355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаддей Булгарин » Иван Иванович Выжигин » Текст книги (страница 22)
Иван Иванович Выжигин
  • Текст добавлен: 17 января 2022, 20:02

Текст книги "Иван Иванович Выжигин"


Автор книги: Фаддей Булгарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

  Перешед Дунай, полк наш поступил в авангард главного корпуса. Мы не участвовали в нескольких сражениях, то есть победах, одержанных нашими войсками до перехода чрез эту реку, и поступили в авангард в полном комплекте и, как говорится, свежими.


  Однажды я стоял со взводом на форпосте, в окрестностях Туртукая. Это было в июне месяце, однако ж ночью холод был пронзительный. Я лежал возле огонька, завернувшись в шинель, и ожидал, пока Петров согреет чайник, как вдруг прискакал гусар из передней цепи и донес мне, что он слышит шум в кустах, опушающих равнину, на середине которой расположены были наши конные часовые. Я тотчас велел моим гусарам сесть на коней, и, оставив их на месте, под начальством унтер-офицера, сам поехал с двумя человеками и неотступным моим товарищем, Петровым, поверить донесение часового. Ночь была темная, густые облака закрывали луну, и туман висел над долиной. Я слез с лошади, приложил ухо к земле и в самом деле услышал топот и легкий шум в кустах. Ужели это неприятель? Как узнать в темноте? Прежде, нежели я занял мой пост, я осмотрел окрестности, версты, на две кругом, и узнал, что в той стороне, где был слышен шум, нет никакой дороги и что долина ограничивается холмами, примыкающими к лесу. Последний наш разъезд открыл неприятельские партии в тридцати верстах, в другом направлении, и так я не мог предполагать нападения с этой стороны. В то время, когда я рассуждал сам с собою, вдруг луна выглянула из-за облаков и ружья заблестели в кустах, которые закрывали людей только до половины. По глазомеру заключил я, что тут было около ста человек. Что делать? Я последовал первому внушению, послал одного гусара в лагерь, уведомить о появлении неприятеля, а сам бросился со взводом в атаку. Мы ударили с такою быстротой на турок, что они приведены были в смятение, выстрелили из нескольких ружей и стали кричать аман (нардон) и бросать оружие. Мы собрали их в кучу, обезоружили, перевязали для безопасности арканами и погнали назад, прикрывая наше отступление полувзводом. При мне был переводчик из татар; он расспросил пленного офицера, и я узнал, что турки, получив подкрепление, двинулись вперед, чтоб атаковать нас утром. Сотня арнаут, которую я взял так счастливо в плен, была послана в сторону для добывания провианта грабежом; но проводник, родом из булгар, изменил им: завел в лес и ночью ускользнул от них. Блуждая по лесу, они наткнулись на наш форпост и, не зная, где находятся, полагая притом, что попали в средину русской армии, оробели и решились сдаться нападающим, которые, по их мнению, вероятно, были сильны, когда осмелились ночью, не зная о числе, броситься на пехоту. Этим турки подтвердили сказанное мне полковником, что, кто хочет их побеждать, тот должен непременно первый нападать на них; если ж ожидать от них нападения, тогда победу должно покупать большими пожертвованиями.


  Я послал разъезд вперед; гусары проехали на рысях несколько верст и донесли, что нет никакого слуха о неприятеле. Я остановился и ожидал возвращения посланного мною к отряду с известием о встрече с неприятелем. Чрез несколько времени мы услышали конский топот со стороны нашего лагеря, и вскоре прискакали к нам две сотни донских казаков под начальством одного волонтера знатной фамилии. Он для отличия послан был из Петербурга в армию, которою начальствовал его двоюродный дядюшка. Я отдал ему пленных, с которыми он возвратился в лагерь, а сам остался на моем посту до утра.


  Прибыв в полк по смене, я получил поздравление от моего доброго полковника и от товарищей. «Славно, Выжигин, славно! – кричали офицеры. – Ты делаешь честь нашему удалому полку». Полковник пригласил всех на завтрак, то есть на съедение жареного барана и опорожнение бочонка с молдавским вином. Пили за мое здоровье и тут же на месте сочинили реляцию бригадному командиру, в которой сказано было, что я, с 30 гусарами, взял в плен 112 человек вооруженных турецких пехотинцев. Полковник особенным письмом просил наградить меня. Доброе мнение обо мне утвердилось в полку.


  Волонтер, который принял от меня пленных, назывался Пустомелин. Этот молодой человек, воспитанный отставным французским тамбур-мажором, почитал себя военным гением и в обществах офицеров беспрестанно толковал о тактике, о великих операционных планах, о походах Тюреня, Монтекукули, принца Евгения и Фридриха Великого, критиковал все наши военные движения и планы и судил обо всем и обо всех дерзко и решительно. Мы иногда подшучивали над его всезнанием, а чаще вовсе не слушали и принимали в свое общество потому только, что на биваках нельзя спрятаться от докучливых болтунов. Пустомелин, отведя пленных в вагенбург, более не показывался в авангарде и остался в главной квартире, за болезнию. Вскоре мы получили в полку приказ, в котором было сказано, что Пустомелин награждается орденом за взятие в плен 112 человек турецких пехотинцев, при содействии корнета Выжигина, которому и объявляется за сие удовольствие Главнокомандующего.


  Офицеры приведены были в негодование, а я в бешенство. Я поскакал в главную квартиру, насказал грубостей Пустомелину, назвал его трусом, бесчестным, прикоснулся даже к нему рукою и вызвал на дуэль. Меня посадили под арест и хотели отдать под суд, но простили единственно по ходатайству офицеров и полковника, который, снова пожурив меня, утешил нашею русскою пословицею, которая уже несколько раз повторена мною: _за Богом молитва, а за царем служба не пропадают_.


  – Будь покоен, Выжигин! – сказал мне добрый мой полковник. – Ты исполнил свой долг, как следует храброму и расторопному офицеру, и приобрел уважение товарищей: вот величайшая награда для благородного человека! Несправедливости, ошибки случаются везде; но это не должно лишать тебя ревности к службе. Потерпи, придет и на тебя очередь правды: как ни стараются опутывать и запутывать ее сетями интриг, она всегда возьмет свое.


  Чрез несколько недель после того армия наша остановилась на позиции противу всей силы неприятельской, укрывавшейся в укрепленном лагере, защищаемом выгодным местоположением. Положено было дать генеральное сражение. Главнокомандующий приехал в авангард, в то самое время, когда турецкие наездники фланкировали с нашими гусарами и казаками. Вся кавалерия нашего авангарда была в боевом порядке, а пехота под ружьем, и все смотрели на единоборство турецких наездников с нашими гусарами и казаками, как на драматическое представление. Главнокомандующий, с целым штабом своим и множеством иностранных офицеров, бывших при нем волонтерами, остановился, чтоб полюбоваться этим, истинно восхитительным зрелищем, где ловкость и мужество имели обширное поприще к отличию. Надобно отдать справедливость турецким наездникам: они превосходят всех почти кавалеристов в управлении лошадью, в употреблении оружия и в наездничестве, или единоборстве, хотя пылкая их храбрость никогда не может противостоять нашему постоянному мужеству и твердости в общих атаках. Более всех отличался один турецкий наездник, в богатом убранстве, на белом коне. С удивительною дерзостью напирал он на наших фланкеров и уже свалил с лошади нескольких из самих лучших наших гусар. Главнокомандующему было неприятно это торжество азиатского наездничества в глазах иностранцев, и он с досадою сказал полковнику:


  – Неужели у вас нет никого равного этому смельчаку, чтоб наказать его за дерзость?


  Услышав слова эти, я тотчас пересел на мою горскую лошадь, распустил мой киргизский аркан и выпросил у полковника позволение переведаться с турецким наездником. Он позволил мне; но я приметил в глазах его сострадание, обнаружившее любовь ко мне.


  – Выжигин! – сказал он. – Я знаю, что ты не трус; но здесь надобно искусство, а ты не мог выучиться наездничеству в гражданской службе. Мне жаль тебя!


  – Увидите! – сказал я, надел фуражку вместо кивера, пришпорил коня – и понесся вперед.


  Мне чрезвычайно хотелось взять наездника живого. Я сперва выстрелил из пистолета в другого турка, потом наскакал на наездника, выстрелил из другого пистолета наудачу, повернул лошадь и бросился в сторону, как будто заряжать пистолеты. Турецкий наездник, приметив, что я отдалился от своих, кинулся на меня опрометью, заехал с левой моей стороны и ринулся на меня, чтоб одним ударом ятагана отрубить мне голову. В это решительное мгновение я подвернулся под лошадь, и турок от сильного размаха потерял равновесие и зашатался на седле. Я вскочил опять на седло и, прискакав сзади к турку, бросил ему аркан на шею, дернул и – турок упал на землю. Это нечаянное падение навзничь, на всем скаку, его оглушило. Поводья его жеребца были закинуты на руку за локоть, и он остановился при падении всадника. Я соскочил с лошади, обезоружил наездника, опутал его арканом, поднял с земли и как бесчувственного перевалил чрез седло на брюхо, сам вскочил сзади на лошадь, взял за поводья турецкого жеребца и полетел во всю конскую прыть к полку. Толпа турок с криком бросилась отбивать своего начальника; но главнокомандующий велел податься вперед, на рысях, двум эскадронам, и турки поворотили коней. Когда я прискакал к полку, в рядах раздался шум и говор. Главнокомандующий с своею свитою подъехал ко мне, слез с лошади и велел мне подойти к себе. Я соскочил с коня, снял своего пленника, развязал его и представил главнокомандующему, который поцеловал меня, пожал мне руку и сказал:


  – Благодарю вас за этот подарок и в память дарю вас взаимно.


  При сих словах он велел своему адъютанту отвязать Владимирский крест с бантом и своими руками привязал его к шнуркам моего доломана.


  – Я вас не забуду! – примолвил главнокомандующий и удалился.


  Офицеры нашего полка окружили меня, поздравляли, обнимали, и каждый радовался, как собственному торжеству. Полковник прижал меня к сердцу и с чувством сказал:


  – Спасибо за поддержание чести полка!


  Я был в восхищении и в жизни моей не ощущал подобной радости.


  – Отдай Петрову моего турецкого жеребца и вели под-весть мою фрунтовую лошадь, – сказал я унтер-офицеру.


  – Я здесь! – раздался голос позади меня. Слезы текли из глаз Петрова, но на устах была улыбка: он хотел поцеловать мою руку, но я прижал его к груди. Петров не мог произнесть ни одного слова: он был растроган до глубины сердца. Взяв мою добычу, он пошел тихими шагами за фрунт, крестясь и шевеля губами. Добрый мой Петров молился за меня!


  В этот день не было ничего важного. К вечеру войска возвратились на позицию, и полковник поехал к главнокомандующему, который расположился с главным отрядом в двух верстах за авангардом. Чрез час после отъезда полковника прискакал вестовой с повелением, чтоб я немедленно явился к главнокомандующему. Полковник ожидал меня в адъютантской палатке, и, лишь только я слез с лошади, он повел меня в палатку главнокомандующего. Я застал там множество генералов и штаб-офицеров. За мною вошел и Пустомелин – без шпаги.


  – Г«осподин» корнет Выжигин! – сказал главнокомандующий. – Почтенный ваш полковник рассказал мне о вашем подвиге, при взятии в плен турецкого пехотного отряда. Славу этого подвига и награду за него присвоил себе вот этот г«осподин» офицер (и при этом он указал на Пустомелина), который, по несчастью, принадлежит к моей фамилии. Меня ввели в заблуждение и заставили быть несправедливым люди, которые не знают меня и думали сделать мне угождение, доставляя случай к награждению родственника. Но у меня в армии нет других кровных, кроме храбрых воинов: они родные мои братья; они дети мои и племянники! Кто хочет верно служить государю и отечеству, тот должен быть справедлив с подчиненными и награждать одну заслугу, ибо ничто так не вредит службе, как пристрастие, предпочтение из видов родственных или по связям. Одна несправедливость вредит более, нежели сто наград могут принесть пользы. Помните это, г«оспода» начальники! Итак, поздравляю вас поручиком, г«осподин» Выжигин; а вы, г«осподин» Пустомелин, извольте немедленно возвратиться в Петербург, под крылышки своих тетушек и бабушек, и не смейте являться ко мне на глаза. Для вас довольно места на лощеных паркетах, а на ухабистом поле битв вовсе не нужно полотеров, низкопоклонников и балагуров. Прощайте!


  Мы вышли из палатки, я с радостью, а Пустомелин потупив взоры. Он мне казался жалок, и я даже хотел было утешить его, но боялся оскорбить его самолюбие. Товарищи мои собрались в кружок, выпили за мое здоровье и провозгласили имя мое, с троекратным повторением ура!


  На другой день было генеральное кровопролитное сражение, в котором дрались, с обеих сторон, с величайшим ожесточением. Турки были вдвое многочисленнее; но русская храбрость, подкрепляемая дисциплиною, восторжествовала. Укрепленный лагерь взят был приступом: артиллерия, обозы, множество знамен, бунчуков и пленных достались победителям. Турецкое войско было разбито и рассеяно. Слава увенчала новыми лаврами русское оружие.


  Полк наш был в деле и отличился более других. Но мы много потеряли убитыми и ранеными, сражаясь с отборными неприятельскими войсками. В свалке с спагами я немножко погорячился и врезался с моими гусарами в самую средину густой их толпы, которая не могла бежать от нас, потому что дефилея занята была янычарами. Суматоха была ужасная! Янычары стреляли в нас с боков дефилеи и из оврага; спаги рубились, как отчаянные: от крику и выстрелов нельзя было слышать команды; трубы гремели атаку, и мы рвались вперед чрез ряды неприятельские. Я попал в такую тесноту, что едва мог владеть саблею. Удары посыпались со всех сторон, и я наудачу рубил направо и налево. Но вскоре я почувствовал, что кровь заливает мне глаза и что левая рука не в силах держать лошади. В это время кто-то схватил мою лошадь за поводья и потащил насильно назад. Выбравшись из толпы на дорогу, я протер глаза и увидел, что это был – Петров.


  Я получил две раны в голову, одну в левую руку и одну в правое плечо. Кровь текла ручьями, и я ослабевал ежеминутно. Отъехав с версту от места сражения, Петров снял меня с лошади, вынул из своего чемодана готовые бинты, компрессы и корпию, обмыл раны мои водою с уксусом, перевязал их, потом посадил на лошадь, сел сзади седла и, держа меня в своих объятиях, повез в вагенбург, привязав свою лошадь к моему стремени.


  Раны мои были не опасны, но болезненны. Опасались только, чтоб от излишней потери крови слабость моя не превратилась в истощение. Я едва мог передвигать ноги и воспользовался первым случаем, чтоб отправиться в Россию.


  Петров не отходил от меня ни на одну минуту и даже спал при мне. Ни одна нежная мать не может иметь такого попечения о единородном, любезном ей сыне, какое имел обо мне отставной солдат. Добрый Петров сам варил для меня пищу, давал лекарство, перевязывал раны, водил под руки прогуливаться; днем, во время сна, отгонял мух, ночью вскакивал, лишь только услышит, что я стонаю или кашляю. Он жил только для одного меня, и когда я хотел благодарить его, он всегда морщился и говорил:


  – Когда вы благодарите меня, ваше благородие, мне что-то неловко и нехорошо, как будто стыдно чего. Ведь я должен служить моему командиру: за что же благодарить! Выздоравливайте. Иван Иванович, вот этим так потешите меня.


  Приехав в Каменец-Подольск, я написал письмо к Ми-ловидиыу в Киев, намереваясь отправиться к нему, если он находится в этом городе. Я адресовал письмо к знакомому мне коменданту, который уведомил меня, что Миловидин помирился с дядею и уехал с ним вместе в Петербург. Это поразило меня, потому что денег было у меня весьма мало и я не мог доехать с ними до Москвы.


  – Худо, брат, без денег, – сказал я Петрову.


  – Правда, сударь, только нам нельзя на это жаловаться.


  – Как, да у меня всего тридцать червонцев!


  – Немного поболее, – сказал Петров, вышел в другую комнату и принес два тяжелые череса.


  – Это что значит? – воскликнул я с удивлением.


  – Ваши деньги, сударь, – отвечал Петров. – Здесь счетом полторы тысячи полновесных турецких червонцев, да вот, кроме того, алмазное перо.


  – Откуда же ты взял это?


  – Взяли вы, а я только припрятал. Когда ночью вы забрали в плен пехотинцев, я снял с их начальника чалму и кушак, чтоб они не достались другому, а когда вы в глазах целого полка подцепили этого удалого агу, я поскакал на то место, где он свалился как сноп, и также подобрал его чалму, зная, что турки прячут в ней свои червонцы. Кроме того, в седле я нашел горсти две золота, и вот из этого и составилась у нас казна. Я не говорил вам прежде, опасаясь, чтобы вы не вздумали отдать деньги назад туркам, а еще более, чтобы не проиграли их, потому что вы уже начали проигрывать на биваках, от скуки.


  – Послушай, Петров, это твои деньги, и я не соглашусь иначе взять их, как взаймы.


  – Отчего же они мои, когда вы добыли их, жертвуя жизнию? Добыча в сражении не грех и не стыд, а грешно и стыдно обирать своих да выгадывать на провианте, на фураже да на гошпиталях! Но Бог с ними, а денежки-то наши! Берите как угодно, взаймы или на сохранение, только возьмите: они ваши.


  Я продал моих лошадей и оставил у себя турецкое оружие и конский прибор, в памяти моего торжества. Купив покойную коляску, я отправился для излечения ран в Москву, куда и прибыл благополучно в конце осени.


  ГЛАВА XXXI




  ОТСТАВКА. ОТЪЕЗД В ПЕТЕРБУРГ.




  РАЗНИЦА МЕЖДУ ПЕТЕРБУРГСКИМ И МОСКОВСКИМ ОБЩЕСТВОМ.




  ЗЛОДЕЙСКИЙ УМЫСЕЛ.




  НЕСЧАСТНАЯ ОЛИНЬКА.




  Я ЗАКЛЮЧЕН В ТЮРЬМУ.




  МОЖНО БЫТЬ СЧАСТЛИВЫМ И В БЕДСТВИИ




  Приехав в Москву, я тотчас полетел в монастырь к матушке, которая едва не лишилась чувств от радости, увидев меня с знаком отличия. Но бледность моя и слабость привели ее в беспокойство, и она советовала мне выйти в отставку, опасаясь, чтоб военная служба не расстроила вовсе моего здоровья. Мир был заключен; добрый мой полковник произведен в генералы и полк отдан другому полковнику. Мне самому хотелось отдохнуть и насладиться жизнью, и я, собрав мои аттестаты, подал прошение и получил отставку с повышением в чине и позволением носить военный мундир. Навестив всех моих знакомых и покровительниц, которые уже знали из реляций о моих подвигах и приняли меня благосклонно, я стал лечиться и два месяца не выходил из дому. Матушка посещала меня ежедневно, и я в совещаниях с нею решил, чтоб мне отправиться в Петербург и, имея теперь право на покровительство, просить о каком-нибудь покойном месте, которое могло бы доставить мне пропитание. Кроме того, любопытство влекло меня в знаменитую столицу, где я надеялся также найти Миловидина и кузину Анету, которая наконец соединилась с своим мужем и переселилась в Петербург. Поправившись в здоровье и запасшись рекомендательными письмами, я в конце зимы отправился в путь.


  Я приехал ночью и остановился в Демутовом трактире. На другой день поехал я по городу, чтобы ознакомиться с положением улиц, которые знал по плану. Повсеместная чистота, порядок, какая-то милая простота в самом великолепии произвели во мне приятное впечатление и вселили высокое мнение об образованности жителей. Здесь я не встречал ни готических экипажей, как в Москве, ни арлекинской ливреи; не нашел ни грязных московских переулков, ни пестрых домов с уродливыми изваяниями, ни неопрятных лавок, ни полуразрушенных хижин рядом с пышными и пустыми палатами. Доселе я не имел никакого понятия о европейском городе и теперь только понял, отчего петербургские жители называют Москву огромною деревней. Правда, что Москва имеет преимущество пред Петербургом своим местоположением, древностями и историческими воспоминаниями. Москва есть сердце России, а Петербург голова. Москва есть то же для русских, что был Рим для потомков Ромула, когда Константин Великий перенес престол в прелестную Византию. Москва есть колыбель всех древних русских фамилий и могущества России, и как ни мил русскому Петербург, сей памятник величия Петра Великого и его преемников, но сердце его всегда сильнее бьется при воспоминании о Москве. Подобно Мухаметанину, которому вера повеливает посетить Мекку хотя однажды в жизни, русский почитает за священный долг посетить Москву. Вид Кремля и храмов Божиих, где сосредоточивались желания, надежды, радости и скорби наших предков, питает душу и возвышает любовь к отечеству.


  Я отыскал кузину Анету, которая чрезвычайно мне обрадовалась. Она познакомила меня с своим мужем, огромным и толстым человеком с татарскою физиономиею, который жил своим чередом, не заботясь о жене, играл в вист, ел и пил за десятерых и занимался поставкою вина в казну. Он поклонился мне довольно сухо, просил посещать его и, оставив наедине с женою, отправился – есть устрицы. Кузина Анета сказала мне, что Миловидин был с женою и с дядею в Петербурге, для уничтожения духовного завещания, разных записей и векселей, которые Авдотья Ивановна заставила его подписать, когда он находился в ее когтях. Окончив все дела благополучно, Миловидин решился навсегда отречься от общества большого света, который ему наскучил; он купил себе прелестное имение в Крыму, на южном берегу, и поселился там, вместе с своим дядею, который все свои прежние привычки заменил страстью к гран-пассиянсу и чтению «Московских ведомостей». Он сделался великим политиком и, по прорицаниям Мартина Задека, Великого Алберта и по Брюсову календарю, предсказывал великие перемены в мире. Миловидин и жена его положили правилом слушать его два часа в сутки, и за это он отдал им все свое имение.


  Кузина Анета познакомила меня в некоторых домах лучшего общества; кроме того, я имел ко многим значащим людям письма из Москвы, и так вскоре я составил себе большой круг знакомства. Петербургское общество гораздо холоднее московского, и в каждом доме стараются перенимать этикет и приличия сверху. Присутствие иностранных послов сообщает обществам дипломатическую важность и какую-то воздержность, которые чрезвычайно стесняют человека в обращении. Здесь не любят ни рассказчиков, ни весельчаков, ни людей, занимающих общество своими дарованиями, которых так честят в московских беседах. В петербургском обществе каждый человек должен говорить по нотам, ходить по плану и являться в дом по востребованию, как в комедии. Здесь каждое знакомство рассчитано и ведется по значению, по связям, по родству. Каждый почитает своих знакомых ступенями в лестнице к своему возвышению или выгодам и набирает их столько, сколько нужно, чтоб добраться доверху. Одних принимают для того, что они нужны, других для того, чтоб они служили для забавы нужных людей. Забава – игра в карты; итак, кто может играть в большую игру, тот принимается в обществах, чтоб составлять партию важных лиц. Петербург слывет музыкальным городом, или, сказать справедливее, городом, где много поют и играют на разных инструментах. Это правда, но из этого не должно заключать, чтоб здесь было много истинных знатоков и любителей музыки. Играют в карты для того, чтоб менее говорить; слушают музыку для той же причины; за обедом говорят о погоде. Здесь не любят разговаривать, потому что каждый чего-нибудь ищет или надеется, а в таком случае опасно проговориться. Московская откровенная болтливость, непринужденность в обхождении, старинное русское хлебосольство почитаются здесь грубостью и старинною дикостью. Здесь не просят так, как в Москве, с первого знакомства каждый день к обеду и на вечер, но зовут из милости, и в Петербурге, где все люди заняты делом или бездельем, нельзя посещать знакомых иначе, как только в известные дни, часы и на известное время. В Москве составлен какой-то причудливый язык из французских и русских слов, в Петербурге вы не услышите по-русски ни одного слова; должно говорить по-французски с такою чистотою произношения, как в Париже; сделать ошибку против правил французского языка почитается невежеством. В Москве иногда говорят о русской литературе, о русских журналах, о писателях; а в Петербурге это почитается дурным тоном. Высокое воспитание полагается в том, чтоб судить о французской литературе по курсу Лагарпа, по статьям из журнала прений (journ. des Debats) и читать английские романы в подлиннике. Ни одного прославленного писателя, ни одного знаменитого русского артиста не примут в высшее общество, если он не пользуется особенным покровительством какого-нибудь значащего человека. Одно исключение из правила, а именно уважение к московским связям: хозяин или хозяйка, представляя нового человека, _не значащего_ в свете, извиняется тем, что это _знакомый по Москве_. Петербургское общество в молодых летах приобретает навык к холодности в обращении, которая делает молодых людей несносными и скучными. Они дружатся не по сходству вкуса и образа мыслей, но по значению и связям их родственников. Каждый человек, который не может им ничего сделать, не в состоянии помочь, пособить к возвышению ни собственным влиянием, ни связями, почитается у них лишним в обществе; они обходятся с ним гордо и даже избегают его знакомства. Женщины милы, как везде, когда они хороши собою и обходительны. Но женщины здесь также подчинены всеобщему духу искательства, как и мужчины, холодны в обращении и слишком, слишком смиренны, по крайней мере – на вид. Нежность и сострадание в такой моде, как шляпки. Московские барыни бранятся, ветреничают, но помогают от души. Здесь вздыхают, прекрасно говорят о нравственности – и разыгрывают лотереи для бедных. Петербургский бал кажется устроен комитетом из французского балетмейстера, церемонийместера китайского, немецкого рыцаря печального образа и итальянского декоратора. Все на своем месте, всего довольно, а более всего скуки. В Москве, напротив того, иногда танцуют не в такт, иногда музыканты разногласят, иногда в числе восковых свечей находятся сальные, иногда полы скрипят в танцевальной зале; за _сытным_ ужином иногда с избытком льется шампанское; иногда на бале бывает более шуму, нежели на Красной плащади: но там веселятся не из приличий, а от чистого сердца; приезжают нарочно в город, чтобы потанцевать и повеселиться… Но я слишком заговорился и позабыл сказать, что нет правила без исключения, и все, что здесь говорится в общем смысле, должно брать только в частности.


  Я играл в вист в большую игру, танцевал, говорил чисто по-французски, пел и играл на фортепиано в домашних концертах, ездил в карете четверкою и имел связи _по Москве_, то есть мог с полчаса говорить с хозяйкою о московской ее родне и знакомых, следовательно, меня везде принимали и приглашали в домы. Но, привыкнув в Москве к дружескому и ласковому со мною обхождению, я скучал в обществах, где хозяева едва удостаивали меня взглядом и вопросом о здоровье или о погоде. Я не был никому _нужен_, и потому, принимая меня, думали, что мне делают _одолжение_. Я приметил даже, что в обществах составилась против меня враждебная партия из злых старых и молодых людей, надутых несносною гордостью.


  Дружба кузины Анеты и небольшой, но отличный круг ее знакомства вознаграждали меня за скуку в большом свете, где кузина Анета появлялась только для приличий.


  Наступило лето, город опустел, все разъехались по дачам, и я еще ничего для себя не сделал. Кузина Анета советовала мне приобресть прежде милость какого-нибудь значащего вельможи, а после стараться о месте. Вельможи были со мною чрезвычайно ласковы за карточными столами и в разговорах о погоде; но лишь только я намекал о желании моем быть полезным службою, об усердии моем к общему благу, лицо вельможи принимало такой холодный вид, что мороз пробегал у меня по жилам. Я скорее бы решился броситься в толпу спагов, чем из ледяного сердца извлекать искру соучастия к моей судьбе. Женщины просили только за свою родню, и так я решился подождать благоприятных обстоятельств.


  Однажды, выехав поутру со двора и возвратясь домой, чтоб переодеться к званому обеду, я нашел письмо следующего содержания, писанное по-французски женскою рукой:


  «Я знаю, что вы столь же скромны, как и любезны. Приезжайте сегодня в 12 часов вечера, в деревню Емельяновку, за Екатерингофом. Оставьте экипаж за деревней и ступайте пешком, один, по взморью. Там, в уединенном домике, над окнами которого увидите венок из свежих ветвей, ожидает вас особа, которая принимает живейшее участие в судьбе вашей. Обстоятельства принуждают ее скрываться и быть другом вашим втайне. Приезжайте – вы все узнаете».


  «Любовная интрига», – подумал я. Итак, и здешние скромницы, которые едва поднимают глаза в присутствии чужого мужчины, любят уединенные загородные домики! О, эти дачи – прелестное изобретение! Можно жить рядом, сходиться на прогулках в уединенном домике, нанятом на имя какого-нибудь чиновника, ездить к колонистам кушать сливки и т.п. «Прекрасно, прекрасно! – думал я. – Это меня рассеет, вознаградит за скуку». Я решился ехать на место свидания.


  В двенадцать часов я был в условленном месте, нашел уединенный домик, постучался в калитку, старуха крестьянка отперла ее, и я вошел в избу. В первой комнате я не нашел никого, кроме лакея, который стоял у дверей; он тотчас защелкнул их и вышел в сени, лишь только я переступил чрез порог. В сию самую минуту вышли три незнакомые мне человека из другой комнаты, и один из них подошел ко мне, просил присесть рядом с ним на скамье и выслушать его. Я был несколько встревожен этою внезапною и неожиданною сценою, но решился терпеливо дождаться конца.


  – Иван Иванович! – сказал мне незнакомец. – Вы находитесь теперь в таком положении, что от вас единственно зависит погибнуть невозвратно или быть навсегда счастливым. По рождению, хотя незаконному, вы принадлежите к фамилии, которая хочет устроить судьбу вашу. Если вы согласитесь подписать бумагу и сознать ее здесь же, в маклерской книге, то этим поступком вы загладите несправедливость одного из членов этой почтенной фамилии, получите тотчас двадцать тысяч рублей наличными деньгами и, сверх того, будете всю жизнь пользоваться покровительством весьма важных лиц; достанете место, какого сами пожелаете; будете иметь чины, ордена; женитесь богато; словом, будете счастливы. В противном случае погибель ваша неизбежна. Противу вас собраны показания к обвинению в важных преступлениях, и вам не миновать Сибири, а может быть, еще чего-нибудь худшего. Вы человек одинокий, безродный, без покровительства: знакомые ваши оставят вас при первом несчастии, и женщины, которые помогали вам в малых ваших делах, откажутся от преступника, против которого будут действовать люди сильные, богатые. Решайтесь, вот бумаги и чернила: подпишите – и с Богом! Деньги, если угодно, возьмите прежде: вот оне!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю