то по-особенному вывернул шею, сразу сделавшись похожим на облезлую птицу.
– Значит, говоришь, до того скорая надобность у тебя, что даже в тепле меня дождаться не мог – сюда притащился? – наконец продребезжал волхв.
Жежень хотел было сказать, что, во-первых, ничего он не говорил, во-вторых, насчет обогреться у очага он уже передумал, в-третьих…
Нет, ничего этого парень не стал говорить.
Он вообще ничего не стал говорить, а просто кивнул.
– Ну что ж…
Корочун легонько отпихнул от себя выученика, вздохнул:
– Ступай-ка, Остроуше, снеси молоко в избу да скажи Любославе, чтоб сразу же дите напоила… А сам ты сюда сухую рубаху мою какую-нибудь принеси, да оленью зимнюю шкуру, да хлебец – гостюшка наш, поди, не вечерямши из дому стреканул… И еще пару лучин прихвати: беседа наша с ним, кажись, долгонькой получится. Сделаешь все, и можешь спать до утра. Ну, понял, что ли? А коли понял, так и ступай, не мешкай!
Остроух вышел.
Дождавшись, пока чавканье напитанной водою травы под шагами захребетника отдалится и потонет в ровном бормотаньи дождя, Корочун снова по-птичьи глянул в мокрое исцарапанное Жеженево лицо и выговорил негромко:
– Ну-тка, давай уж показывай, что там за диковина у тебя в кулаке.
Судорожно, до бесчувствия стиснутые пальцы правой руки Жеженю пришлось разжимать по одному левой рукою.
Дождавшись конца этого непростого занятия, Корочун осторожно снял с трясущейся потной ладони повлажневший осколок и долго разглядывал его, поднеся почти вплотную к лучинному огоньку.
Наконец волхв поднял голову и уколол позабывшего про боль, усталость да холод парня коротким взглядом пронзительных глаз:
– Наказание мое спотыкливое возвращается… При нем чтоб молчок, понял? А как он спать убредет, ты мне все-все расскажешь. До самой наималейшей малости, какую только сможешь припомнить. Даже если глупостью тебе кажется, даже если мнится, будто сон это был или мара-виденье пустое – все едино чтоб рассказал! Понял?!
Жежень закивал так, что сам же испугался – как бы не отвалилась голова.
А хранильник осторожно ковырял ногтем принесенный Жеженем осколок вытворницы, пытаясь отколупнуть приставшую к обожженной глине крохотную капельку металла – мягкого, почти черного, со смутным переливчатым блеском…
Нет, это был не блеск.
Черный металл не отражал свет лучины, а будто бы втягивал его в себя.
И взамен брызгал искрами трепетной черноты. Или так только мерещилось в скрадливом сиянии чадного да трескучего светоча?
* * *
– Это злато, – тихо сказал Корочун.
Лучина догорела, а зажечь одну из принесенных Остроухом волхв не удосужился. Со смертью теплого огонька из-под гребня кровли обрушился непроглядный мрак – обрушился и утопил в себе тесноту маленького козьего хлева. Жежень, правда, еще при свете успел скинуть мокрую одежу, кое-как натянуть норовящую рассесться по швам Корочунову рубаху и, закутавшись в олений мех, усесться – плечом к стене, лицом к пристроившемуся на пороге хранильнику.
Так они сидели довольно долго.
Жежень попытался было начать подробный рассказ, но хранильник прервал: «Молчи покуда».
Что ж, сидеть можно и молча.
Сперва при свете.
Потом в темноте.
Потом сызнова при свете – это когда заявилась к ним в хлев Любослава. Раздраженно поминая Остроухову недогадливость (только то, мол, и делает, что велели, а самому подумать либо лень, либо нечем), она набросила на плечи хранильника теплый зимний тулуп, горько упрекнула Жеженя – что ж позволил старику сидеть этак вот, выставив спину в открытую дверь на дождь да холодный ветер?! Парень стал было оправдываться: он-де пытался, но волхв ему тут же законопатил рот… Любослава тоже законопатила парню рот укоризненным: «Сам-то небось вон как укутался!» – но тут хранильник, на миг очнувшись от своих раздумий, ласково попросил ее прикусить язык и убраться, отколь пришла.
Любослава убралась, попытавшись забыть на пороге масляную плошку, которой светила себе по пути из людского жилища в козье. Попытка не удалась: волхв окликнул и велел забрать. А Жеженю через миг пояснил:
– В темноте лучше думается.
И снова на невесть сколько времени запала молчанка. Долгая – Жежень почти успел расправиться с хлебцем, который принес ему Остроух.
А потом ни с того ни с сего эти Корочуновы слова про злато…
Лишь через пару-тройку тягостных мгновений Жежень додумался-таки до их смысла. А додумавшись, не на шутку рассвирепел. С усилием проглотив недопрожеванный кусок, парень дерзко окрысился, словно бы многомудрый волхв был ему ровней или даже меньше, чем ровней:
– И охота же некоторым премудрым болтать недоладности, от которых у разумных людей уши сохнут!
– Чего вдруг этак-то осерчал, гостюшка любезный? – мрачно осведомился Корочун. – Али вместо хлебца палец свой пригрызнул?
– Не я палец пригрызнул, а ты макушкой зашибся! – Жежень сообразил, что хватил далеко через край, и оттого принялся дерзить еще пуще: – Это ж кем надо быть, чтобы невесть сколько времени глядеть на зернину нагара и в конце концов назвать ее золотинкой! По-твоему выходит, будто я – я! – не знаю, каково из себя злато?!
Парень вдруг осекся. Выкрикнутые слова вспугнули тщательно убаюкиваемые памятью воспоминанья о похмельном давешнем сне.
«Это золото», – сказал незнаний Чарусин гость, облаченный в просторное одеяние цвета сохлого кровавого гнойника.
Сказал точно так же, как вот только что Корочун…
И Чаруса возмутился до полной утраты опаски перед пришлецами-страшилами – как мгновенье назад Жежень возмутился до потери уважения ко всеми чтимому старцу волхву…
А Корочун вроде бы и не обижен на соплячьи дерзости, спокойно так говорит-дребезжит:
– Ты, умелец умелый, конечно же, злата до тошноты навидался. Да только все оно, виданное тобою, нашим было. А это… Это злато с Нездешнего Берега.
– С какого такого нездешнего? – Жежень мимо воли понизил голос едва ль не до шепота. – С противоположного, что ли? Да разве…
Он смолк, потому что Корочун вдруг засмеялся. Хорош смех – как если бы сухой палкой по частому плетню чиркнули.
– С противоположного! – Хранильников смешок обернулся подобием стона. – Это уж ты не в бровь, а в самый зрачок плюнул. Только берег Гостинца-кормильца тут совсем ни при чем…
– А какой при чем? Ильменский, что ли? Или аж тот, что вокруг свейского моря?
Опять протарахтела по жердяному плетению трескучая палка.
– Ладно, будет нам зазря языками зубы скрести. – Волхв, кажется, хлопнул себя по колену в непонятой Жеженем досаде, а может, просто комара на плеши убил – поди разбери, ежели ни зги не видать!
– Будет, говорю, нам зазря языками-то…– повторил Корочун. – Рассказывай. Про ночь-полночную надобность твою ко мне, про черепок этот глиняный – про все. Ну?!
Жежень торопливо облизнул почему-то вздумавшие пересохнуть губы и заговорил. Причину, из-за которой он уже несколько дней собирался наведаться к Корочуну, парень даже не вспомнил – хоть эта довольно-таки увесистая причина по-прежнему ощутимо вдавливала ему в шею сыромятный лядуночный ремешок, а изредка задевая место, укушенное собачьими останками, причиняла изрядную боль… О собачьих останках и других пакостях, то ли случившихся, то ли нет по дороге к Холму, он тоже промолчал. Чарусин закуп обстоятельно и с его самого удивившей толковостью рассказывал лишь о том, что старался если и не напрочь вытряхнуть из памяти, то хоть загнать на самые глухие ее задворки.
Корочун безошибочно угадал тот миг, когда Жежень, окончив рассказ, вознамерился прицепиться с вопросами.
Угадал и успел воспользоваться короткой заминкой переводящего дыхание парня:
– Сколько, говоришь, дней пожаловано твоему хозяину на работу?
– Десять ден… – не задумываясь, сказал парень. – Так ты думаешь, мне все это не привиделось? Думаешь, все по правде?..
– Ты тоже так думаешь, – бесстрастно ответил волхв.
И тут же спросил опять:
– А сколько же минуло со дня их сговора?
Жежень, изогнув шею, принялся напряженно всматриваться в подкровельную тьму – не потому, что хотелось ему разглядеть над собой занавешенные чернотою стропила, а потому, что так отчего-то было легче считать.
– Тем днем задождило, – сказал он наконец. – А ночью приходили те… ну, эти… к Чарусе. А дождь… Нынче десятый день окончился, как он идет. Вот сам и сочти. А почему?..
– Выходит, до назначенного ими срока еще завтрашний день… – перебив его, раздумчиво проговорил волхв. – Хотя могут и поспешить… Наверняка уже они поняли, что ты знаешь. Так что возьмут они у хозяина твоего работу, едва лишь он закончит трудиться. Следить будут, всенепременнейше они за Чарусой будут следить… То есть что это я! Не будут, а с первого же дня следят. И ежели хозяин твой на беду поторопится пуще договоренного…
Волхв смолк.
Обождав для приличия (верней, для видимости приличия) пару мгновений, Жежень решился-таки задать донимавший его вопрос:
– А почему они, хвост им поперек, так не хотели, чтобы Чаруса работу поручил мне? Он же, Чаруса то бишь, для них находка не великая. Он же сыровину, из которой изделье работает, вовсе не понимает; он же, вражина, все ее добрые достоинства изворачивает своему же изделью во вред… А я…
Корочун вдруг захохотал. Не по-деревянному, как прежде, а настоящим (хоть и не шибко веселым) смехом.
– Ох же и человек ты! Это ж подумать: другой бы стал выспрашивать, кто они, зайды-то непонятные, да зачем приходили, да с чего я их напугался… А ты?! До одного-единственного вопроса умишком своим дошел: почему-де Чарусу сочли умелистее тебя! Только лишь это тебя и донимает, а на остальное – тьфу! Так? – Он оборвал смех, посерьезнел. – А что Чаруса твой губит все достоинства работаемой сыровины, так его навестителям того и надобно. Достоинства нашего злата он погубит, а НЕНАШЕГО достоинства, погубляя, их же и выпятит… Э, да все едино тебе того ни в жизнь не уразуметь, хоть ты и дока по златым делам.
– Да кто же они, навестители эти самые? – зло выкрикнул опять позабывший учтивость Жежень.
Волхв вздохнул с горькой насмешкой:
– А-а, все-таки и еще о чем-то захотелось дознаться? Ну, быть по сему, скажу. При всем бы хорошем мне лучше язык себе отгрызть, чем вслух выговорить их прозванье – чтоб не накликать, значит… Но теперь-то уж все едино, они уж и сами тут. Да не озирайся, – прикрикнул он вдруг на Жеженя, по каким-то приметам угадав в темноте, что парень тревожно вертит головой (правда, не озираясь – прислушиваясь). —Тут – это я не про Идолов Холм. Сюда-то они покуда не сунутся, хоть приманивай их медами… – Хранильник снова вздохнул. – Выворотни это.
– Кто?!
– Выворотни.
– Ну да! – Жежень аж зашипел от обиды. – Стало быть, это к Чарусе выворотни наведывались. А чего ж буреломины, валежины да коряги с ними заодно не пришли? Ась?
– Я не про вывороченные с корневищами деревья толкую, – заговорил он почти что по-обычному. – Вот скажи: ведомо тебе, какой смысл обозначается словом «оборотень»?
– Конечно, ведомо, – дернул плечом Жежень. – Оборотень – это такой человек, который умеет оборотить себя волком или еще какой-либо чащобной звериной. Сказывают, для подобного ведовства надобно…
– А выворотень – это волк, умеющий оборотить себя человеком, – нетерпеливо перебил Корочун. – Людодлак то есть.
Жежень вновь знобко передернул плечами – под меховым покрывалом громко треснула расседающаяся по шву рубаха.
Злато, которое не выглядит само собою…
Нездешний Берег…
Выворотни-людодлаки…
А самое главное – это нешуточный хранильников испуг, который старец даже не пытается скрывать. Уж если могучий волхв аж этак боится и не считает свой страх чем-то стыдным, то какой же страх придется испытать Жеженю, едва он поймет хоть малую толику понятого хранильником? Может, уж лучше вот этак, не понимаючи?
И в тот самый миг, когда Жежень окончательно решил, что самое умное для него теперь попросту прекратить отбрыкиваться от наседающей сонливой усталости, а завтра утречком спокойно убраться восвояси и вытрясти из головы рассказанное (а пуще – нерассказанное) Корочуном… Вот в этот-то самый миг волхв произнес:
– Ты уж извиняй, мил-друг, а только отправиться восвояси я бы тебя попросил беспромедлительно, нынче же. Отправишься?
Это он, видите ли, просит. Он, понимаете ли, еще и спрашивает! Старый сыч… Будто бы у кого-нибудь язык шевельнется сказать «нет», когда премудрый волхв-хранильник Идолова Холма просит ВОТ ТАКИМ голосом.