Текст книги "Древнегреческая религия"
Автор книги: Фаддей Зелинский
Жанр:
Религиоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
§ 16
Продолжаем, однако. До сих пор у нас была речь только об одном способе художественного откровения – о ваянии, и притом в одной только области – в области созидания кумиров как предметов поклонения. Живопись, к слову сказать, играет в этом отношении второстепенную роль – писаные образы богов как предметы поклонения в государственном культе не встречаются вовсе и только в частном, да и там лишь изредка. Мы, однако, еще вернемся к ней, а также и к другим отраслям ваяния; здесь же поговорим об архитектуре.
В те далекие времена "ахейской эпохи", когда не знали кумиров богов, обходились также и без храмов; богослужение от имени государства совершалось под открытым небом, для него требовался алтарь, но не храм. Храм развился лишь со временем в связи с необходимостью дать дом – не самому незримому богу, конечно, а его видимому образу, кумиру. И, по-видимому, такой храм вырос и развился из священной рощи: сначала сплетали беседку из ее деревьев, образуя навес для кумира (этот обычай, упоминаемый еще Гомером, в некоторых культах уцелел до позднейших времен); затем сочли более надежным строить между деревьями небольшую «хорому», а затем хорому с окружающими деревьями претворили в виде полукаменного или каменного здания – получилась «целла» с колоннадой, всем известная, простая, но величавая и пленительная форма "греческого храма". Богослужение по-прежнему совершалось у алтаря под открытым небом, перед храмами, а не в самих храмах, которые были только обителью божества, а не местом собрания верующих, поэтому не было надобности строить их особенно вместительными, и даже самые величественные из них были довольно скромных размеров в сравнении с каменными гигантами восточных религий и христианской.
Где же строили храмы? С тех пор, как в греческих государствах пала царская власть, их «акрополи» из царских твердынь превратились в естественные обители богов; там и строили преимущественно их храмы. Так и в Афинах, на Акрополе, храм Паллады занял место "дома Эрехфея" ахейских времен, хотя и унаследовал его имя – и к нему присоединились другие храмы той же богини, кончая Парфеноном. Затем очень желательны были храмы на городской площади, где вершились государственные дела. Средоточия общеэллинской религиозности, священные рощи в Дельфах, в Олимпии, изобиловали храмами. Охотно их строили тоже и на больших дорогах, вне городских стен – как fuori Ie mura в христианском Риме, чтобы путник издали испытывал отрадное чувство приближения к «благозаконному» городу. И еще более желательным местом был мыс, издали видный пловцам – и нынешний паломник, огибающий аттический Суний с его белыми колоннами храма Посейдона, может еще испытать то теплое чувство близкой благодати, которое этот храм некогда внушал гражданам и гостям Афин.
Но это были только храмы в высшем смысле слова: для дополнения внешнего религиозного облика Эллады следует прибавить небольшие и незатейливые, но прелестные в своей задумчивой простоте капища нимф и местных «героев», священные пещеры и рощи, скромные изваяния сельских богов – там тирс, прислоненный к причудливой смоковнице, или привешенный к ветви тимпан посвящает ее Дионису, там из дупла маслины смотрит герма Паллады, там столб изгороди увенчан головою Гермеса или Пана. Повсюду то интимное слияние природы с искусством в общей гармонии религиозного чувства, которое мать-Земля знала только раз на своем веку; современный человек получает о нем представление по помпеянским пейзажам, особенно по тем небольшим, скромным, которые не принадлежат к общеизвестным и не сразу привлекают внимание посетителей развалин немого города и зал Неаполитанского музея.
Но роль ваяния – мы к нему теперь возвращаемся – была тоже и служебной: оно украшало храм, служивший жилищем созданному им божеству. Если весь храм по основному принципу греческой тектоники был естественным и в то же время прекрасным выражением работы структивных сил, то ваяние украшало отдых от этой работы – те плоскости, в которых движущиеся друг против друга силы взаимно уравновешивались. То были в особенности фронтон – плоский треугольник фасада между горизонталью карниза и скатами кровли, и метопы – квадраты фриза между поддерживающими карниз триглифами. Здесь было место уже не для единоличного кумира, а для сцен – крупных во фронтонах, мелких на метопах. А где сцена, там и мифология – та необязательная для верующего "поэтическая религия", тоже прекрасная, но все же второразрядная. Пусть же резец изображает на фронтонах сцены рождения Паллады и ее спора с Посейдоном из-за аттической земли, сцены состязания Пелопа с Эномаем и похищения дикими кентаврами лапифских жен – никто не обязан верить, что все это именно так произошло, что это вообще произошло. Но созерцание этих прекрасных белых фигур на темноокрашенном фоне все же настроит нас в духе строгой красоты – и через нее в духе религии.
И наконец – посвящения. Ими были полны «хорома», преддверия, пространства между колоннами, ступени, ближайшие окрестности храма – статуи, барельефы, картины, все здесь было представлено. Каждый храм был музеем, но музеем, посвященным славе божествам, опять-таки, поэтому, направляющим душу созерцающего через красоту к религии. А ограды многочтимых всеэллинских богов – Аполлона в Дельфах, Деметры и Коры в Элевсине, Паллады на Акрополе, Зевса в Олимпии – это уже были настоящие живые царства религиозной красоты и прекрасной религии. Читаешь хотя бы сухие каталоги Павсания – и душа плачет по этой погибшей, одухотворенной красе, какой уже никогда более мир не видал А ведь Павсаний ее видел во II в. по Р.Х., после стольких разрушений беспощадных войн и хищений римских наместников; что же было в те времена, в которые мы перенеслись мыслью – в цветущие IV и III столетия до Р.Х.?
§ 17
Красота недвижного образа – лишь одна из обеих форм откровения божества; другой была красота – слова – подскажет читатель? Нет. Эллин не был бы эллином, если бы он так ограничивал область, подвластную его Музе. Нет, вообще выражения движущегося, преходящего аффекта не только в слове, но и в звуке, и не только в звуке, но и в немом жесте. Я говорю здесь о полном творчестве эллинской Музы – о триединой хорее, состоящей в одинаковой степени из поэзии, музыки и пляски. Все три были посвящены божеству, но преобладала в этой троице – пляска.
Вот что органически непонятно современной религиозности. Благодаря ли внешнему обстоятельству, тяжелому восточному одеянию – благодаря ли его основе, антифизическому стремлению стыдливо скрывать формы тела, как чего-то нечистого – или благодаря своей принципиальной вражде ко всякому видимому образу – но отрицательный корень христианства, иудаизм, окончательно вытравил у наследников античной религиозности даже само понимание этого ее основного начала. Способны ли мы вникнуть в эти важные слова Платона: "Надо, чтобы наша молодежь не только плясала хорошо – надо, чтобы она плясала хорошее!". У нас они даже грамматически выходят неправильно, и мы нуждаемся в аналогии из области слова: "не только говорить хорошо, но и говорить хорошее", чтобы догадаться об их смысле. А между тем психология нас учит, что жест гораздо непосредственнее и внушительнее слова, и логика заставляет нас признать, что поэтому и поэма жеста – т. е. именно пляска в античном смысле слова – если бы она была осуществлена, тоже гораздо глубже бороздила бы нашу душу, чем это может сделать самая гениальная поэма слова. В настоящее время люди, воодушевленные античностью, делают попытки "раскрепощения тела", восстановления выразительного жеста в его правах; и хотя на древнего эллина эти попытки, несомненно, произвели бы такое же впечатление, какое на нас производят упражнения в членораздельной речи немого, которого в зрелом возрасте учат говорить, – все-таки мы должны их приветствовать и поощрять: быть может, нашим внукам и удастся раскопать зарытый храм, вернуть человеку утраченную полноту жизни.
Эллины ее знали – но увы, грамоты для пляски и они не изобрели, и поэтому гениальные поэмы античных хореографов, передававшиеся только путем подражательного исполнения, погибли навсегда. Мы можем судить только об их значении; а как велико оно было, это видно из того, что все крупные праздники сопровождались хороводами дев, этих цветов данного поколения. Юноши свою красоту, кроме того, показывали во всевозможных физических состязаниях: пеших иконных, налегке и в оружии; но в Афинах даже благообразные старцы с масличными ветвями в руках совершали шествие в честь богини – это была их хорея.
Музыка и поэзия как элементы богослужебной хореи непосредственно понятны и нам, благо и наша церковь их сохранила и развила. Духовную музыку знала и античная религия; она сопровождала духовную поэзию, очень разнообразную по своим отраслям, и была, вероятно, столь же разнообразна; простая в своих средствах, она была могуча по своему действию. Знаем мы о ней все же очень мало. Лучше всего мы осведомлены о духовной поэзии эллинов, хотя и здесь наши сведения очень отрывочны. Только наивысшая ступень триединой хореи стоит перед нами в полном освещении истории – драма; но опять только в ее словесной, не в ее музыкальной и орхестической части. Драма была самым совершенным выражением дионисической идеи; только на этом религиозном фоне она и может быть вполне понята.
Наша картина была бы очень недостаточна, если бы мы, говоря о хореической части эллинского богослужения, не подчеркнули надлежащим образом той ее придачи, которая ей неизменно сопутствует – агонистики. Правильно понимая идею равенства как равенства потенциального, т. е. общедоступности благ в зависимости от неотъемлемо различных способностей человека – античная демократия освятила своей религией стремление к соревнованию, это побуждение к напряжению и развитию всех индивидуальных сил на пользу совокупности. И притом в самых разнообразных формах. Мы легко понимаем соревнование в гимнастических упражнениях – здесь агонистика является душой всего дела. Не столь доступна нашему пониманию агонистика в хорее; все же и здесь она была необходимой приправой. Состязались отдельные кружки девушек, выступавшие в хороводах; состязались взрослые, именитые рапсоды, исполнявшие Гомера на празднике Панафиней; но состязались также и рапсоды-мальчики, сыновья граждан, исполнявшие его на празднике Апатурий. Состязались поэты трагедий на праздниках Диониса; состязались и хоры, исполнявшие их «лирические» (т. е. специально хореические) части; состязались и актеры, выступавшие в главных ролях. Мало того, агонистика освящала до некоторой степени и низменные, вульгарные формы народного веселья: на Сельских Дионисиях получал награду тот, кто долее других удержится босой ногой на смазанном маслом полном мехе, на Анфестериях – тот, кто первый выпьет по сигналу глашатая кружку вина.
Ну, нечто в этом роде и у нас происходит на народных игрищах, где они есть; но вот что поразительно. Лишь недавно найденный отрывок Герода оповестил нас об аgon eupaidias в последний день Фесмофорий – награду получала счастливая мать, родившая самого прекрасного младенца в году. Подробности нам неизвестны, но факт установлен.
Самого прекрасного – Эллада осталась верной себе и здесь. И это на празднике Деметры-Фесмофоры. Ибо бог объявляется в красоте – такова вера эллина, кощунственно забытая его наследниками.
Глава V
ОСВЯЩЕНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ОБЩЕЖИТИЯ
§ 18
Переходим теперь к тем аспектам греческой религии, которые были названы «высшими» – хотя для такого их обозначения в отличие от разобранных в предыдущем требовалось некоторое отступничество от матери-Земли. И здесь первое слово принадлежит религиозному освящению человеческого общежития – т. е., с одной стороны, семьи, рода и колена, с другой – кружка и корпорации, далее – города, государства, Эллады, человечества.
В центре семьи, т. е. объединенной общностью дома и крова ячейки гражданского общежития, стояло божественное существо, очаг – и глубокая религиозная вдумчивость эллинов сказалась в том, что у них (и, кажется, у них одних) это существо представляется женского пола, как богиня Гестия. Будучи одним из древнейших божеств, она, можно сказать, на наших глазах вырастает из имманентного, каким ее только и знает Гомер, в трансцендентное: уже для Гесиода она богиня-личность, сестра Зевса наравне с Герой и Деметрой, но в отличие от них – девственница; это потому, что ее стихия – очажное пламя. Ее поздняя трансцендентализация имела последствием и то, что ее редко изображали: даже в общественные храмы не ставили ее кумиров, ее почитали в ее символе, пылающем на алтаре внутри храма неугасимом огне. В доме и подавно.
Недвижно обитая на посвященном ей очаге, Гестия была настоящим символом хозяйки – деятельность которой, в отличие от деятельности мужа, происходила внутри дома; ей она, поэтому, была непосредственно сродни. И в то время, как в силу «патрилинеарного» строя греческой семьи, дом со всем имуществом переходил нормально от отца к сыну, и дети величались по отчеству – для Гестии была законом матрилинеарная преемственность. Когда новобрачную вводили в дом ее мужа – впереди нее шествовала ее мать с факелом, возжженным на очаге ее дома, и этим факелом она зажигала новый огонь на очаге своей дочери и зятя – красивый символ всей той хозяйственной традиции, которая отныне переходит от матери и тещи через дочь-невесту в новый дом. Так водруженная Гестия становится богиней-покровительницей дома, могучей и благосклонной; об интимности и сердечности этих отношений может дать свидетельство трогательная предсмертная молитва к ней Алкесты у Еврипида:
Богиня!
Меня Аид в свой темный дом берет.
И я теперь в последний раз пришла
К тебе: храни моих сирот, молю.
Ты сыну дай жену по мысли, мужа
Дай дочери достойного, и пусть
Не так, как мать, без времени, а в счастье,
Свершивши путь житейский и вкусив
Его услад, в земле почиют отчей.
Взамен этих благ и честь ей оказывалась великая. Было принято в молитвах, обращенных ко многим богам, называть ее на первом месте: «…Гестии, с которой благоразумье начинать велит», – говорит старый царь в «Фаэтонте» того же Еврипида; слова «начинать с Гестии» вошли даже в поговорку. Ей молился домохозяин, уезжая; ее приветствовал он, возвращаясь. Когда в доме рождался ребенок, его приблизительно в пятый день обносили вокруг очага, представляя его этим Гестии; это был настоящий семейный праздник (Амфидромии), в котором принимали участие все присутствовавшие при рождении, и сопровождался он угощением. И священен был каждый, сидящий у очага (ephestios): этим актом обыкновенно преследуемый обеспечивал себе покровительство того, к кому он обращался.
Поскольку Гестия была женским началом семьи, постольку мужским ее началом был Зевс Ограды (Zeus Herkeios), стоявший у своего алтаря во дворе дома. Здесь происходили домашние жертвы под главенством домохозяина; перед таковой он погружал пылающую головню с алтаря в ведро с водой и этой освященной водой окроплял присутствующих, как хозяев, так и гостей, как свободных, так и рабов. Это окропление (chernips) было сакраментальным актом, скрепляющим узы между участвующими; отлучение от окропления было поэтому карой, налагаемой на нечестивых. Сама жертва сопровождалась угощением и даже, можно сказать, главным образом в нем состояла: в честь бога сжигались лишь символические, малоценные по своей питательности части жертвенного животного, остальные потреблялись приглашенными, которые таким образом становились "сотрапезниками богов". Эллины прекрасно понимали, что богу нужна честь, выраженная в символе, а не материальный корм; обычай уничтожения живности путем «всесожжения» был ему поэтому чужд. С другой стороны, редкость мясной пищи вела к тому, что всякое заклание животного сопровождалось жертвоприношением, так что даже русскому слову «зарезать» (животное) соответствовало греческое "принести в жертву" (hiereuein, thyein) – в чем сказалась, вероятно, и указанная выше (стр. 29) чуткость.
Охранителями дома могли быть, конечно, и другие боги, различные в различных случаях; обычно бывали такими духи предков. Это – опять одна из интимнейших сторон греческой религии. Они ведь живы; им домохозяин приносит установленные обычаем дары и возлияния; они, поэтому, заинтересованы в том, чтобы его род процветал и сохранил чистоту своей крови – их крови. Из своей подземной обители они "возсылают благо" своему потомку; их приглашают принять участие в радости бракосочетания, которая ведь была также и их радостью; и понятно, что их беспощадный гнев настигал грешницу-жену, которая, нарушая обет супружеской верности, прерывала преемственность их крови и вводила "подложных детей" в их и свой дом. А так как из гневной души покойника развилась Эриния, то понятно также, что наравне с убийством и прелюбодеяние жены ею каралось:
Вы, что видите жертвы безбожных убийств,
Вы, что видите ложа растленье во тьме! –
молится Электра у Софокла. Прелюбодеяние мужа как оскорбление женского чувства его супруги тоже осуждалось обычаем и, в случае жалобы оскорбленной – законом, но по указанной причине оно не составляло религиозного преступления.
"Человек должен участвовать в вечной жизни природы, всегда оставляя детей после себя, чтобы они могли служить богу вместо него", – говорит Платон (Законы VI, стр. 773 Е); и Фарнелль справедливо называет эти слова "самым возвышенным выражением долга супружества и отцовства, которое когда-либо нашло себе место в нравственной или религиозной литературе". С этой точки зрения понятно, что по греческому воззрению брак был таинством. Он так и назывался – telos; его покровители, первобрачники Зевс и Гера как таковые назывались teleioi. Это можно бы объяснить и иначе; но решающим моментом является то, что в Афинах во время бракосочетания мальчик-сын живых родителей – первообраз "мальчика с иконой" русских свадеб – обносил брачующихся корзиной с хлебом, произнося при этом сакраментальные, известные из таинств слова: "Я бежал от зла, я обрел благо". Зло – это преходящесть, благо – это вечность, как в браке, так и в таинствах: бессмертие породы, обусловленное браком, соответствует бессмертию души, удостоверенному таинствами. И с этим вполне согласно то, что жениха и невесту в брачном терему встречала жрица Деметры – богини возрождающегося хлеба, богини таинств – и лишь после ее благословения для них начиналась брачная ночь. И опять прав вышеупомянутый Фарнелль, когда он говорит:
"Слова ап. Павла в его послании к ефесянам (гл. V, 32) "тайна (mysterion) сия велика есть", имевшие решающее значение для учения позднейшей церкви о браке, и по духу и по формулировке скорее согласны с древнеэллинским религиозным обычаем, чем с иудаизмом".
Я только что назвал "богами-первобрачниками" Зевса и Геру; действительно их "священная свадьба" (hieros gamos) была первообразом для человеческой и притом – как доказал недавно найденный отрывок из древнейшего прозаического сочинения греков, таинственной книги ферекида Сиросского – в мельчайших подробностях ее обрядности. Ее память праздновалась в январе месяце, который назывался "свадебным месяцем" (Gamelion), в соответствии с обычаем земледельческой Греции справлять свадьбы преимущественно зимой. Тогда первый человеческий урожай поспевал приблизительно одновременно с урожаем матери-Земли, и в месяце Пианопсионе (октябре) можно было справить и праздник отцов, Апатурии, и праздник матерей, Фесмофории… красивое, думается мне, свидетельство об изначальном единстве человека с природой.
И еще сильнее сказалось это единство в той богине, к которой обращались роженицы; это была не Гера и даже не Деметра, богини утвержденного государством брака и домовитости: плод своего чрева женщина-гражданка рожает по тем же законам, как и любая лесная самка, и одна и та же богиня охраняет их обеих. Мы ее уже знаем: это – Артемида.
Вполне понятно, что освященная такой религиозной благодатью семья сильнейшим образом сплачивала своих членов. Хотя закон не признавал за отцом права над жизнью и смертью своих детей, как в Риме, тем не менее особа отца и, в еще большей степени, матери была для детей священной.
"Старый отец или мать должны пользоваться в доме не меньшей честью, чем даже кумиры богов; проклятие родителей скорее достигает слуха богов, чем какое-либо другое, и равным образом их благословение; сам бог радуется чести, которую дети и внуки оказывают своим родителям и дедам" (Платон, Законы XI, стр. 930Е сл.).
И никто не может освободить сына от долга с честью содержать своего отца до его смерти, если только этот отец сам предварительно не нарушил своего долга по отношению к нему, пренебрегши его воспитанием. Так же святы были и взаимные обязанности братьев и сестер – достаточно тут сослаться на «Антигону» Софокла. И, действительно, история греческих государств, сколько бы мы в ней ни насчитывали мрачных страниц, не представляет нам примеров розни отцов с сыновьями и братьев между собой, так часто пятнающей историю германских и славянских народов; и если в IV веке Тимолеонт Коринфский убил своего брата, то потому только, что этот брат стал тираном своей родины и что в душе героя после страшной борьбы долг гражданина восторжествовал над долгом брата.
Но греческая семья обнимала кроме свободных еще и рабов; и они были объединены с ней "узами окропления", и они пользовались покровительством Гестии и Зевса Ограды. Им их представляли в день их приобщения к семье, причем полагалось их осыпать лакомствами – ради приметы, чтобы им «сладко» жилось в доме их новых хозяев. Прогресс в сравнении с ахейскими временами Гомера заключается в том, что хозяин уже не пользуется правом над жизнью и смертью своей челяди: убийство раба хозяином не только карается законами, но и составляет религиозное преступление, оскверняющее дом, в котором оно произошло. И эллины сознавали, что с этим воззрением на святость жизни раба они стоят одиноко среди народов. Вообще надлежит помнить, что ходячее представление об ужасах «античного» рабства относится только к римской эпохе латифундий, когда восторжествовала изобретенная Карфагеном «плантационная» система крупнопоместного хозяйства; в Греции, как нам доказывают комедии и Платон, рабам жилось очень сносно: участие в общей жизни семьи давало и их личной жизни большее содержание, чем если бы они были ею ограничены. Конечно, рабство должно было пасть, и пало оно в силу лозунгов, выдвинутых впервые самой Грецией; но если оценивать формы жизни в зависимости от благочувствия, которое им свойственно, то беспристрастный судья не сможет не признать, что в общем итоге греческое общество даже в своей несвободной части было счастливее нашего с его центробежными стремлениями, разобщившими нас уже давно с матерью-Землей, разобщающими нас теперь друг с другом и вносящими одиночество и холод туда, где некогда царило уютное тепло под лучами Гестии.
§ 19
Посредствующими звеньями между семьей и гражданской общиной (polis) были род, фратрия, фила (родовая). Их политическое значение отпало повсеместно в Греции, где раньше, где позже – в Афинах со времени реформ
Клисфена в 507 г. до Р.Х. – и они бы совсем исчезли, если бы они, как расширяющиеся концентрические круги человеческого общежития, не были в свое время освящены религией. Они и сохранили свое религиозное значение.
Правда, для рода это значение ограничивалось частным культом. Род совмещал семьи, родственная связь которых была удостоверена наличностью общей родословной; его покровителем был опять-таки Зевс, но уже не herkeios, как в семье, a homognios, выразитель "единства рода". И обычай повелевал приглашать родственников на семейные торжества – свадьбы, наречения детей, поминки. Но этим, по-видимому, и ограничивалось дело.
Более крупным было значение фратрии, совмещавшей те роды, которые производили себя от общего (мифического) родоначальника без удостоверенной родословной. Они имели свой государственный праздник; это был уже знакомый нам трехдневный "праздник отцов" в октябре, Апатурии.
Фраторы собирались, счастливые отцы представляли им своих новорожденных со свидетелями, удостоверяющими их законное происхождение; и они вносили их в свои «фраторские» списки, имевшие, подобно записям в наших церковных книгах, государственное значение. Понятно, что не эта канцелярская операция занимала три дня: полагалось основательное угощение, для которого те же отцы поставляли жертвенных животных – более крупное (kureion) за мальчика, более мелкое (meion, т. е. именно "меньшее") за девочку. И это было не все: фраторы интересовались и урожаем прежних лет, ими внесенным в списки граждан. Выступали мальчики с плодом своего ученья, читая наизусть Гомера – и отличившиеся среди юных рапсодов получали награды.
Были, наконец, и праздники (родовых) фил; но о них мы почти ничего не знаем.
От особи через семью, род, фратрию и филу к государству – это один путь, сильно сокращенный в историческую эпоху благодаря почти исчезновению трех из названных звеньев. Был, однако, другой, созданный на пороге исторической эпохи: соперничая с семейным укладом, он собирал схожие особи в кружки (или корпорации) и в этих формах общежития подчинял их гражданской общине. В иных государствах кружковая организация восторжествовала, поскольку это было возможно, над семейной – так обстояло дело в Спарте. В других – мы о них мало слышим – семейная осталась неприкосновенной. В Афинах они уравновешивали друг друга.
Корпорации, поскольку они были ремесленного характера, объединялись общим культом тех богов, которые покровительствовали их ремеслам: их мы отчасти уже знаем. Если же они были вольного характера, то от них же зависел и выбор бога или "героя"-покровителя. Конечно, добрая часть корпорационной жизни состояла в праздниках этих богов и героев с обычными жертвоприношениями, угощениями, а иногда и играми и т. п. Особенно интересны для нас корпорации умственного труда, основанные поэтами, художниками, философами. Их основатель после своей смерти сам становился своего рода «героем» для переживающих членов вплоть до позднейших поколений.
От этих корпораций, объединяющих зрелых людей, притом часто на всю жизнь, мы различаем кружки сверстников, преимущественно юношей и девушек. Созданные дельфийской религией, они и были посвящены дельфийским божествам, – юноши Аполлону, девушки Артемиде – причем это была, однако, позднейшая Артемида, девственная сестра Аполлона, лишь в силу исторического развития отождествленная со старинной богиней леса и его плодотворения, с которой девушке опять придется иметь дело, когда она, пройдя через искус Геры и Деметры, будет призывать ее как богиню родов. Мы касаемся здесь очень пленительной стороны греческой жизни, юношеских состязаний и девичьих хороводов и песен. На этой почве развивается и дружба, культ которой нигде не был так силен и священен, как именно у эллинов. Не можем долго останавливаться на ней, но здесь добрая часть эллинской красоты, и Платон с его идеалистической философией вполне понятен только на этой почве.
§ 20
Но все же венцом человеческого общежития было, по греческому представлению более чем по какому-либо иному, государство – точнее говоря, его эллинская разновидность, город-государство, независимая и самодовлеющая polis. Понятно, что и оно было поставлено под покровительство религии и притом с такой готовностью, с таким усердием, что многие из современных исследователей сочли возможным, вопреки истине, всю греческую религию рассматривать под углом государственности.
Миф – необязательный, как и все мифы – повествует, что некогда боги, собравшись в Сикионе (почему именно там, мы не знаем), поделили между собой города людей. При этом Гере достался Аргос, Диоскурам – Спарта, Аресу – Фивы; об Афинах заспорили Посейдон и Паллада, причем спор был решен известным нам уже образом (стр. 31). С тех пор Паллада – богиня-покровительница Афин; ее молитвам у престола Зевса город обязан тем, что он жив и здоров. Когда с востока надвигалась персидская гроза, тогда казалось, что
Речью и мыслью за вас заступается часто Паллада —
Тщетно: не в силах она умолить вседержавного Зевса.
Но все же ей удалось упросить его об одном:
оплот лишь стены деревянной
Дщери дарует своей дальновидящий Зевс; необорным
Будет лишь он, во спасеньи и вам, и наследникам вашим,
И благодаря тому, что ее лучший гражданин, Фемистокл, сумел правильно понять ее волю – что «деревянная стена» означает борты кораблей – ее город и этот раз уцелел.
Итак, Паллада в Афинах – «Градодержица» (Polias, Poliuchos); ее праздник – знакомые нам уже Панафинеи в июле – был праздником гражданской общины как таковой. Много дней было посвящено «агонам» всякого рода, дававшим ей возможность налюбоваться на силу, ловкость и красоту своей молодежи – и кто при этом, исполняя "пляску во всеоружии", слабой рукой неуклюже держал щит ниже груди, того стыдили тем, что он "забывает о Тритогении" (т. е. о Палладе). Но самым торжественным был последний день, день гекатомбы, когда богине на ее Акрополе представлялась вся ее община в избранных по красоте и представительности образцах, когда снаряжалось знаменитое "панафинейское шествие" к ее храму – шествие, изображенное Фидием на "фризе целлы" Парфенона. Там были и почтенные старцы с ветвями Палладиной маслины, и мужи с жертвенными животными, и юноши верхами, и заглядение процессии, красавицы девы-кошеносицы и даже девочки-аррефоры; героинями же празднества были хозяйки – ученицы богини, соткавшие в честь ее праздничный пеплос с изображением ее собственных подвигов в борьбе с темной силой гигантов, но также и заслуженнейших граждан, которых благодарный город их искусными руками поручал милости своей великодушной заступницы.
Государственный характер эллинской религии сказывался и в том, что праздники также и остальных богов происходили при участии государства; это было неизбежно, раз они должны были справляться под открытым небом, на улицах и площадях, а не под укромной сенью частных помещений. Но это еще не все: при почти обязательном включении агонистики и специально хореи в состав этих праздников они были настоящей образовательной школой для граждан, и демократия была справедливо озабочена тем, чтобы даже беднейшие из них могли пользоваться ее благодеяниями. Это повело к установлению т. наз. «феорикона», т. е. раздачам очень скромных вспомоществований (по 2–3 обола, т. е. по 10–15 коп.) нуждающимся на участие в праздниках. Зато эти праздники были, можно сказать, цветом жизни для афинянина; те мечты, которые у современного человека витают вокруг эгоистических центробежных целей – их центростремительный дух эллина и особенно афинянина сосредоточивал на своих любимых, всегражданских праздниках.