355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фаддей Булгарин » Иван Иванович Выжигин » Текст книги (страница 18)
Иван Иванович Выжигин
  • Текст добавлен: 17 января 2022, 20:02

Текст книги "Иван Иванович Выжигин"


Автор книги: Фаддей Булгарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)

  – Но этому можно пособить, – сказал я, заикаясь. – Не плачь, посоветуемся хладнокровно.


  – Что помогут советы? Из сотни развратных старичишек я могу выбрать любого, который готов для меня разориться. Но я не хочу ни за миллионы иметь дело с трупами. У всякого свой характер: я ни за что не соглашусь сказать люблю тому, кому должно говорить: memento mori (_помни смерть_). Молодые же красавцы или голы, как соколы, или так заняты собою, что воображают, будто взгляды их краше и дороже бриллиантов. Какой тут совет, Ваня? Я люблю одного тебя и лучше хочу погибнуть, сгореть от стыда, чем изменить тебе.


  Я поцеловал Груне руку и сказал


  – Милая Груня! игра твоя затмит блеск наряда Маскиной.


  – Могу ли я играть хорошо, когда перед глазами моими будет блестеть эта кукла, с своим чванством!


  – Сколько же надобно на платье?


  – Тысячи полторы.


  – Полторы тысячи небольшое дело, но бриллианты…


  – Бриллианты можно взять напрокат, только чтоб было что заложить за них. Мне в собственность нужны только порядочные бриллиантовые сережки и жемчуг с фермуаром, а прочее все можно было бы взять напрокат. Но оставим это: сядь ко мне, Ваня, и погорюем вместе.


  – Извини, Груня, я не могу долее у тебя оставаться. Прошу об одном: не кручинься и не предпринимай ничего до обеда. Я приеду к тебе обедать, и мы посоветуемся. Авось-либо и Выжигин поможет тебе!


  Я выбежал от Груни в сильном волнении. Она любит меня, думал я; она пренебрегает всеми связями из любви ко мне и жертвует даже для меня женским тщеславием – самолюбием! О, неоцененная Груня! я должен вознаградить тебя за эту бескорыстную любовь, возвратить тебе часть наслаждения, доставленного мне твоею любовью. С сими мыслями я полетел домой, взял билеты Сохранной казны, поехал с ними в Опекунский совет, взял десять тысяч рублей и прямо поскакал к ювелиру. Я выбрал прекрасные сережки и жемчуг с фермуаром за 6000 рублей, взял напрокат диадему, ожерелье и браслеты, ценою в 25 000 рублей, под залог моих билетов, и возвратился к Груне, когда она собиралась садиться за стол, полагая, что я уже не буду. Она приняла меня нежно, но с печальным лицом.


  – Ты знаешь, Груня, что я боюсь снов?


  – Что же из этого?


  – Мне снилось, будто у тебя во время обеда сделается что-то неожиданное. Потешь меня, милая, и сходи сама в кухню посмотреть, все ли исправно. Ты знаешь, что недавно в одном доме, вместо того чтоб посыпать пирожное сахаром, кухарка, по неосторожности, посыпала мышьяком, который хранился в шкафе, для истребления крыс!


  – Боже мой, какие у тебя мысли! – сказала Груня и вышла из комнаты, а я между тем разложил на маленьком столике привезенные мною галантерейные вещи и, кроме того, две тысячи рублей на платье. Лишь только Груня подошла к дверям, я взял ее за руку и, подведя к столику, сказал: – Не печалься: желание твое исполнено!


  Груня посмотрела на вещи, потом бросила на меня такой взгляд, что я чуть не растаял; кинулась в мои объятия, вскрикнула и лишилась чувств.


  Я перенес ее на софу, кликнул служанку, бегал, суетился, лил воду, духи и наконец привел в чувство Груню.


  – Ваня, – сказала она, – я не умею благодарить тебя: это сердце, которое принадлежит тебе, чувствует, но язык мой слаб, чтоб выразить чувства.


  Груня от излишней чувствительности перешла к такой шумной радости, что я опасался, чтобы она не лишилась ума. Она кричала, смеялась, пела и беспрестанно примеривала то диадему, то склаваж, то браслеты. Я принудил ее сесть за стол, но она ежеминутно вскакивала со стула, чтоб смотреться в зеркало и снова приноравливать к лицу убранства.


  – Груня, – сказал я, – ты так умна! неужели эти блестящие игрушки имеют в глазах твоих такую цену, что ты от них забываешься?


  – Нет, друг мой, – отвечала она, – не вещи мне дороги, но торжество над моею надменною соперницей, торжество, которого она не надеется и которое мне тем милее, что я тебе за него обязана!


  Между тем приближалось время представления, и Груня открыла мне, что друзья графа Жалкина составляют против нее заговор.


  – Любезный Ваня, – сказала Груня, – в свете не знают о нашей тесной дружбе, и так надобно, чтобы ты взялся составить также для меня партию! Я бы это легко могла сделать сама, но не хочу возбуждать твоей ревности, не хочу трогать твоей чувствительности. Возьми несколько десятков билетов, скажи приятелям, что ты выиграл их, побившись об заклад, и раздай даром. Дай обед или завтрак самым пылким, неугомонным и дерзким шалунам и внуши им, что надобно защищать правое дело, возвысить меня рукоплесканиями и вызовом на сцену, и зашикать Маскину.


  Я хотел возражать, но Груня зажала мне рот своею прекрасною ручкой, поцеловала и смехом разрушила все мои философические батареи. Я должен был, то есть мне хотелось, ей повиноваться.


  Наконец наступило представление. Я в этот день давал обед приятелям – буянам, в ближнем от театра трактире, и когда в голове у всех зашумело, предложил им идти в театр, защищать правое дело, и роздал билеты. Мы вошли в театр гурьбою, и друзья мои ожидали только моего сигнала, чтоб шикать или хлопать. Между тем Груня не показывалась из своей уборной, пока не пришла ее очередь выходить на сцену. Когда же она вышла, то Маскиной сделалось дурно при виде бриллиантов и богатого платья, которые были на Груне, и весь закулисный факультет решил, что невозможно быть одетой лучше и богаче ее. Груня была вне себя от радости, и это расположение духа имело такое сильное влияние на ее игру, что она в самом деле превзошла все ожидания; а Маскина, в отчаянии от торжества соперницы, забыла роль и мешалась в игре. Друзья графа Жалкина старались всеми силами поддержать его приятельницу; но шиканье нашей партии заглушало слабые рукоплескания, и Груня, превозносимая похвалами в продолжение пьесы, была вызвана на сцену; а Маскина, покрытая стыдом и насмешками, побранилась с Грунею за кулисами и, приехав домой, подралась с графом.


  Я был принят Грунею с восторгом. У нее были званые гости к ужину, но я так был расстроен волнениями того дня, что чувствовал себя нездоровым, и поехал домой.


  По мере успехов Груни на драматическом поприще и по мере распространения ее известности надлежало ей наряжаться лучше других, или, по крайней мере, так, как другие актрисы, иметь удобнее квартиру и завести свой экипажец. Я никак не мог согласиться, чтоб Груня прибегала к кому-либо другому в своих нуждах, и сделал для нее все, что было нужным. У нее не было шалей, но она у меня никогда их не просила; когда же я звал ее прогуливаться за город или просил надеть бриллианты на вечер, она с улыбкою отговаривалась тем, что у нее нет шали, а без этого нельзя ни прогуливаться, ни богато наряжаться. Разумеется, что надобно было купить несколько шалей, ибо привезенные мною из степи были распроданы.


  Наконец, три новые представления, два переезда с квартиры, устройство гардероба и зимней одежды, заведение экипажа, одни именины и день рождения Груни в течение года лишили меня сорока тысяч рублей и навязали долгу до десяти тысяч. Повторяю, что она меня никогда ни о чем не просила, и я не имел ни малейшей охоты покупать деньгами любовь или благорасположение у кого бы то ни было. Ни я, ни Груня не знали, как это случилось, что мы истратили такую кучу денег! Ей хотелось иметь, у меня было _на что достать_: деньги катились – и выкатились! Вот я остался без гроша, без всяких средств достать денег, обязанный содержать мать… Раздумав о моем положении, я пришел в отчаяние, но не имел духу сказать Груне о моем несчастье. Я даже думал застрелиться, думал бежать в киргизскую степь, но меня удерживало положение моей матери. Несколько дней я не смел являться к Груне и сидел запершись в моей комнате, помышляя о средствах содержать себя пристойно в свете. Матушке моей я сказал, что нездоров. Ничто не приходило мне в голову, а всех денег оставалось у меня только пятьдесят рублей. Я уже писал однажды к Арсалану чрез Оренбург, но не получил никакого ответа: теперь снова написал я письмо к Арсалану и старшинам киргизским, уведомляя их о месте своего жительства и прося о присылке следующих мне денег за продажу из оставшейся моей доли добычи. Молчание степных друзей моих не предвещало ничего доброго. Между тем я страшился, чтоб друзья мои, покровительницы и заимодавцы не узнали о моем разорении. Тысячи проектов рождались и умирали в моей голове, как вдруг вечером шестого дня моего уединения дверь в комнате моей быстро отворилась и вбежала – Груня.


  ГЛАВА XXVI




  ИЗБАВИ НАС ОТ ЛУКАВОГО!




  УРОК ДНЕВНОГО РАЗБОЯ.




  СОВЕТЫ ОТСТАВНОГО СОЛДАТА.




  Я ОПЯТЬ С ДЕНЬГАМИ




  – Что это значит, любезный друг, что ты бросил меня? – сказала Груня. – Великое дело, что промотался?


  – Как, и ты уже знаешь…


  – Как мне не знать, – сказала Груня, – когда твой Петров отрапортовал мне о твоем горе.


  – Изменник! – воскликнул я.


  – Не горячись, он истинный друг твой. Увидев, что ты лишился веселости и отстал от всех своих привычек, он догадался, что казна твоя в чахотке. Наконец, когда приметил, что ты принялся осматривать и повертывать в руках свои пистолеты, добрый Петров не мог более вытерпеть и прибежал ко мне с просьбою, чтоб я поспешила к тебе _на сикурс_. Что ж ты молчишь?


  Я взглянул на Груню исподлобья, в смущении и стыде, и приметил на лице ее веселость и улыбку.


  – Полно унывать! – сказала Груня. – Не стыдно ли киргизскому наезднику горевать о потере добычи, когда он сам цел и невредим? Давно ли ты называл меня своим сокровищем, своим счастьем. Вот я перед тобою – а ты кручинишься о потере денег! – Груня села на софе, велела мне поместиться возле себя и сказала: – Ну, много ли мы спустили в этом году?


  – Тысяч пятьдесят, слишком! Груня захохотала.


  – Изрядно, очень мило! – воскликнула она. – А кажется, мы были так бережливы! Теперь посуди, стоит ли кручиниться из денег, стоит ли мучить себя для них? Это сущая пыль, которая разносится и наносится ветром.


  – Утешительная философия! но без денег невозможно существовать, – отвечал я. – И самая нежная любовь, самая бескорыстная дружба могут наполнить только сердце…


  Груня прервала слова мои.


  – Ах, как ты умен без денег! – сказала она. – Но оставь это, любезный Выжигин! Ничего нет скучнее в мире, как рассуждения безденежной философии! Ну, сколько у тебя осталось?


  – Менее нежели ничего.


  – Как так?


  – То есть долги и невозможность уплатить их.


  – Чисто! Послушай же, Выжигин, я пришла к тебе с тем, чтоб извлечь тебя из твоего неприятного положения. Будь тверд и бесстрашен. Один из старых знакомых моей матушки, Яков Прокофьевич Зарезин, просит у меня позволения держать банк в моем доме…


  – Груня, ты опять берешься за средства непозволительные, которые довели до несчастья твое семейство!


  – Я от роду не играла в карты и играть не стану, следовательно, ничего не проиграю. Зарезин дает мне равную долю в выигрыше без проигрыша за одно позволение играть у меня…


  – То есть обыгрывать на верную, красть, явно разбивать!


  – А нам до этого какое дело, любезный друг? – сказала хладнокровно Груня. – Всякому даны разум и воля: кто не умеет владеть ими, тот пусть учится, а за уроки, ты знаешь, надобно платить.


  – Твоя философия хотя не так скучна, как моя, безденежная, но это курьерская подорожная в Сибирь.


  – Полно, полно вздорить; посмотри, чем живут люди, принимаемые и честимые в обществах большого света. Тот обогатился взятками, тот расхищением казны, тот опеками над сиротским имением, тот несправедливыми тяжбами. _Не пойман, не вор_ – гласит пословица, и богатые плуты высоко поднимают голову, гордятся, что умели нажить себе имение. Ты не имел дела с купцами. Попробуй, и увидишь, как лучший твой приятель сдерет с тебя вдесятеро и, выпустив из лавки или из конторы, посмеется насчет твоего легковерия. При всем моем уважении к человечеству, верю, что едва ли не половина городских жителей – игроки на верную. Разница в игре: кто играет в политику, кто в коммерцию, кто в администрацию, кто в правосудие, а кто в банк, вист и штос.


  – Груня, милая Груня, – сказал я, целуя ее руку, – ты настоящий демон в образе красоты; я не могу спорить с тобою, но не налагай на меня обязанности быть бесчестным, не пользуйся моею слабостью! Я так люблю тебя, что не могу ни в чем отказать тебе. Могу только умолять: не вводи меня во искушение!


  – Я не предлагаю тебе самому играть, – сказала Груня. – Ты будешь только моим депутатом при Зарезине; станешь наблюдать, чтоб он не обманывал меня, чтоб он действовал прилично, то есть не слишком зазнавался и употреблял свое искусство с умеренностью. Для этого тебе самому надобно знать все игорные штуки.


  – Я не знаю ни одной. Слыхал кое о чем, но сам не умею ничего.


  – Зарезин имеет нужду в крупере {Крупер сидит возле банкира, записывает выигрыш и рассчитывается с понтерами.} и мотиянте {Мотиянт – половинщик в игре.}, который еще не прославился и, как говорится, имеет представительную фигуру. Для этого нельзя в мире сыскать человека способнее тебя. Ты скромен в обхождении, ловок, имеешь приятную наружность, мил… – Груня при сих словах улыбнулась, погладила меня по голове и поцеловала. Я совершенно забылся.


  Поговорив еще несколько времени о посторонних предметах, Груня оставила мне адрес Зарезина и велела мне явиться к нему на другой день, в 10 часов утра, сказав, что он уже предуведомлен и будет ожидать меня. Она уехала, пожелав мне более веселости, твердости духа и – философии!


  В тысячный раз, с тех пор как я связался с Груней, воскликнул я: «О, слабость человеческая!» В тысячный раз, с тех пор, повторил я молитву:


  – Не введи нас во искушение! – и остался таким же, каков был прежде!


  Матушка приметила, что я с некоторого времени переменился, стал задумчив, мрачен, брюзглив. В обществах большого света, куда я всегда ездил, хотя не так часто, я был столь же любезен, как прежде; но человек в гостях и человек дома – два разные лица. Иногда домашний тиран, мучитель слуг и семейства, почитается в свете самым любезным человеком; иногда тот, который заставляет других хохотать в обществе своею веселостью, пришел от слез и возвратится к слезам. Учиться узнавать людей надобно: во-первых, в их отечестве, а потом в их семейной жизни. Дурной отец с хорошими детьми, дурной муж с доброю женой, дурной сын с почтенными родителями – никогда не могут быть добрыми людьми, и я таким людям не дал бы в управление не только уезда или департамента, но не поверил бы моей собаки; боялся бы с одним из таких людей ночевать в лесу, без оружия.


  Я сказал матушке, что необдуманные обороты расстроили мое состояние и что я должен теперь стараться трудами приобретать деньги. Матушка не упрекала меня и не гневалась. Она просила позволения удалиться в монастырь, где настоятельница, ее знакомая, предлагала ей безмятежное убежище. Я согласился, и матушка в тот же день вознамерилась перебраться в новое жилище, взяв с меня обещание навещать ее каждый день или, по крайней мере, три раза в неделю.


  Между тем я отправился, по условию, к Зарезину. Слуга ввел меня в гостиную, очень чисто убранную, где я застал Зарезина, прохаживающегося по комнате. Это был небольшой человек, лет за сорок, бледный, сухощавый, с проницательными взглядами, с какими-то ужимками, похожими на лакейское передразнивание господских приемов. Следуя правилам моей физиономики, в глазах и на устах Зарезина я приметил коварство, бесстыдство и трусость. По привычке, он имел на глазах зеленый зонтик, хотя одарен был таким превосходным зрением, что малейшую крапинку на картах видел на столе простым глазом, как в микроскоп. Пальцы его были чрезвычайно длинны и сухи. На правой его руке указательный и большой пальцы обвязаны были черною тафтой. Он беспрерывно тасовал карты и срезывал штос, даже беседуя со мною, чтоб не терять напрасно времени, как он говорил, и постепенно усовершенствоваться в механике. Яков Прокофьевич одет был особенным образом: галстух его повязан был плотно возле шеи, фрак с широкими рукавами висел на нем, как на гвозде, короткое исподнее платье и сапоги до колен представляли ноги его в виде крученых столбов готическо-арабской архитектуры. Яков Прокофьевич редко заглядывал в глаза тому, с кем говорил, и то тогда только, когда говорил не о деле, а о вещах, посторонних своему ремеслу.


  – Прошу покорнейше, – сказал Зарезин, указывая мне место на софе. – Очень рад с вами сойтись: Аграфена Степановна изволила мне говорить, что вы были в связях с искренним другом моим, Лукою Ивановичем (Вороватиным). Почтенный человек, добрейший!.. Мы с ним много работали вместе. Жаль, что я не могу узнать, где он теперь находится.


  Я молчал. Зарезин опять завел речь:


  – Я слыхал, что вы изволили вести большую игру, и много выигрывали. Позвольте спросить: метали или понтировали?


  – Понтировал, но более играл в коммерческие игры.


  – Понимаю-с: на свои карты, с кумовьями {Кум, или партнер, называется один из трех сговорившихся в вист или другой коммерческой игре, к обыгранию четвертого. Иногда играют на подмеченные, то есть на свои карты.}, а в банк, верно, изволили играть с своими людьми, на продажу {Банкир входит в половину со многими лицами и, сговорившись с одним из своих приятелей, подтасовывает колоду известным образом или дает знать приятелю, которая карта выигрывает, а тот срывает банк. Это называется продать. Миленькая коммерция!}?


  – Ни то, ни другое. Я играл чисто.


  – А, тем лучше, что чисто: однако ж Аграфена Степановна не изволила мне сказать, что вы чисто играете.


  Я смотрел в глаза Зарезину, изъявляя удивление и не понимая его выражений.


  – Вы не изволите понимать, что значит… чистота? Это значит ловкость, проворство.


  При сих словах Зарезин сделал движение пальцами, как будто хотел щелкать ими.


  – Нет, вы не угадываете, – отвечал я. – Аграфена Степановна сказала вам, и я повторяю, что я вовсе ничего не знаю в картах и что если вы хотите, чтоб я был вам полезным, то должно посвятить меня в таинства своего искусства.


  – Конечно, должно знать что-нибудь, – возразил Заре-зин. – Не угодно ли потрудиться пройти в мой кабинет; я вам дам первый практический урок, с указанием инструментов.


  Из гостиной мы вошли в холодную комнату, где находилось множество разнородных вещей в величайшем беспорядке. Картины, фарфор, бронзы, конские приборы, пенковые трубки, богатое оружие разложены были на окнах, стульях, столах и на полу. Кроме того, в разных местах стояли сундуки, ящики с винами и т. п. Все это покрыто было пылью и грязью. В другой комнате, или в кабинете, все три окна завешены были зелеными шторами. Под окнами стояли маленькие столики, покрытые большими листами бумаги, а посреди комнаты находился один большой стол, покрытый зеленым сукном. Зарезин подошел к одному малому столу, снял бумагу, и я увидел: несколько талий карт, а на тарелке растертые синюю и красную краски и несколько вороньих перьев.


  – Кажется, вы можете догадаться, – сказал Зарезин, – что это _живописная часть_ нашего искусства, то есть крап. Самые лучшие карты для накрапливания вот эти, которых верхние узоры отделываются пунктировкою. Одна лишняя точка в известном месте достаточна, чтоб читать поверху, как будто колода была раскрыта. В средине крапятся карты для _верховки_. Вы не знаете верховки?


  – Нет-с.


  – Извольте видеть: вы пускаете в оборот свои карты и, понтируя, знаете всегда, что лежит наверху, а этим избавляетесь от потери соников. Это самая невинная игра и употребляется только против опытных игроков. Здесь авантажу не более 10 процентов. Вот эти карты с крапинами на ребрах служат для улавливания соников. Верный и зоркий глаз видит иногда четвертую карту в колоде банкира, и тогда, прощай банк! Вот банкирские карты с крапами на углах, чтоб, зная, когда идет карта с большим кушем, можно было передернуть. – Зарезин при сем выдвинул ящик в столе, вынул табакерку и подал ее мне.


  – Видите ли вы в ней что-нибудь? – спросил он.


  – Ничего, кроме того, что она тяжела и очень хорошо сделана, – отвечал я.


  – Тяжела оттого, что середина золотая, а верх платинный и что тяжесть эта весьма нужна. Видите ли, что нижнее дно обведено рубчиком, или рамочкою, а на самой середине дна цветок, отделанный матом? Теперь извольте смотреть: вот я, например, банкир.


  При сем Зарезин сел за стол, взял карты в руки и продолжал толкование:


  – Теперь вижу, что вторая карта должна выиграть понтеру большой куш. Я кладу карты на стол, прикрываю колоду табакеркою, будто из предосторожности, чтоб понтеры не видали их; вынимаю платок, утираю нос, потом открываю табакерку, беру табаку, снимаю табакерку, продолжаю метать, и вот видите, семерка, которая должна была лечь налево, ложится направо.


  – Как же это случилось? – спросил я с удивлением.


  – А вот как! В табакерке два дна, золотое и платиновое. Золотое тонкое и упругое, а в платиновом этот цветочек вставной, на пружине, и намазан по мату воском или клеем. Когда я беру табак, то прижимаю пальцем середину: верхняя карта пристает к вставному цветку и держится в рамочке, а вторая остается верхнею. Теперь идет другая карта, которую мне надобно положить направо. Я точно таким же порядком кладу табакерку на карты, прижимаю дно, и карта отстает от цветка и ложится наверх, а та, которая долженствовала выиграть в первом абцуге, проигрывает понтеру во втором. Не правда ли, что это очень мило?


  Я кивнул головою в знак согласия.


  – Это новое петербургское изобретение, одного моего закадычного приятеля, и очень хорошо с мастерами, которым нельзя передернуть. Ведь ученых иначе нельзя уловить, как самыми простыми средствами. У меня есть еще любимый черный фрак, в котором я езжу на игру. В правом рукаве этого фрака также сделан механизм, для скрадывания карт. Это чудо, а не изобретение: я вам покажу после. Стоит только погладить обшлагом колоду, и карта так же исчезнет, как от табакерки.


  Мы перешли к другому маленькому столику, и Зарезин, сняв бумагу и указав на кучи карт, продолжал рассказ:


  – Вот баламуты, то есть известное число карт, подрезанных таким образом, что при тасовке выбираются широкие и укладываются вместе, по исчислению. Баламутов множество, и их укладывают разными ключами. Есть такие, где все первые тридцать карт проигрывают, то есть где понтер не выигрывает ни одного куша; есть баламуты легкие, с большим числом плие и с фальшивыми рутье. На баламута играют только с неопытными. Ныне, изволите видеть, свет зело умудрился! Вот различные подрези карт, для укладывания штосов в тасовке. На это надобно иметь необыкновенное проворство в пальцах, больше, нежели требуется от нынешних модных фортепианных игроков, и эта ловкость приобретается только временем и трудами. Вы видите, что у меня обвязаны пальцы: извольте видеть, кожа на этих пальцах у меня так надскоблена терпугом, и тело так размягчено мазью, что я в игре одним прикосновением угадываю карты, а суставы мои гибче всяких пружин. Но вы до этого не скоро дойдете: это плоды двадцатилетней опытности и невероятных усилий. Вы же будете моим крупером, и так вам нужно более знать понтировку, для наблюдения за игроками, при моем банке. Я не могу смотреть за ними потому, что в игре я бываю _погружен в глубокое созерцание_ искусства, для произведения в действо моих банкирских опытов, а вы между тем смотрите, чтоб нас не обманывали ложные братья, втирающиеся в игру под маскою простаков.


  Мы перешли к третьему столику, и Зарезин, вскрыв по-прежнему бумагу и показывая мне различные карты, продолжал свой рассказ:


  – Вот видите эту тройку. Смотрите же: раз! – и вот двойка; еще раз! – и вот туз.


  Зарезин только снимал карту со стола, и на карте в самом деле переменялись очки, по его воле.


  – Знаете ли, что это такое? – спросил Зарезин.


  – Мне почему знать!


  – Это инструмент русского изобретателя, хотя французского названия, и зато не так страшный, как французский. Это гильотина. Вот извольте видеть: карта расклеивается, и вот на этой часовой пружине насаживаются вырезанные очки. Пружина укреплена в середине, а кончик ее выходит с боку карты. Двигая пальцем кончик, очки прячутся или выходят по произволу. Гильотина делается из всех карт, кроме фигур. Но вот у меня и резервные фигуры, или маски. Извольте видеть: вот на одной карте король и дама, на другой валет и король и т. д. Это делается из двуголовых фигур. Крашеный листок сдирается, разрезывается, и головы переменяются. Для темных и для соников это очень хорошо. Эти карты несколько помудренее. Видите ли, вот я ставлю семерку: выигрывает шестерка, и моя карта тотчас превратилась в шестерку. Это насыпные очки. На карте наводится клеем очко и посыпается черным порошком из жженой кости. Карта, разумеется, ставится темная, и если выиграла та карта, которая стоит у меня, я вскрываю и беру деньги; если выигрывает другая, я стираю очко при вскрытии карты и опять беру деньги. Вот мешки: карта, извольте видеть, расклеена в середине, и в ней оставлено пустое место, куда кладутся ассигнации. Если карта проиграла, понтер берет со стола карту и оставляет несколько ассигнаций; если карта выигрывает, то понтер искусно вытряхивает ассигнации из мешка, и банкир платит иногда вдесятеро, особенно при выигрыше углов. Вы изволите посматривать в этот ящик? Здесь инструменты: волчий зуб, для лощения крапленых карт, _вишневый клей_; вот _медные доски_ разного формата, для обрезывания карт этими тоненькими _ножницами_. А вот на шкафу стоит _пресс_, или _тиски_, для сжатия распечатанных и вновь запечатанных карт. Вам угодно знать, что на этом большом столе, под зеленым сукном? Приготовленные карты. Но на первый случай вам довольно. Пойдемте, позавтракаем и потолкуем о предстоящей кампании.


  Завтрак уже стоял на столе, но не было ни приборов, ни вина. Зарезин вынул ключи из кармана, вышел в другую комнату, позвал лакея и возвратился с вином и приборами. Когда лакей удалился, я сказал:


  – Верно, ваш служитель дурного поведения, что вы ему не поверяете серебра?


  – Ничего не заметил в течение десяти лет, – отвечал Зарезин. – Но я, сударь, имею привычку никому не верить, а это самое лучшее средство, чтоб не быть никем обманутым. К тому ж: не введи во искушение! Зачем доставлять человеку случай к воровству?


  Я не отвечал ничего, но внутренне проклинал любовь мою, доведшую меня до связей с этим адским творением.


  – Извольте видеть, – сказал Зарезин, – Аграфена Степановна очень добрая девица и моя старая знакомая; но она немножко ветрена, немножко своенравна и немножко любит бросать деньгами. Мы не должны совершенно поверять ей все свои дела и весь денежный оборот. Она готова предостеречь человека, если он ей понравится, и когда будет в точности знать о выигрыше, то в нужде в состоянии потребовать от нас более, нежели сколько ей будет следовать. Изволите понимать? Я имею обычай, когда играю в половине с кем-нибудь, откладывать с банку в сапоги: вы то же должны делать, когда я поморщусь и скажу вам: _сапоги жмут_. После того мы пойдем домой и рассчитаемся.


  – Увидим! – сказал я и спешил оставить Зарезина, чтоб увидеться с Грунею.


  – Ты мне навязала сущего разбойника! – сказал я Груне.


  – Неужели ты хочешь, чтоб я для обмана обманщиков выбрала честного человека? Перестань ребячиться, Ваня: ты скучен с своею школьною добродетелью. Мы ни у кого не станем отнимать денег, а будем брать у тех, которые ищут случая сбыть их с рук. Впрочем, не хочешь – как угодно! Но тогда ты должен отказаться от своей несносной ревности.


  – Я решился! – воскликнул я почти сквозь слезы и пошел домой, чтоб проводить матушку в монастырь, обещая в вечеру возвратиться к Груне. Зарезин долженствовал открыть в этот вечер первое свое заседание.


  Отвезши матушку, я возвратился домой, с грустью в сердце, и лег на софу. Петров вошел в комнату и, остановившись у дверей навытяжку, сказал:


  – Позвольте, ваше благородие, вашему усердному Петрову промолвить слово.


  – Говори.


  – У нас нет денег!


  – Нет, и так ступай, ищи себе службы у того, кто имеет деньги.


  – Сохрани меня Бог от этого: вы мой благодетель, Иван Иванович, и я вас до смерти не оставлю. Солдату немного надобно: шинель на плечах да сухарь в кармане. Я могу у соседей заработать дневной паек и всегда буду готов на службу к вашему благородию. Да не в том дело.


  – Чего же ты от меня хочешь?


  – Аграфена Степановна – хороша!


  – Это я знаю и без тебя.


  – Ласкова, как кролик, болтлива, как ласточка, голосиста, как жаворонок!


  – Так что ж?


  – Да она, сударь, издерживает более денег в сутки, нежели целая гренадерская рота в месяц.


  – Тебе какая нужда!


  – Нужда, ваше благородие, потому, что я вас люблю более отца родного, люблю, как моего ротного командира, упокой Господь его душу: он умер от раны на моих руках! Мне ли не знать, что ваши денежки прокатились сквозь нежные и белые пальчики Аграфены Степановны!


  – Не твое дело.


  – Не мое дело, но моя кручина! Ваше благородие, Иван Иванович! Я рад положить живот за вас, и мне больно, горько смотреть, что от Аграфены Степановны и тетушка ваша, Аделаида Петровна, изволила съехать со двора, да и вам скоро не будет места на белом свете. Уж если гибнуть смолоду, так от пушки или от пули, а не от бабьих прихотей. Не дойдем мы до добра с московскими красавицами. Вступите в военную службу, и поедем на Кавказ. Здесь, сударь, вам нужны и кареты, и мебели, и двадцать пар платья, и Бог весть что; а там молодому офицеру ничего не нужно, кроме сабли да храбрости; а у вас есть и то и другое. А уж жизнь-то – жизнь – веселье! Каждый Божий день – драка, да и с какими молодцами, с меткими стрелками, с наездниками, которые, кроме русских, не боятся и самого черта. Винцо славное, баранов тьма, хлеб хороший, а девушки-то, девушки-то: грузиночки, черкешеночки, чудо! Сказывают, что и сам турецкий султан в своем Царьграде других знать не хочет. Одна беда для русского солдата, что не всегда можно напиться квасу да поесть щей, а вам, господа, ведь это ныне не горе. Эй, ваше благородие, послушайте старого солдата! Увидите, что на высоком Кавказе сердце ваше выветреет от любви, а черкесские наездники займут вас более, чем Аграфена Степановна!


  Мне в самом деле нравилось предложение Петрова; но меня удерживали в Москве любовь и долги.


  – Спасибо, брат, за совет, а за любовь вдвое. Я раздумаю о том, что ты мне сказывал, и на первый случай говорю тебе, что я не прочь от войны и Кавказа. Между тем давай одеваться: мне надобно идти со двора.


  Вечер у Груни был блистательный. Она пригласила к себе несколько красавиц актрис и множестово богатых любителей драматического искусства, которые любят это искусство, не в книгах и не в представлениях, но воплощенным, в виде прекрасных актрис. Сперва занимались разговорами, музыкою; потом, как будто для окончания старых наших счетов, мы с Зарезиным сели в угловой комнате играть в штос. Груня, шутя, попросила одного богатого гостя сорвать банк пополам с нею, примолвив, что она весьма счастливо выдергивает карты для понтеров. Несколько дамских прислужников просили Груню выдернуть для них карты. Завязалась игра, сперва небольшая, потом огромная, и Зарезин очистил все бумажники. Игра продолжалась до шести часов утра, и, когда гости разъехались, мы разделили выигрыш на три части, и каждому досталось около восьми тысяч рублей. Однако ж Зарезин остался весьма недоволен мною за то, что я спросил у него, не жмет ли ног его обувь, и принудил его снять при мне сапоги, в которых я нашел пучка два ассигнаций и горсть золота. Чтоб утешить Зарезина, я сказал ему, что делаю это для того только, чтоб приобресть доверенность Груни, которая приметила, как он опускал деньги в сапоги. Плут не поверил мне, но притворился, что верит. Таким образом малейшее отступление от пути чести ведет за собою множество пороков. Связавшись с игроком для обмана других, я в первый день сделался лжецом и обманул Зарезина, воображая себе, что с плутом позволено быть обманщиком. Такое легкое приобретение денег вскружило мне голову и усыпило совесть. Я возвратился домой очень весел: бросил деньги в комод и, дав 25 рублей Петрову, сказал: «На Кавказе, брат, хорошо, но в Москве лучше. Повеселимся-ка сперва здесь, а далее увидим!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю