Текст книги "Война глазами ребенка"
Автор книги: Евгений Яськов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Старики промолчали. Такое объяснение случившегося им надо было еще обдумать, переварить.
Через некоторое время за окном раздалась команда, солдаты попрыгали в кузов и, удовлетворенные и облегченные сделанным, укатили. Выждав какое-то время, дед Михай, а за ним и мы вышли на улицу. Под окнами лежали кучи жидкого и вонючего дерьма, слегка припорошенные кусочками белой бумаги.
– Вот, – сказал дед Михай, – прибавили мне работы. А ты, – он обратился ко мне, – расскажи обо все этом деду Исааку. Он человек бывалый и сможет более обстоятельно все объяснить.
Деду я не стал ничего рассказывать. Просто было неприятно об этом говорить. Рассказала ему обо всем этом тетя Аня. Дед, промолчав несколько минут, сказал:
– Да, германец изменился. Если раньше он хотел нас просто победить, то теперь – не только победить, но еще и обгадить.
Тетя Аня тяжело вздохнула:
– Это они и к нам завтра могут приехать и наложить кучи под окнами?
– Могут, – ответил дед, – и ничего здесь не поделаешь: сила-то на их стороне. Да и в душе у них пусто. А вот когда мы сравняемся силой с ними, тогда они перестанут гадить! А если превзойдем, то они уже станут гадить под своими окнами, чтобы умилостивить победителей!
Все рассмеялись, хотя в душе в возможность такого исхода никто тогда не верил. Но дед в своих прогнозах оказался прав.
Пленные красноармейцы
У бабушки Арины кроме сестры Ульяны были еще два брата – Кузьма и Каллистрат. Кузьма держал пасеку и имел единственный в деревне кирпичный дом под железной крышей. Каллистрат ничем особенным не выделялся, разве что наличием двух прозвищ – Каля и Судья. Второе прозвище он получил от односельчан за то, что работал до войны почтальоном и иногда приносил из Ветки повестки в суд.
Между братьями и сестрами были странные отношения, точнее – никаких. Они не ходили друг к другу в гости и не проявляли никакого интереса к своим сородичам. Дед считал это неправильным и говорил, что надо хотя бы изредка навещать друг друга, узнавать – может быть нужна какая-то помощь. Сам он без приглашения ни к кому не ходил, а проведать посылал своих детей и внуков.
У бабы Ули мы уже были, на очереди теперь были Кузьма и Каля. Дед, несмотря на свой принцип – навещать время от времени по очереди всех сородичей, в отношении Кузьмы делал исключение. Он считал, что к Кузьме без приглашения идти не надо, так как тот мог подумать, что пришли не навестить, а получить задарма мед. Поэтому оставался Каля, к которому дед и отправил Тетю Аню и меня с Ларисой.
Хата Кали стояла в центре деревни, у моста через Спонич, на пересечении трех улиц – Аверьяновки, Песковатки и Маниловки. Таким образом, из окон его хаты было видно все, что двигалось в любом направлении и можно было составить представление об обстановке в районе, а, может быть, даже и на фронте.
Каля жил один. Нашему приходу он не обрадовался, но в хату пригласил. Это был приземистого роста мужичок, с маленькими, часто мигающими глазами, не проявляющий никакого желания ни расспрашивать, ни самому что-либо о себе рассказывать. Был он весьма прижимистым и ничего не предложил даже нам, детям. На все вопросы тети Ани он отвечал односложно – да или нет. Чувствовалось, что ему скорее хотелось выпроводить нас. Тетя Аня это поняла и не стала мучить его дальнейшими расспросами. Извинившись за неожиданный приход, она подтолкнула нас к двери и мы оказались, к своему удовольствию, после темного помещения на освещенной солнцем улице.
Когда мы шли к Кале, улицы были почти безлюдными. Изредка из хаты выходила какая-нибудь старуха и тотчас же исчезала за плетнем. Сейчас же мы увидели на Аверьяновке какое-то оживление. Из хат выбегали женщины и выстраивались вдоль улицы, по которой со стороны Ветки двигалась какая-то плотная масса людей. Мы застыли у калитки, ожидая, когда эта масса приблизится к нам и можно будет разглядеть их. Через некоторое время картина прояснилась – это была колонна пленных красноармейцев. Некоторые из них были в нательных рубахах и босиком. Из-за окровавленных бинтов, которыми были обмотаны их руки, шеи и головы, колонна имела пестрый вид. Тяжелораненых поддерживали товарищи – кого только с одной стороны, а некоторых – с двух. При этом создавалось впечатление, что колонна двигалась сама собой, так как ни впереди, ни по бокам конвоиров не было. Только когда ее хвост поравнялся с нами, мы увидели странное зрелище. За последним рядом красноармейцев, которые были все босиком, шли немцы, тоже выстроенные в ряд. У всех у них винтовки были за спиной, а в руках – длинные березовые палки с заостренными концами. Остриями этих палок они время от времени кололи пятки красноармейцев, не давая тем расслабляться. Те толкали руками в спину впереди идущих, заставляя их ускорять шаг. В результате, несмотря на большое количество раненых, еле переставлявших ноги, колонна двигалась довольно быстро. В таком темпе не ходили до войны даже здоровые красноармейцы. Я не раз видел их колонны, идущих с песнями по улице или на параде в военном городке.
Женщины, выбежавшие из хат, молчали, внимательно всматриваясь в лица пленных, пытаясь увидеть среди них своих родных. Пленные же по сторонам не смотрели. Головы их были опущены или упирались в спину впереди идущих.
Даже когда колонна перешла через мост и стала удаляться в сторону Добруша, женщины по-прежнему продолжали молча стоять, как будто перед этим по улице пронесли покойников. Они крестились и шептали молитвы, прося о заступничестве Всевышнего за тех, кого только что прогнали через деревню, а также за своих мужей и сыновей, которых, может быть, в это время тоже где-нибудь гнали.
Мы, пораженные увиденным, тоже продолжали стоять и молчать. То, что я увидел, никак не вязалось в моем представлении о наших бойцах и командирах. Я никак не мог понять – как же так? В песнях и рассказах они всегда были смелыми и находчивыми. Да и не только в песнях. До войны я знал многих сослуживцев отца. В Черновицах каждое воскресенье, если не было учений, почти весь штаб собирался у нас дома. Вспоминали войну с белофиннами, рассказывали непростые случаи из своей жизни. И всегда, из самых невероятных ситуаций наши командиры выходили победителями. Иногда, шутя, рассказывали всякие небылицы. Было весело, смеялись. Особенно рельефно в моей памяти запечатлелись образы дяди Саши Довбенко, лейтенанта Поплавского, не расстававшегося с гитарой, весельчака Зураба, умевшего произносить поучительные тосты. Я не мог себе представить их, идущими босиком, с опущенными головами и подгоняемые березовыми палками. Нет-нет, такого бы они не допустили!
Домой мы возвращались по Просчику, заливному лугу между Рудней и Затоном. Стояла тишина. Тетя Аня, обняв нас, еле передвигала ноги, погруженная в свои мысли. Наверное, она думала о своем муже Якове, от которого с самого начала войны не было никаких вестей.
Вернувшись домой, мы с волнением, перебивая друг друга, рассказывали об увиденном. Тетя Аня, всхлипывая, говорила:
– Понимаешь, папа, гнали их, как скотину, палками, раненых, раздетых!
Дед ее остановил:
– Погодь, Анюта. А что, и конвоиров по бокам не было?
– Не было, папа. Только сзади с палками.
– А винтовки?
– Винтовки у них были, но за спиной.
Вот этот факт деда особенно задел:
– Видать, – медленно проговорил он, – это были не простые красноармейцы, наверное, командиры, коммунисты. Стали бы они за двадцать верст, через деревни гнать простых красноармейцев. Значит, у германцев расчет особый на то был. Скорее всего, они решили, что гадить у нас под окнами недостаточно. А вот прогнать наших командиров палками, как скот, это, они посчитали, будет более убедительным.
После этих разъяснений деда наступила тишина. Каждый, наверное, задумался о своих близких: мы с мамой – о нашем отце, тетя Аня – о Якове, а дедушка и бабушка – о своих сыновьях, командирах Красной армии Прокопе и Николае. Где они? Воюют? Или в плену? В последнее никому не хотелось верить.
Зеленый крест
Фронт был уже где-то далеко на востоке, а через наш поселок все шли и шли выходящие из окружения красноармейцы. Они приходили всегда ночью, осторожно стучали в окно. Стучали тихо, еле слышно, но стук в хате слышали почти все. Его начинали ждать еще с вечера и чем больше проходило времени, тем напряженнее становилась в хате тишина, тем чутче мы вслушивались в каждый звук, каждый шорох за окном.
На стук отзывался всегда только дед. Он быстро вскакивал и, стараясь не звякнуть засовом, в одном исподнем выскальзывал в ночную темень. Мы в это время замирали, пытаясь уловить хоть какой-то шепот. Но во дворе по-прежнему было тихо, не подавал голоса даже Додик, всегда начинавший рычать, когда к поселку подходили немцы или полицаи.
Дед отсутствовал обычно долго, мы уставали от ожидания. Наконец, он появлялся и начинал хлопотать у стола, где с вечера лежали приготовленные хлеб и вареная картошка. По тому, сколько времени он нарезал ломтей, мы угадывали – один или несколько человек ждали его за дверью. Иногда дед брал с собой чистые тряпки – значит, среди окруженцев были раненые. Их он перевязывал, а затем помогал устроиться на ночь в баньке, стоявшей напротив хаты метрах в двухстах, на крутом берегу Спонича.
Вернувшись, дед молча укладывался около бабушки. Никто его ни о чем не спрашивал, сам он тоже не произносил ни слова.
Снедали мы рано, усевшись за большим кухонным столом, стоявшим у самого окна, выходившего во двор. Дед всегда сидел в углу, под образами, возле него – я, затем – моя мама с пятимесячной Светой на руках, тетя Аня и ее дочка Лариса. У противоположного конца стола стояла табуретка для прабабушки Домны, но та чаще всего утром с печки не слезала и еду ей подавали туда. Бабушка Арина за стол не садилась. Она хлопотала у печи, орудуя сковородником и ухватами.
Разнообразия в еде не было. Каждое утро бабушка ставила посреди стола чугунок с толченой картошкой. До прихода немцев она была со шкварками, которые мы с Ларисой пытались выудить ложками. После того, как немцы навели в хлевах свой порядок, картошка в чугунке стала без шкварок. Вместо них бабушка добавляла в нее мелкие черные угольки, за которыми мы с Ларисой продолжали охотиться, думая, что это шкварки.
Ели молча, искоса поглядывая на деда. Он сидел прямо, как в седле. Его осанистую фигуру облегала чистая ситцевая рубаха темно-синего цвета, косой ворот которой был застегнут мелкими белыми пуговичками. Широкая седая борода, доходившая чуть не до пояса, была аккуратно расчесана. Ел он спокойно, не торопясь, пресекая время от времени своим острым взглядом наши попытки покопаться в чугунке в поисках шкварок.
Когда дед замечал, что картошка оставалась только на дне, он клал ложку, вытирал рушником губы, проводил несколько раз рукой по бороде и, откашлявшись, начинал:
– Ну, так вот…
Этой минуты мы все с нетерпением ждали и, прекратив шкрабанье по дну чугунка, устремляли на него взгляды. А дед, выдержав небольшую паузу, как бы снова переносился в минувшую ночь.
– Ну, так вот…вышел я на крыльцо – никого. Пригляделся. Из-за угла кто-то выглядывает. Потом выходят. Двое. Молодые хлопцы, в форме…Поздоровались…Ну, значит, первым делом спрашиваю: кто такие, откуда…
И далее дед, с крестьянской обстоятельностью передавал ночной разговор с окруженцами. Для всех нас это были маленькие политбеседы, из которых мы узнавали что-то новое о наших. Мы привыкли к ним и ждали их с нетерпением. Но было в этом ожидании и что-то личное для каждого из нас. Мама и тетя Аня надеялись что-то узнать о своих мужьях, наших с Ларисой отцах, бабушка – о сыновьях. Все служили до войны в приграничных районах, откуда шли окруженцы, и они, может быть, что-то могли о них слышать.
Была особая потребность в этих беседах и у деда. Ему, бывшему прапорщику царской армии, хотелось уловить, понять пока еще не совсем ясное для него сложное движение войны, а потом уже разъяснить смысл происходящего нам. То, что наша армия отступала, что многие соединения оказались в окружении – это не вызывало у него удивления. В 1914 г. он служил в одном из корпусов генерала Самсонова и сам испытал на себе силу внезапного удара немцев, сам выходил ночами в Восточной Пруссии из окружения, был тяжело ранен в голову и несколько месяцев пролежал в крестьянской хате, куда его без сознания принесли солдаты. Так что для него движение вспять было хорошо знакомо и понятно. Мучило его другое. Он никак не мог понять, что фронт можно прорвать на такую ширину и глубину. И еще: как, чем можно заштопать эту гигантскую дыру? И можно ли вообще это сделать? Беседуя с окруженцами, он пытался получить ответ на первый вопрос. Дать ответ на второй вопрос они не могли. Деда это раздражало, злило. Он пристально всматривался в окруженцев, пытаясь найти в их поведении, рассказах хоть какие-то косвенные доказательства того, что германцев, в конце концов, удастся остановить.
Особенно выводили его из себя окруженцы, переодетые в гражданскую одежду и шедшие без оружия. Тогда дед чуть не выстраивал их в шеренгу, топал босыми ногами, выговаривал им, ставил им в пример свой полк, который в 1914 г. тоже попал в окружение, но не сложил оружие и с боями пробивался к своим. В эти минуты ему самому казалось, что не было никакого перерыва между войнами, что это все та же длинная, бесконечная война и он командир снова учит своих солдат уму-разуму. Что удивительно – никто из красноармейцев никогда не огрызнулся, не возмутился, хотя перед ними стоял седой старик в подштанниках и срамил их, только что вышедших из пекла и заслуживавших в эти минуты может быть совсем других слов.
После таких встреч дед не мог прийти в себя целый день. Утром, рассказывая нам о происшедшем ночью разговоре, он сердито, более высоким, чем обычно, голосом, переходя временами на крик, говорил:
– Спрашиваю их: а где же ваше обмундирование? Молчат. А где винтовки? Мнутся. Тогда я говорю – а может, вы примаками стать хотите?[1]1
Примак (приймак) – зять, принятый в дом тестя. Однако во время войны в Белоруссии примаками называли также красноармейцев, выходящих из окружения или бежавших из лагерей для военнопленных, которые оставались жить в деревнях у вдов или у женщин, мужья которых были на фронте и о судьбе которых им ничего не было известно. Для таких людей война по сути дела прекращалась. Для кого – временно, пока они не уходили в партизаны или не были вторично мобилизованы при освобождении оккупированных территорий, а для кого и навсегда, если они из-за полученных ранений или из-за возраста признавались непригодными для дальнейшего несения воинской службы.
[Закрыть]
Это был, с точки зрения деда, самый обидный вопрос, ответ на который помогал ему окончательно составить суждение о красноармейцах.
– Здесь вижу, – продолжал он, – зашевелились… Мы, говорят, не для того целый месяц по ночам идем, чтобы примаками стать. А что обмундирования нет – так оно сподручней. Дескать, не в форме дело. Ну, здесь я им сказал! Разве ж, говорю, без формы может быть армия? Когда я выходил из окружения, так не только при всех регалиях был, но и на коне! А за мной солдаты не только с винтовками были – пушки тащили!
Действительно, так все и было, как говорил дед, в 1914 г. Правда, после тяжелого ранения он уже не знал, что стало с его конем и с пушками, но, тем не менее, он твердо верил, что солдат ни при каких обстоятельствах не должен расставаться со своим мундиром и оружием.
Бывали и другие ночные встречи, после которых дед целый день ходил веселый, шутил. Это случалось, когда на наш поселок выходили небольшие подразделения красноармейцев со всем своим имуществом, ведомые боевыми, не потерявшими духа и веры командирами. В такие дни я смело мог просить у него проехаться верхом на хромоногой лошадке, которую дед брал иногда на колхозном дворе, – отказа не было. Подсаживая меня на коня, он спрашивал, подмигивая:
– Ну, что, внучок, текут?
Я не понимал – о чем идет речь и переспрашивал:
– Что, дедушка, течет?
– Ручейки, внучок, ручейки! И потом с уверенностью добавлял:
– Текут – значит, где-то соберутся. А соберутся, тогда – эх! И он ударял ладонью по крупу коня.
В такие дни ему казалось, что он начинал нащупывать ключик к мучившему его вопросу. Рассказывая нам утром во всех подробностях о таких встречах, он уже осмеливался предположить, что сила должна вот-вот собраться и намекал, что ждать осталось недолго, но на все надо время.
Однако наступал новый день и другие вести, на этот раз с востока, отрезвляли его. Он грустнел и выражал свою неудовлетворенность в мелочных придирках к женщинам, в ворчливости и неуступчивости к моим просьбам.
Наступил октябрь. Окруженцы по-прежнему стучались по ночам, но уже реже. Дед все так же «исповедывал» их, затем вручал хлеб и картошку, показывал дорогу на Тарасовку и, благословив, возвращался в хату. Он уже не кричал, не срамил их, даже если они были в крестьянской одежде и без оружия. Эти красноармейцы отличались от тех, что заходили к нам летом. Это были окруженцы первых дней войны. Шли они от самой границы, худые, оборванные, обросшие. Дед, рассказывая о них, не переставал удивляться. На его памяти такого не было, чтобы столько времени пробираться по ночам к своим. Он уже не спрашивал их – не хотят ли они стать примаками, так как чувствовал, что это не те люди, у которых можно такое спрашивать.
Во все время течения этого, как говорил дед, ручейка я так ни разу и не увидел ни одного окруженца. А увидеть хотелось, особенно после встречи с пленными красноармейцами. Хотелось посмотреть на людей, не сломленных, упорных в своем движении на восток, прикоснуться к ним. Мне казалось, что среди них могли быть и отец, и дядя Саша Довбенко, и Поплавский, и Зураб. Стоило мне на минуту закрыть глаза, как я видел всех их, сидящих за столом, спорящих, смеющихся, а потом поющих про трех танкистов, артиллеристов, про Катюшу, про одинокую гармонь. Особенно в душу мне запала песня, которую Поплавский всегда исполнял последней. Он начинал своим низким голосом:
В далекий край товарищ улетает
За ним родные ветры вслед летят
А мы подхватывали:
Любимый город в синей дымке тает
Знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд
Было в этой песне для каждого из них что-то сокровенное, делавшее их задумчивыми, более внимательными друг к другу. Да, каждый из них был далеко от любимого города, знакомого дома и зеленого сада. И когда они могли туда вернуться – никто не знал.
И вот однажды эта встреча состоялась. Это случилось неожиданно для меня, когда было совсем еще светло. Я вошел с улицы во двор и увидел незнакомого человека, сидящего напротив крыльца на колоде. В руках он держал кружку с молоком, а у его ног лежала суковатая палка. На крыльце сидел дед, а рядом расположились женщины. Незнакомец был в пожилом возрасте, но моложе деда. Большая голова, широкая грудь, длинные руки с узловатыми пальцами выдавали в нем сильного человека. Какой-то серенький пиджачок и такие же серенькие брюки были ему явно малы и открывали запястья рук и щиколотки ног, на которых каким-то чудом держались расхлябанные, с обрезанными голенищами кирзовые сапоги.
Когда я вошел, говорил дед, а незнакомец, прикрыв глаза, слушал. Увидев меня, он улыбнулся. Лицо его сразу оживилось, потеплело. Обращаясь к деду, но глядя на меня, он сказал:
– А вот, наверное, и внучок ваш, Исаак Антонович?
С первого же взгляда на этого, неожиданно появившегося и необычно одетого человека я каким-то внутренним чутьем понял – это он, окруженец! А после первых его слов уловил в интонации его голоса какие-то, одному мне понятные нотки, подтверждавшие мою догадку. Неожиданно для него и самого себя я выпалил: «Вы – командир, дядя?». Он удивленно произнес:
– С чего это ты взял?
Я в растерянности заметался глазами по всей его фигуре, пытаясь отыскать какие-то доказательства моей догадки. Однако сгорбленная его поза, крестьянская одежда, серое небритое лицо с черными кругами под глазами – ничто не выдавало в нем военного. И вдруг на глаза мне попался серебристый ежик его волос. Конечно, волосы, – обрадовался я своей находке. Во-первых, такой стрижки у деревенских мужиков не было, а, во-вторых, скорее всего, до войны он брил голову, как говорили, «под Котовского». Так поступали тогда многие крупные военачальники. Укрепившись в своей догадке, я уверенно произнес: «Волосы!». Незнакомец улыбнулся:
– Ты наблюдательный, мальчик. Разведчиком будешь.
– Нет, штабистом! – возразил я.
– О-о-о, – засмеялся он, – так ты, чувствую, штабную науку уже познал. С отцом, наверное?
Только я открыл рот, чтобы рассказать об отце, о штабе, о своих взрослых товарищах, как дед на меня прикрикнул:
– Погодь, дитенок! Что ты пристал к человеку? Видишь – притомился он, да и гуторить мы не закончили.
Когда дед сердился, он всегда называл меня дитенком. Незнакомец же подмигнул мне – дескать, не сердись и усадил рядом с собой на колоду, обняв за плечи. Дед же прокашлялся и уже спокойным, уверенным голосом продолжал:
– Значит, Алексей, я так предполагаю. Если ты только в окружении, а не в плену, то ты все еще воин и обязан соблюдать присягу и устав, а следовательно, с мундиром не имеешь права расставаться!
Незнакомец кивнул головой:
– Исаак Антонович, полностью согласен с вами, но ведь на войне такие переплеты случаются, что… Он покачал головой и махнул рукой:
– Вот, например, взять меня. Вечером в дом, где мы расположились, попал снаряд. Очнулся я только на вторые сутки. Осмотрелся – лежу на кровати…в полотняном белье, явно чужом. Рядом какие-то женщины хлопочут, да и дом совсем другой. Потом они мне рассказали, что нашли меня в грядках без сознания, а в деревне уже немцы были. Вот они меня в дом перетащили и переодели, а потом недели две выхаживали. Сначала я и говорить не мог, потом уже речь вернулась. А обмундирование? Зарыли, наверное, где-нибудь. Если б фашисты обнаружили меня в нем, они бы церемониться не стали. Я для них не просто противник, а злейший враг.
Дед при этом рассказе подался вперед, рот его приоткрылся – видимо вспомнил свою историю, так похожую на эту. Когда дядя Алексей закончил, воцарилась тишина. Потом дед встрепенулся:
– Так. Это мне все знакомо. Ну а зачем же в таком состоянии идти? Надо же было отлежаться, чтобы крепче встать на ноги. Вот я, к примеру, полгода лежал после ранения и контузии.
Дядя Алексей улыбнулся:
– Да, Исаак Антонович. С медицинской точки зрения, конечно, надо лежать, приходить в себя, сил набираться. А по совести… Не могу я сейчас лежать. Теперь каждый боец на счету, каждая минута дорога. Да вы с большим опытом офицер – сами все хорошо понимаете.
Дед при этих словах приосанился:
– Так-то оно так, да чтобы воевать, надо силу иметь. Сможешь ли ты сейчас воевать? Да и до своих дойти?
– Может быть, и не дойду. Не в этом дело. Главное сейчас то, что я снова встал в строй. А встал – значит воюю.
Дед удивился:
– Как в строй? Как воюешь? У тебя же ни оружия, ни формы, да и командовать некем!
– Да, оружия нет и командовать некем, но я и раньше не командовал. А воевать – воюю!
С лица деда не исчезло недоумение. Рот его был приоткрыт, руки теребили бороду. А дядя Алексей выпрямился и с еще большей уверенностью продолжал:
– Да, – воюю! Сейчас надо не только людей и оружие сберечь, но и веру! Без нее не победишь! А в народе сейчас сумятица. Надо людей в чувство приводить, настраивать. Мы уже забыли не только про татарскую орду, но и про нашествие поляков и про Наполеона. А забыли – значит, потеряли навыки сплочения, противления чужому духу. Их надо заново в людях восстанавливать.
Лицо деда посветлело. Он уже более мягким, доверчивым голосом спросил:
– А не поздно? А вдруг Москву займут?
– Не поздно, Исаак Антонович. Тяжело, конечно, будет, если Москву отдадим. Но это еще не конец. Ведь в прошлом случалось и такое и не только выживали, но и побеждали!
Дед удовлетворенно закряхтел и, закручивая усы, выразительно посмотрел на женщин, как бы говоря, – слышали? Вот она где – правда!
Разговор продолжался бы еще долго, так как деду попался собеседник, который мог многие вопросы толково разъяснить. Но в ходе этого разговора дяде Алексею все труднее становилось говорить. Временами он останавливался, сильнее прижимал меня к себе и с трудом, буквально выдавливал из себя слова. Дед это заметил и, вставая, проговорил:
– Ну, будя. Погуторили и хватит. И, обращаясь к женщинам, сказал:
– Займитесь коровой, а Алексею приготовьте повечерять.
В это время в глубине поселка слышалось мычанье, это пастух гнал коров с пастбища. Бабушка вышла за калитку встречать нашу Зорьку, а мама и тетя Аня ушли в хату готовить еду для дяди Алексея. Наверное, дед специально отослал всех женщин, чтобы мы остались втроем – дед, дядя Алексей и я. Пододвинув к дяде Алексею чурбан, дед сел на него и, глядя в лицо ему сказал:
– Так вот, Алексей. Вера в тебе, действительно, большая и, главное, не за себя стараешься. Это хорошо. Помоги тебе Бог! Но, дело в том, что ты в таком состоянии и до Тарасовки не дойдешь. Надо бы тебя доктору показать, но где его возьмешь? Тебе бы хоть недельку отлежаться, но ты видел этот плакат, что на фасаде прибит? Если тебя приютим, то сам знаешь, что с нами будет. Нам, старикам, конечно, не страшно, а вот за детей… В общем так. Ночь ты проведешь в баньке. Повечеряешь, передохнешь. А рано утром мы с внуком переправим тебя на подводе в Княжеский лес. Там есть хутора, где, может быть, еще германцев не видели. Вот там отлежишься, а затем и продолжишь свое святое дело. Понятно?
Дядя Алексей замотал головой, хотел что-то возразить, но дед строго произнес:
– Все, Алексей! Сейчас я старший, так что выполняй мое распоряжение! А ты, внучок, давай в баню и натаскай из предбанника солому, чтобы мог человек хорошо отдохнуть.
Я быстро справился с заданием деда и вернулся во двор. Дядя Алексей стоял у ворот. В одной руке он держал холщевый мешочек со снедью, а другой опирался на свою суковатую палку. Дед положил руку ему на плечо и дал последнее наставление:
– Иди, Алексей, передохни перед дорогой и ни о чем не беспокойся. Завтра рано утром я тебя разбужу.
Дед легонько подтолкнул дядю Алексея к калитке, но я схватил деда за рукав и жалобным голосом стал его просить:
– Дедушка, можно я дядю Алексея до бани провожу?
Дед замялся. Дядя Алексей выжидающе смотрел на него. В поселке установился никем не писаный порядок: окруженцев в бани никто не провожал. Покидали они их на заре, тоже не встречаясь с хозяевами. Считалось, если что – сами зашли туда. Приказ немецких властей, висевший на всех хатах, предельно ясно определял последствия для жителей, пустивших на ночлег кого-либо без разрешения старосты. Поэтому замешательство деда было понятно. Наконец, решившись, он более ласково, чем обычно сказал мне:
– Ну, ладно. Ты только того – долго там не задерживайся. Туда и сразу – назад! Понял?
Я все понял и с благодарностью посмотрел на деда. Все-таки, хоть он и строгий был, но иногда умел понять меня и уважить мою просьбу. Я взял мешочек у дяди Алексея и подал ему руку. На улице не было никого, только в конце ее клубилась пыль – это коровы возвращались с пастбища. Шли мы медленно и молчали. Потом дядя Алексей сказал:
– А как тебя зовут, сынок?
– Женёк.
– Вот так, Женёк, мы и живем теперь. Украдкой приходится встречаться со своими соотечественниками. Озираться по сторонам. А ведь мы на своей земле. Ну, ничего… Перетерпеть надо. А тебе сколько лет?
– Скоро шесть будет, но я уже читать умею.
– Молодец, но все же надо учиться. Только не знаю, кто и как будет вас здесь учить.
– Дедушка сказал, что сам меня будет учить.
– Твой дед молодец, он жизнь глубоко понимает. Слушайся его.
– Я слушаюсь, только он сердитый иногда бывает.
– Сердитый – не прибитый: сам не растеряется и других выручит!
– Да, он у нас смелый. Когда немцы его забрали и хотели расстрелять…И я рассказал историю, случившуюся с дедом, когда в деревню вошли немцы.
– Да, чувствуется русская закваска в твоем деде. Будь похожим на него, помогай ему. Ведь в вашей большой семье только двое мужчин – ты, да твой дед. Ну, а отца своего не забываешь?
– Не забываю.
– Не забывай, сынок. Ему, может быть, сейчас еще труднее, чем нам.
– Дядя Алексей, а он может выйти из окружения?
– А почему ты думаешь, что он в окружении?
– Дедушка сказал. Раз, говорит, на границе вступил в бой – значит сдерживать будет немцев, пока наши не подойдут.
– Твой дедушка хорошо военную грамматику знает, но на войне всякое бывает. Может быть, он и в окружение не попал.
– А где же он?
– Как где? Воюет, немцев бьет. И ты его по ночам не жди. Спи лучше крепче.
Мы подошли к бане. Дядя Алексей открыл дверь предбанника и сел на порог, осторожно вытянув перед собой левую ногу. Солнце уже садилось и последние, не греющие его лучи осветили его усталое лицо, засеребрили ежик волос на голове.
– А знаешь, Женёк, – задумчиво произнес он, – ведь у меня есть сын Андрей. Дочь еще есть – Наташа, но та уже барышня, а вот Андрею почти столько же лет, как и тебе. В Ленинграде они. Слыхал о таком городе? Красивый он. Когда вырастешь, съезди туда обязательно. После войны, конечно.
– Дядя Алексей, а где вы тогда будете?
– Я? Знаешь, сынок, трудно сейчас сказать, ведь война только начинается. За год она не кончится, да и за два вряд ли. Ну, а там…может быть и встретимся. Запомни адрес.
Он назвал номера дома и квартиры на Невском проспекте. Какое-то время помолчал, устремив глаза куда-то вдаль, как будто что-то выискивая. Потом, тяжело вздохнув, решительно повторил:
– Да-да, приезжай. Обязательно приезжай. Уж мы тогда обстоятельно обо всем поговорим. Будет нам, что вспомнить. И ни от кого прятаться не будем: ведь немцев не будет – прогоним их. Так?
Он испытующе посмотрел на меня. Я кивнул. Чувствовалось, что он еще что-то хотел сказать, очень важное для него, но никак не решался. Наконец, поборол себя и решительно сказал:
– У меня к тебе просьба, сынок. Если вдруг… Но дальше не стал продолжать. Немного помолчав, попросил:
– Помоги мне подняться.
Опираясь на мое плечо и палку, дядя Алексей с трудом выпрямился и прислонился к косяку.
– Ну, вот теперь можно и попрощаться. Он взял мою руку и долго не выпускал ее. Ладони его были горячие. Он пристально смотрел на меня, как бы пытаясь запомнить. А, может быть, хотел отыскать на моем лице какие-то черты, схожие с чертами лица его сына. Потом улыбнулся, подмигнул, пригладил торчащий у меня на голове хохолок и подтолкнул к тропинке.
– Иди, сынок. Живи долго!
Я несколько раз оборачивался – дядя Алексей все так же стоял, глядя мне вслед. Уже у самой хаты я помахал ему. Он ответил. Только после этого он шагнул в предбанник и закрыл за собой дверь.
В эту ночь я никого не ждал. Спал крепко, без сновидений. Даже пленные красноармейцы, чуть не каждую ночь появлявшиеся перед моими глазами, едва я их закрывал, на этот раз меня не тревожили. Дядя Алексей как-то сразу вытеснил их, заслонил собой. Спокойствие и безмятежность снова пришли ко мне. Спалось, как в предвоенные годы, и деду пришлось долго меня трясти, чтобы разбудить. А когда я проснулся, дед тихо сказал: «Одевайся и выходь во двор».
Во дворе, у ворот дед хотел что-то сказать мне, но передумал. Подтолкнул меня к тропинке, ведущей к бане, а сам пошел следом. Не доходя до нее, он остановил меня, положил на плечо мне руку и хриплым голосом сказал: