Текст книги "Золото Вильгельма (сборник)"
Автор книги: Фазиль Искандер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Александр Аристархович стал для нас образцом буржуазной пошлости. Почти каждый раз, когда мы приходили к Коле, он что-нибудь рассказывал о нем, чаще всего уличающее того в невежестве.
– А мой петербуржец опять оскандалился, – говорил Коля с презрительной улыбкой, – я вчера у него спрашиваю: «Как вы находите трактовку идей Ницше у Брандеса?» – а он мне: «Какой Брандес? Бундовец?» И это человек с университетским образованием? Невежество этого типа феноменально! Феноменально!
Заранее уверенные в феноменальности этого невежества, мы начинали громко хохотать, а Коля, готовя кофе над вечно коптящей керосинкой, тут же экспромтом излагал статью Брандеса о Ницше «Аристократический радикализм».
Легкий, как перышко, в изжеванной нищенской одежде, с пятнами копоти на лице, с лихорадочным блеском черных глаз, он с необыкновенной непринужденностью, начав разговор о свойствах малярийных плазмодий, мог кончить афоризмами Шопенгауэра. И кофе! Кофе! Кофе! С утра до вечера!
Всякую нашу попытку обратить его внимание на свою внешность, навести на себя хоть какой-нибудь марафет он отвергал с нескрываемым презрением. Культ духа, всепожирающая любовь к знаниям и льющаяся через край готовность делиться ими.
– Светлейший князь скрывает породу, – пошутил как-то по поводу его немытого, чумазого лица один из членов нашей компании, а именно Алексей.
Однажды случилось редчайшее совпадение, мы пришли к нему на веранду, когда он только что вернулся из бани, куда он, разумеется, без крайней надобности не ходил. Все, смеясь, обратили внимание на то, что он неожиданно похорошел. Что-то в нем было от «Мальчика» Мурильо.
Не могу вспомнить, чтобы он спокойно обедал. Всухомятку. На ходу. Учился кое-как. Занятия пропускал безбожно, а в десятом классе поближе к зиме совсем перестал ходить в школу.
Но до этого на уроках литературы и истории с его лица не сходила усмешечка, за которую его можно было убить, если бы учителя посмели расшифровать эту усмешечку. Но они этого не смели и как бы с некоторой виноватой осторожностью пробрасывали мимо него свои убогие знания.
Справки о болезни сестренки или о собственной болезни, кстати, не всегда ложные, устраивала ему очень подвижная старушенция-врач, которую мы у него иногда заставали за кофе. Она же время от времени наводила в его хозяйстве кое-какой порядок и кормила девчушку.
– Ладно, мальчики, – говорила она, вставая, – вы тут развлекайтесь, а я пойду в кибениматограф.
Так она шутила, хотя кино и в самом деле любила. Она была одинокая и очень привязалась к Коле. Мы ее так и называли – старушка-кибениматограф.
– Хорошей фамилии, – уважительно кивнул ей вслед Коля, когда мы ее застали в первый раз, и не менее уважительно добавил: – Морфинистка.
Здесь, на веранде, мы обсуждали во главе с Колей все прочитанные книги и политические проблемы. Мы были проперчены политикой насквозь. Помню, мы удивлялись, что Шульгин задолго до прихода Сталина к власти кое в чем предугадал его физический облик. Кстати, Сталина Коля всегда называл Джугашвили. На людях – вождь. Среди своих – Джугашвили.
Книжка Фейхтвангера «Москва, 1937 год» была высмеяна вдоль и поперек. Мы только спорили: Джугашвили купил Фейхтвангера или тот запасался нашей страной как пушечным мясом против Гитлера? Сейчас я думаю, что дело обстояло еще хуже. Европейский интеллектуал был заинтересован в продолжении опыта над Россией: не умрут – тогда и мы кое-что переймем.
После пакта с Германией Коля кричал:
– Теперь Джугашвили и Гитлер расхапают Европу! Грядет великая война! Англия с Америкой против Гитлера и Джугашвили! Конец непредставим! Скорее всего долгий, изнурительный пат… После чего возможно новое нашествие желтой расы…
Оставляя в стороне пророчества Коли, должен сказать, что в общих чертах мы знали все, что происходит в стране. Я это говорю к тому, что все еще бытует мысль, мол, многие ничего не знали. Ничего не знали те, кто не хотел ничего знать. Нас и объединило именно это желание знать правду.
Самым близким Коле человеком был Алексей, сын потомственного рабочего. Среди нас он один упорно занимался иностранными языками. Алексей был умен, обладал мрачноватой внешностью, таким же юмором и был невероятно капризен. Дерзил Коле только он и, дерзя, переходил на «вы». Своими дерзостями и капризами он как бы испытывал истинность привязанности к нему князя.
А князь был почему-то привязан к нему особенно. То ли потому, что именно он и только он предлагал перейти от слов к делу, то есть расклеивать разоблачающие Сталина листовки, что отвергалось князем как революционная вздорность, но должно было льстить его просветительскому честолюбию. То ли в Колиной, все-таки мальчишеской голове жила идея, что здоровый представитель народа пришел именно к нему. Так или иначе, но этот здоровый представитель народа обладал самой причудливой психикой.
Бывало, обычную просьбу он излагал, морщась от смущения, краснея и уставившись в пол. Но таким же образом, смущаясь и краснея, он мог высказать и необыкновенную дерзость.
Во время наших самых раскаленных споров он вдруг залезал под стол и оттуда продолжал излагать свои соображения, что при его не очень отчетливой дикции создавало дополнительные акустические неудобства. Князь почему-то с особой серьезностью относился к аргументам, доносившимся из-под стола.
Порой, когда Коля, излагая свои мысли или чужие философские идеи, становился утомительным – и такое случалось! – Алексей вдруг уставится пугачевским взглядом в его сестренку, играющую на полу, и смотрит, смотрит на нее, пока она этого не заметит и не начнет хныкать.
– Алексей, прекрати! – кричал князь, не глядя и торопясь довести до конца свою мысль, пока девчонка не разревелась.
При этом именно Алексей больше всех о ней заботился, баловал, и она была привязана к нему не меньше брата.
Иногда он вдруг оскорблялся без всякого видимого повода и, покраснев и уставившись в пол, говорил:
– Если я здесь кому-нибудь в тягость, могу уйти.
И уходил своей победной походкой. Но тут князь бросался за ним и после некоторых пререканий возвращал его на веранду. Как я хорошо помню походку Алексея! Каждым движением, как бы преодолевая некую зависимость, он провозглашал свою независимость. Но именно потому, что каждое его движение подчеркивало независимость, в конечном итоге чувствовалось постоянное присутствие того, от чего он пытался быть независимым.
И четвертым в нашей компании был очаровательный хохол Женя. Он был сыном богатого кубанского крестьянина, в тридцатом году бежавшего от раскулачивания на Кавказ. Он был красив, мягок, добродушно-насмешлив.
Женя писал стихи, очень хорошо рисовал и готовился стать художником. При этом, имея довольно средние отметки по алгебре, он на других уроках, если не рисовал карикатуры, склонив свою лобастую голову, решал задачи по высшей математике.
Он легко все схватывал, но никогда ни во что не углублялся, как бы боясь чем-нибудь себя закабалить. В наших спорах почти не принимал участия, даже страдал от них, хотя вдруг иногда выдавал свежие соображения. Но если на них возражали, он тут же без всякой обиды замолкал.
– Воцу дер лерм? – недоуменно повторял он, кажется, фразу Мефистофеля в любом положении, грозящем дисгармонией, раздрызгом, скандалом.
У него были очень красивые волосы, но, увы, уже тогда слегка редевшие, что его сильно беспокоило. Он их подолгу оглядывал в зеркале, висевшем на веранде, при этом пальцами беззастенчиво довивая и без того вьющиеся волосы. Наши остроты и насмешки по этому поводу не производили на него ни малейшего впечатления.
Внезапно влюбившись, он исчезал, но ненадолго. Снова появлялся, опять занимался своими локонами, как бы слегка потрепанными в любовной схватке, и, глядя в зеркало, неизменно мурлыкал себе под нос одну и ту же песенку:
Мой добрый старый Джека,
Родной цыган.
Что делать человеку?
Любовь – обман.
Пусть звуки старой скрипки
Напомнят мне,
Как часто врут улыбки
При луне.
Забавная история приключилась с Женей. В нашей школе в параллельном классе был еще один поэт. Звали его Толя. Рыжий, коренастый коротышка. Он был ужасно самоуверен, напорист и в своих не очень умелых, но очень громогласных стихах призывал к мировым классовым битвам. Впрочем, у него была и лирика со знаменитыми на всю школу строчками:
О, как мне хочется мясо любимой
Финским ножом полоснуть!
Мясо он, конечно, раздобыл у раннего Маяковского, а финский нож – у позднего Есенина.
В школе были поклонники как Толи, так и Жени. На вечерах соперники пользовались переменным успехом. Толю любили за напор и мощную глотку. Женю любили за внешнюю красоту и умение высмеивать школьные происшествия.
Толя при всей своей напористости был ужасно наивен и считал, что он, безусловно, первый поэт школы, а Женя добивается дешевого успеха, поэтизируя сиюминутные проблемы, вместо того чтобы ставить проблемы века.
Женя его всерьез вообще не принимал и добродушно высмеивал за неумелые ухаживания как за музами, так и за девушками. Между ними часто обыгрывалась тема: кто первый поэт школы?
Однажды при мне Женя ему говорит:
– Толя, ты первый поэт школы, а я второй…
Толя с уважением к такого рода самоотверженному признанию кивнул ему головой.
Но тут Женя неожиданно добавил:
– …Поэт страны.
Толя сначала онемел от возмущения, а потом, заикаясь, выговорил:
– Ты, ты, ничтожество, второй поэт страны?
– Да, – скромно подтвердил Женя, – я второй поэт страны.
Толя, хоть и был страшно возмущен, все же не удержался от любопытства узнать, каким отсчетом он пользуется, давая себе такую наглую самооценку:
– Хорошо! А кто первый поэт страны?
– Первого просто нет, – сказал Женя скромно.
Толя, готовившийся его высмеять, продемонстрировав всю смехотворность разницы между первым и вторым поэтом, был сбит с толку и взбесился.
– Ты совсем сбрендил! – закричал он. – Ведь по логике получается, что, раз первого нет, ты и есть первый поэт страны. Где твоя логика, псих?
– Ну хорошо, Толя, – как бы трезво оценив свои возможности, сказал Женя, – я первый поэт школы, а ты второй поэт страны. Идет?
Тут Толя на несколько мгновений замолк, стараясь уловить в глазах Жени насмешку, однако, не улавливая ее, замялся и в конце концов предпочел синицу в руке:
– Я первый поэт школы! А насчет страны – все впереди!
В другой раз Женя ему как-то сказал:
– Кто за один урок напишет стихотворение в три строфы, тот и будет первым поэтом школы.
– Идет! – крикнул Толя и хлопнул Женю по плечу. Толя был или считал себя продуктивней Жени.
– Только с одним условием, – добавил Женя.
– С каким?
– Все рифмы должны быть сверхдидактилические.
Бедный Толя опять онемел от возмущения. Он явно не имел никакого представления о сверхдидактилических рифмах.
– Формалист проклятый! – наконец выпалил он, не давая себя провести такими дурацкими условиями. – Берем любую тему! От Красной площади до Красной Испании! Кладу тебя на лопатки!
Бедняга Толя в отличие от Жени совершенно безуспешно ухаживал за девушками. Угрожающие стихи относительно финского ножа и мяса любимой тоже не способствовали успеху у девушек. Кармен или другой любительницы сильных страстей в доступном Толе окружении не находилось.
Однажды в школьной стенгазете Женя напечатал на Толю такую эпиграмму:
«Девушки, Толя!» – музы вскричали и в чащу!
Толя, блаженный, стоит. Снова в руках пустота.
Случайно при мне Толя прочел эту эпиграмму и явно не придал ей большого значения.
– Блаженный! – презрительно фыркнул он, обращаясь ко мне, как к человеку, хорошо знающему обоих. – Кто из нас блаженный?! Люди не видят себя со стороны!
С этим он ушел. Ничто не предвещало бури, но буря разразилась.
Толя не обратил внимания на двойной смысл эпиграммы. А потом, когда на переменах девушки стали толпиться у стенгазеты и, хохоча, повторять ее, он заклокотал.
Через одного своего поклонника он вызвал Женю на дуэль – драку. Бедный Женя не на шутку растерялся. В отличие от Фальстафа он не был трусом. Я был с ним в горах, и он, как козел, вскарабкивался на такие скалы, куда не всякий альпинист решится взойти. Но драка? Это хаос, дисгармония. Нет, нет, это ему никак не подходило.
– О, менш, воцу дер лерм? – обратился он ко мне, тревожно трогая волосы, как бы предчувствуя, что они могут пострадать.
Я пытался уладить дело, но Толя отказался со мной говорить и выставил для переговоров своего поклонника-секунданта. Я был ему неприятен сейчас не столько как друг Жени, сколько как человек, знающий, что он не сразу обиделся на эпиграмму. Тут была своя тонкость.
Я предложил секунданту принести из спортзала перчатки, песочные часы и провести бой из трех раундов по три минуты. Секундант пошел советоваться с оскорбленным поэтом. Мы ждали. Ответ его был суров и четок: песочные часы – да. Перчатки – нет. Бой до третьей крови.
Мы договорились, что поединок произойдет в пять часов вечера на волейбольной площадке рядом с детским парком.
– Ты же умница, Женя, – укорял своего друга Алексей, узнав о дуэли, – неужели ты будешь драться с этим шибздиком. Плюнь! Он же вообще не человек.
– Меня вынуждают, – оправдывался Женя, – ты бы ему это сказал!
Кстати, в субботу предстоял школьный вечер, где должны были выступать оба поэта. Толя обещал в случае отказа от дуэли сделать на этом вечере такое заявление, после которого Жене только и останется перейти в другую школу.
Коли, как обычно, на занятиях не было. Когда мы пришли, он сидел на веранде, читая книгу и покручивая ручку своей скрипучей кофемолки. Он выслушал нас, не переставая крутить ручку и оглядывая нас своими разумно-лихорадочными черными глазами. Потом он сказал:
– Эпиграмма прекрасная. К сожалению, по этикету, принятому у французов, она может быть поводом для дуэли. Условие драться до третьей крови вообще безграмотно. Дерутся или до первой крови, или до смерти одного из противников. Ты, Витя, мог бы об этом знать как дворянин. Так что смело отвергайте это условие.
Кстати, античный мир вообще не знал, что такое дуэль. В те времена только государство могло отнять честь у человека. Сдается мне, что мы вернулись в античность, Джугашвили отнял у нас честь. Но, серьезно говоря, так оно и было. В Афинах Крат, получив по морде, привесил к месту фингала дощечку с надписью: «Это сделал Никодромос». Он ходил в таком виде по городу, и афиняне сочувствовали ему и возмущались хамством Никодромоса.
– А кто такой Крат? – спросил Алексей.
– Циник, – небрежно кивнул Коля, взглянув на Алексея, и продолжал: – Сенека любил говорить…
– Если вы, светлейший князь, – обиделся Алексей, – встали сегодня не с той ноги, я могу удалиться.
С этим он встал, повернулся и пошел своей четкой, независимой походкой. Коля с трудом покинул античный мир и осознал, что случилось.
– Алексей, вернись! – закричал он и, бросив мельницу, кинулся за ним.
– И вскрикнул внезапно ужаленный князь, – не удержался Женя, несмотря на опечаленность предстоящими делами.
Коля догнал Алексея и, сумев его остановить, стал объяснять, что под циником он имел в виду не Алексея, а Крата, который был представителем философской школы циников, или киников, возникшей в Греции после Пелопоннесской войны.
– Что ж, я такой кретин, что не знаю о философах-циниках, – бормотал Алексей, возвращаясь вместе с Колей на веранду и голосом показывая, что другой на его месте и теперь мог бы обидеться, но он уж привык, – ты бы так по-человечески и сказал…
– Женя, – мимоходом бросил Коля, – твоя последняя острота – настоящая плоскодонка. Возможно, для кубанских плавней она и годится, но здесь у нас на Черноморье плоскодонки не проходят. Потрудись оснащать свои остроты килем… Так вот, Сенека говаривал: «Оскорбление не достигает мудреца». Но Толя не Сенека. Оскорбление достигло с соответствующей быстротой. Придется драться. Я не хочу принимать участие в этом зрелище черни. Но ты, Витя, будешь секундантом и отвечаешь мне за голову Жени.
– О, менш, – воскликнул Женя, – неужели дело может дойти до головы?
Я успокоил Женю и стал обучать его простейшим правилам защиты. От приемов атаки он с негодованием отказался.
Потом я, Женя и Алексей втроем пошли в спортзал. Пока я доставал часы, Алексей и Женя наблюдали за спарринговыми боями.
– Лучше бы в перчатках, – задумчиво вздохнул Женя. Он понял, что в перчатках почти невозможно ухватиться за волосы противника.
– Поздно, – сказал я, и мы вышли.
– Умный человек, а пошел на поводу у этого идиота, – всю дорогу попрекал Женю Алексей, при этом сам вышагивая своей отчетливой походкой, как бы отсекая и отсекая от себя глупую навязчивость окружающего мира.
В парке нас уже ждали. Как только я перевернул песочные часы, Толя рванулся, как рыжий боевой петух. В первую минуту Женя растерялся и получил несколько ощутимых ударов. Но потом он его отбросил. Боясь, как бы в схватке не пострадали его волосы, Женя неожиданно правильно построил бой. Используя преимущество своих длинных рук, он брезгливыми ударами-толчками отбрасывал Толю, и тот уже никак не мог добраться до его лица.
После второго раунда они оба смертельно устали. К счастью, дело не дошло даже до первой крови. Уже обоим драться ужасно не хотелось, и тут хитрый хохол придумал выход.
– Хочешь, – сказал он Толе, вытянув ноги, – они сидели рядом на траве, – я на вечере в субботу прочту свою эпиграмму так:
«Девушки, Женя!» – музы вскричали и в чащу!
Женя, блаженный, стоит. Снова в руках пустота.
– Конечно, – завопил наивный Толя, – тем более это чистая правда!
– Тогда целуйтесь, – сказал я, изо всех сил сдерживая смех.
– Зла не держу! По-пролетарски! – крикнул Толя и, сидя облапив Женю, поцеловал его. Женя слегка растерялся.
– Наш первый в жизни поцелуй, – сказал он, оправившись от растерянности и снова насмешничая. Он явно намекал, что первый в жизни поцелуй Толи пришелся, увы, на Женю.
– Опять начинаешь? – насторожился Толя.
– Первый поцелуй поэтов, – пояснил Женя.
– Это другое дело, – сказал Толя, оглядывая своих поклонников.
На вечере в субботу вся школа уже знала о том, что предстоит. Когда высокий, красивый Женя, близоруко щурясь в зал и поминутно трогая шевелюру, стал читать юмористические стихи и последним прочел эпиграмму, теперь как бы на самого себя, зал грохнул от хохота. Сейчас эпиграмма прозвучала как утроенная насмешка.
– Нет, Толя! – с глупой вероломностью выкрикивали некоторые девушки с места.
Толя на эти выкрики не обращал внимания. Он сиял от восторга и озирался на своих поклонников.
– Но пасаран! – кричал он сквозь общий хохот и вздымал сжатый кулак. – Я его вынудил!
* * *
Ко мне Коля относился сдержанней, чем к Алексею и Жене. Мое увлечение авиацией и спортом он рассматривал как уступку черни.
– Энергия мышц не усиливает энергию ума, – шутил он, – а невозможность воспарить духом не заменишь самолетом.
Меня эти шуточки нисколько не огорчали. Меня огорчало другое. Если вдруг возникали политические разговоры вне нашей среды, Коля как-то легко перестраивался под общую пошлость и точно угадывал, на какую степень пошлости нужно перестроиться именно в этой среде. Ну, разумеется, для нашего слуха он иронизировал. Но иногда и не иронизировал. Конечно, отсутствие иронии тоже можно было рассматривать как утонченную форму иронии, но все же, все же…
Я сам в себе чувствовал эту давящую иррациональную силу, но что-то во мне вызывало бешеное сопротивление ей, и иногда оно выплескивалось в виде слов, которые не принято говорить в малознакомой компании.
– Тебя, Карташов, чекисты заметут, – кричал Коля потом. – Мухус – Магадан будет твоим первым беспосадочным перелетом! И не будет снимка в «Правде» – Джугашвили облапил нового Чкалова! Ты же спишь и видишь такой снимок!
Разумеется, ни о чем таком я не мечтал.
– А твои улыбочки на уроках истории и литературы? – бывало, спрашивал я.
– Не ловится! – кричал он, яростно улыбаясь. – Улыбочки можно отнести за счет недостаточной подкованности преподавателя!
Пророчество Коли, правда, с большим опозданием, но сбылось. Как я сейчас понимаю, источником всплесков моих откровений была еще и неосознанная потребность уважать людей. Доверяя людям, я как бы заранее демонстрировал уважение к их порядочности и призывал держаться уровня этого уважения. После тюрьмы, хотя и время изменилось, я стал осторожней. И знаю, что на столько же обеднил себя.
…Время от времени к Коле заходил единственный букинист нашего города. Звали его Иван Матвеевич. Это был хромоногий человек на деревянном протезе, со светлыми глазами и дочерна загорелым лицом от вечного стояния под открытым небом над желтой, перезрелой нивой своих книг. Время от времени он приходил к Коле за покупками. Иногда Коля сам, желая у него приобрести ту или иную книгу, менял ее на свою. Имея в виду его деревянную ногу и свирепый океанский загар, мы его между собой называли пиратом Сильвером.
Однажды мы были свидетелями забавной сцены. Коля хотел приобрести однотомник Пастернака, включающий почти все его стихи, написанные до 1937 года, и отдавал за него пирату два тома Карлейля. Пират требовал третий том.
Забавность их торга заключалась в том, что каждый унижал именно то, что хотел приобрести. Пират, уважая в Коле равного себе знатока книг, сам Коля над этим равенством посмеивался, называл его по имени-отчеству.
– Поверьте мне, Николай Михайлович, – говорил пират, – цена на однотомник Пастернака будет неуклонно расти, учитывая, что его больше не издадут. Это их ошибка. А Карлейль, что ж, Карлейль… Это давно прошедшие времена, и, если строго говорить, он же, в сущности, не историк…
– То есть как не историк? – возмущался Коля. – Вас послушать, так, кроме Покровского, не было историков.
– Николай Михайлович, вы же образованный человек, – говорил пират, – вы прекрасно знаете, что Карлейль скорее поэт истории, чем историк. Да и во всем городе навряд ли найдутся еще два человека, которые о нем слыхали. Продать его будет чрезвычайно трудно, разве что отдыхающим… Но у них каждая копейка на учете…
– Ну конечно, – выпалил Коля в ответ, – Мухус только и делает, что клянется именем Пастернака! А поэтический взгляд на историю и есть единственно возможный взгляд… Всю правду знает только Бог!
– Кстати, учтите… – пират снизил голос и вопросительно посмотрел на нас. И хотя он прекрасно знал, кто мы такие, но взгляд его означал: не изменились ли мы со дня его последней встречи с Колей?
– Свои, свои! – раздраженно пояснил Коля.
– Так вот, учтите, – тихо сказал пират, – Пастернак ни разу не воспел Сталина. Это о чем-то говорит?
Он явно решил сыграть на ненависти Коли к Джугашвили. Но Коля не дал сыграть на этой струне.
– Пока жив тиран, – безжалостно осадил он пирата, – никогда не поздно его воспеть.
Пират до того огорчился таким ходом дела, что забыл об осторожности.
– Николай Михайлович, это несправедливо, – сказал он крепнущим от обиды голосом, – если уж он его в тридцать седьмом году не воспел, нет никаких оснований подозревать…
– Да вы что, думаете, я не знаю творчество Пастернака? – перебил его Коля. – У меня почти все его книги есть. Конечно, прямых од он не писал, но есть одно весьма подозрительное место…
– Николай Михайлович, такого места нет!
– Иван Матвеевич, не спорьте! Я с этой точки зрения тщательно профильтровал его творчество. В цикле «Волны» есть одно место, на котором прямо-таки застрял мой микроскоп.
– Нет там такого места, Николай Михайлович!
– Иван Матвеевич, почему вы нервничаете? Однотомник у вас в руках. Да я и наизусть помню это место. Пастернак, говоря о неких условиях становления человека в Грузии – кстати, мы, живущие здесь, этих условий как-то не приметили, – пишет:
Чтобы, сложившись средь бескормиц
И поражений и неволь,
Он стал образчиком, оформясь
Во что-то прочное, как соль.
Ничего себе образчик! Фальшь! Фальшь! Замаскированная лесть!
– Николай Михайлович, это придирка!
– Это не с моей стороны придирка, – парировал Коля, – это с его стороны притирка!
Мы рассмеялись неожиданному каламбуру, и пират помрачнел.
– Зачем же тогда вы его берете? – сказал он.
– Затем, что он настоящий поэт. А вы из него делаете Христа.
– А ваш Карлейль с его высокопарностями…
Коля в конце концов победил. Он приобрел однотомник Пастернака за два, а не за три тома Карлейля, как хотел пират.
* * *
Теперь о главном. Девушку звали Зина. Первым с ней познакомился и влюбился в нее Женя. Она училась в другой школе. Так как такое с Женей случалось и раньше, мы посмеивались над ним. Особенно над его рассказом о том, что он влезает на платан, растущий возле ее дома, и оттуда, с ветки заглядывая в ее комнату, делает с нее зарисовки. Насчет зарисовок мы сильно сомневались, но то, что он влезал на дерево и оттуда вглядывался в ее комнату, чтобы узнать, кого она на этот раз пригласила в гости, было похоже на правду. Кстати, и позже его насмешливый карандаш никогда не делал с нее набросков.
Потом Женя как-то привел в ее дом Алексея и Колю, и они тоже влюбились. У меня было меньше времени, я ходил в спортзал и, наверное, потому попал к ней позже. Так что был промежуток, когда я насмешничал над такой повальной влюбленностью.
А потом мы пришли к ней в гости, и я увидел ее. Стройная резвая кареглазая девушка с каштановой прядью на лбу встретила нас. На ней был серый свитер и серая юбка. Протягивая руку для знакомства, она просияла глазами с каким-то следящим любопытством, как если бы я был первым мальчиком, с которым она знакомится впервые в жизни. Нет, сказал я себе, совсем не обязательно влюбляться, она вполне переносима, даже с запасом.
Так началось наше знакомство. Мы гуляли по набережной и по городу, пили чай у нее в комнате, танцевали, провожали ее в музыкальную школу. И я как будто ничего не чувствовал. Мне только нравилось очаровательное свойство ее глаз видеть то, что делается сбоку. Идешь с ней или сидишь в ее комнате рядом, она с кем-то разговаривает, а ты в то же время чувствуешь, что ее глазок под мохнатыми ресницами все время видит тебя. Зачем ему надо видеть тебя – непонятно, но зачем-то надо. Я никогда точно не мог вспомнить мгновения перехода в состояние влюбленности.
Помню лунную ночь, равномерные вздохи прибоя, мы на скамейке, и она нам гадает. Дошла очередь до меня. Я подсел к ней. Может, уже был влюблен, потому что было ужасно приятно подсесть к ней. И вдруг впервые в жизни таинство прикосновения девичьих пальцев к ладони. И другая рука ее как-то по-хозяйски поворачивает мою ладонь к луне, чтобы яснее различить на ней линии судьбы. И легкое, странное, летучее прикосновение тонких пальцев, и взгляд потемневших глаз исподлобья, и смугло голубеющее в лунном свете лицо, и нежный лоб, и темная прядь у самого глаза, и слова о моей судьбе, строгая, горькая, родственная заинтересованность в моей судьбе. Может, тогда? Или позже, когда она у себя в училище играла «Вальс-фантазию» Глинки? Нет, не знаю. Просто ты однажды просыпаешься утром и точно знаешь, что влюблен, а когда это случилось, не знаешь. Вероятно, это случилось ночью, когда ты спал.
Одним словом, начался золотой кошмар. Дело дошло до того, что однажды вечером, идя к ней домой, я каким-то образом проскочил ее улицу и в городе, где каждый переулочек исходил сто раз, запутался. Это было невероятно. И от самой реальности этого безумия я совсем потерял голову и блуждал в ужасе, что вот так и не найду ее дома и не увижу ее сегодня.
В конце концов мне хватило сообразительности решить, что если я буду спускаться вниз по улице, то обязательно выйду к морю и тогда разберусь что к чему. В страшном возбуждении я добрался до моря, и, словно могучая стихия сразу оздоровила меня, я мгновенно узнал часть берега, на которую вышел, и все стало на свои места, все улицы, глядевшие на меня с выражением враждебной странности, превратились в старых милых знакомцев. Это было какое-то наваждение. Черт попутал, говорят в народе.
Зина жила в верхней части Мухуса на тихой, обсаженной платанами улочке. Небольшой травянистый двор, виноградная беседка и двухэтажный деревянный дом, на верхнем этаже которого ее семья занимала трехкомнатную квартиру. Часть стены, обращенная к улице, и вся лестница были оплетены глицинией. Видно было, что хозяин дома, у которого они снимали квартиру, любовно следит за своим зеленым усадебным островком.
К этому времени все мои друзья успели признаться ей в любви и все получили мягкий отказ. Так что дружеские отношения не менялись. Было похоже, что друзья мои готовы заново пройти программу влюбленности, снова признаться ей в любви и, как бы сдав переэкзаменовку, перейти в счастливый класс.
– Тоже мне, дворяне из девятнадцатого века, – ворчал Коля, получив отказ, – наш род княжил с пятого…
И тут же взвился, вспомнив соседа:
– Мир еще не знал такого подлеца! Вчера играем с ним в шахматы. Его король буквально зажат моими фигурами. Но надо мной висит мат в один ход ладьей. Стоит мне сдвинуть пешку, и этот липовый мат сгинет. Но я решил: зачем, когда я его сейчас заматую? Я: – Шах! – он, подлец, находит клетку. Я: – Шах! – он, подлец, опять находит клетку. И тогда я, забыв, что надо мной висит, делаю предварительный ход, чтобы покончить с ним вторым ходом. И тут он тупо ставит мне мат. Ну, я зеванул! Браво! Браво! Керенский на белом коне! Так этот подлец знаете что мне говорит в утешение: «Все равно у вас было все плохо».
Это у меня было все плохо?! Я чуть сознание не потерял от возмущения! И эти люди с таким пониманием реальности правили Россией?! Правда, недолго! Не триста лет! Даже не триста дней! Джугашвили, где ты? Возьми его!
Кстати, чуть не забыл. Однажды Александр Аристархович, заметив, что мы на веранде играем в шахматы, оставил свои ведра и поднялся к нам. Он стал с нами играть, и руки у него в самом деле заметно дрожали, хотя это было вполне терпимо.
Все мы ему проиграли, и только один Женя, не обращая внимания на его руки, выиграл. Он играл примерно на нашем уровне, но гораздо меньше нас проявлял интерес к шахматам. У Александра Аристарховича ему захотелось выиграть, и он выиграл.
– У вас оригинальное шахматное мышление, – сказал ему Александр Аристархович, – вам стоит всерьез заниматься шахматами.
– Да, – согласился Женя и начал дурачиться, – девушки так и говорят про меня: «Наш Алехин».
– Вы тренируете команду школьниц? – спросил Александр Аристархович.
– Тренирую, – подхватил Женя, – в моей команде есть и две студентки. С дебютами у нас все хорошо. Но дальше беда! Они никак не хотят идти на жертвы.
– Умение жертвовать, – важно заметил Александр Аристархович, – это достаточно высокая стадия шахматного мышления… Ничего… Со временем научатся…
Видя наши корчи, он что-то почувствовал, но не мог понять что.




























