Текст книги "Роковой романтизм. Эпоха демонов"
Автор книги: Евгений Жаринов
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Людвиг Тик и Новалис
Ощущение надвигающейся неизбежной катастрофы, «космического пессимизма», отчаяния и «мировой скорби» приводило порой к самым необычным выходкам со стороны именитых романтиков. Это состояние всеобщего отчаяния было хорошо известно самому Людвигу Тику, одному из основоположников немецкого романтизма. Рассказывали, что еще в Берлине поэта преследовали припадки тяжелой меланхолии и как бы надвигающегося безумия. Временами им овладевало безутешное отчаяние. Чужим, неузнаваемым, другим являлся он сам себе. Друзья и товарищи казались ему посторонними и незнакомыми, их лица стягивались в страшные маски. С каждым мгновением возрастал его страх. Бывало, в такие минуты Тик как бы терял всякую связь с окружающим его миром действительности. Он забывался в кругу знакомых и не отвечал на их вопросы. Исчезало представление о месте и времени. И это чувство неопределенности, бессознательности возрастало до такого ужаса, то он однажды среди бела дня обратился к прохожему с вопросом о том, в каком городе он находится, и был неприятно поражен и сконфужен, когда его приняли за шутника. В таком состоянии ему казалось, что не добро, а зло властвует над миром. С этим мучительным бредом было связано желание, выросшее до степени навязчивой идеи: во что бы то ни стало увидать дьявола. Тику казалось, что страстный призыв его души не может остаться без ответа. Многие ночи он проводил на кладбище, среди могил, взывая к дьяволу как властителю мира. (Приведено по книге В. Жирмунского «Немецкий романтизм и современная мистика».)
«Святой Дух больше, чем Библия», – писал Новалис, и эта фраза очень точно характеризовала то, что будет соответствовать эстетике Возвышенного, эстетике, основанной на учении о всевозможных аффектах, или потрясениях, когда Добро и Зло переплетались между собой самым причудливым образом. Аффект, который по своей природе не является нормальным выражением привычных эмоций, а всегда свидетельствует о некотором душевном помешательстве, будет лучше всего отражать состояние внутреннего мира романтиков. «Святой Дух больше, чем Библия» – это означало, что романтик не может удовлетвориться лишь десятью заповедями, воплотившимися в Библии. Романтик живет возвышенным, он возвышается и над обычной моралью, уделом обывателя. Это предпосылки для возникновения в дальнейшем философии Ницше и его концепции «сверхчеловека». Напомним, что Ницше считал христианство религией рабов. Нечто подобное мы встречаем и у Новалиса. В 1798 году в сборнике афоризмов «Цветочная пыльца» он писал: «Ваша так называемая религия действует как опий: она завлекает и приглушает боли вместо того, чтобы придать силы».
Для романтического темперамента, часто сбитого с толку и разочарованного ограничениями обыденной жизни, видение всеобщей гибели нередко представлялось утешительной картиной – своего рода преображением, надеждой на избавление и оправдание. Эта тенденция, несомненно, проистекала из присущего всем романтикам пессимизма, который порой принимал катастрофические формы.
В изложении Тиком замыслов Новалиса насчет заключительной части романа «Генрих фон Офтердинген» говорилось, что развязкой и завершением странствий поэта будет Великая война. Тик набросал следующие загадочные строки: «Люди должны сами убивать друг друга; это благороднее, чем падать сраженными судьбой. Они идут навстречу смерти. Честь, слава – радость и жизнь воина. В смерти, как тень, живет воин. Радость смерти – воинственный дух. Дух старого рыцарства. Рыцарские турниры. На земле война у себя дома, война должна существовать на земле». Вот он, зловещий отблеска Голубого цветка, который в XX веке превратится в «Голубой чертополох романтизма».
Фридрих Шлегель
Фридрих Шлегель (1772–1829) и его старший брат – Август – были главными теоретиками йенского романтизма. Незаконченный экспериментальный роман Люцинда (Lucinde, 1799; русский перевод 1935 г.), иногда порицаемый как манифест романтической «аморальности», обладает, прежде всего, автобиографической ценностью, отражая нравственные воззрения Фридриха Шлегеля и его чувства к Доротее (дочери философа М. Мендельсона, 1729–1786), на которой он женился в 1804 году. В 1799 г. в этом романе Фридрих Шлегель описывал свою молодость и свои отношения к Доротее Фейт (Шлегель), незадолго до того сделавшейся его возлюбленной, а позже ставшей его женой согласно его теории «религии любви». Приблизительно в таких выражениях в романе Ф. Шлегеля дается определение подобной религии: «Этот миг, поцелуй Амура и Психеи, есть роза жизни. Вдохновенная Диотима открыла Сократу лишь половину любви. Любовь – не только тайная внутренняя потребность в бесконечном; она одновременно и священное наслаждение совместной близостью». В конце этой главы дается даже намек на любовь однополую, когда речь заходит о сильной страсти, возвышающей любящее сердце на небесную высоту: «Как орел Ганимеда, возносит его божественная надежда могучим крылом на Олимп». Речь идет о греческом мифе, в котором Зевс «влюбляется» в мальчика Ганимеда и, обернувшись орлом, возносит ребенка к себе на Олимп. Получается, что «религия любви» не знает никаких запретов. А вот цитата из романа, в которой главный герой, alter ego самого автора, признается в том, как он соблазнял маленькую девочку. «Лолита» В. Набокова явно писалась не без опыта прочтения подобного текста: «Он вспомнил об одной благородной девочке, с которой он в счастливые времена своей ранней юности дружески и весело забавлялся, побуждаемый чистой детской привязанностью. Так как он был первым, который благодаря своему интересу к ней очаровал ее, то это милое дитя устремило к нему свою душу, подобно тому как цветок поворачивается к солнечному свету. Сознание, что она была еще едва созревшей и стояла на пороге юности, делало его желание еще более непреодолимым. Обладать ею казалось ему высшим благом; он был уверен в том, что не может жить без этого, и решился на все. При этом малейшее соображение о мещанской морали внушало ему отвращение, как всякого рода насилие…
Ее симпатия к нему, ее невинность, молчаливость и замкнутый характер легко предоставляли ему случаи видеть ее одну; опасность, с этим связанная, только увеличивала очарование того, что он предпринял. Однако он с досадой должен был себе признаться, что ему не удавалось приблизиться к цели, и он упрекал себя в недостатке ловкости, чтобы совратить ребенка. Девочка охотно допускала с его стороны некоторые нежности и отвечала на них с робким сластолюбием. Однако лишь только он пытался перейти известные границы, она, не производя впечатления обиженной, противодействовала ему с непреодолимым упорством, может быть, больше руководясь чужим запретом, чем собственным чутьем по отношению к тому, что во всяком случае дозволено, и к тому, что не дозволено ни в коем случае…
А между тем, он не уставал надеяться и наблюдать. Однажды он застал ее врасплох, когда она меньше всего этою ожидала. Перед тем она долго была одна, предоставленная на более длительный, чем обычно, промежуток времени своей фантазии и неопределенной тоске. Когда он это заметил, то решил не упускать мгновения, которое, возможно, никогда не повторится, и, окрыленный внезапной надеждой, пришел в состояние опьянительного вдохновения. С губ его полился поток просьб, комплиментов и софизмов, он осыпал ее нежностями и, вне себя от восторга, почувствовал, как прелестная головка опустилась, наконец, к нему на грудь, подобно тому как слишком распустившийся цветок томно поникает на своем стебле. Без колебания прильнула к нему стройная фигурка, шелковистые локоны золотых волос заструились по его руке, в нежном ожидании приоткрылся бутон очаровательного рта, и в кротких темно-синих глазах вспыхнул алчущий непривычный огонь. Лишь слабый протест оказывала она его дерзновеннейшим ласкам. Скоро она и совсем перестала сопротивляться, ее руки внезапно поникли, и все оказалось ему предоставленным: вся ее нежная девственная плоть с плодами юной груди».
Но на этом откровенные признания героя не заканчиваются. Юная девушка не может удовлетворить его страсть, и Юлий переключается на известную куртизанку: «Итак, он все сильнее запутывался в интригах дурного общества, а то, что ему еще оставалось в смысле времени и сил в этом водовороте развлечений, он предоставил одной девушке, которою он стремился обладать как можно более безраздельно, хотя он нашел ее среди тех, которые почти открыто принадлежат всем. Делало ее для него столь привлекательной не только то, благодаря чему она была для всех желанной и всеми одинаково прославленной, – ее редкая опытность и неисчерпаемая разносторонность во всех соблазнительных искусствах чувственности… Будучи весьма испорченной, она проявляла своего рода характер; ее отличало множество своеобразных особенностей, и ее эгоизм был также особого порядка. Наряду с независимостью, она ничего так безмерно не любила, как деньги… От поры до времени она освежалась благовонными ароматами и при этом заставляла своего жокея, красивого мальчика, которого она нарочно соблазнила уже на четырнадцатом году его жизни, читать себе вслух повести, описания путешествий и сказки… Она знала лишь один способ зарабатывать деньги, и из деликатности, которую она проявляла единственно по отношению к Юлию, она брала лишь незначительную долю того, что он ей предлагал».
Роман «Люцинда» вызвал со стороны читающей публики обвинения в аморализме и безнравственности. Шлегель трактовал любовь как средство к очищению и духовности, придавая ей религиозное значение. Это представление напрямую было связано с концепцией романтической иронии, самым ярким приверженцем которой и явился Фридрих Шлегель. Свободный человеческий дух, по его мнению, неподвластен никакому ограничению. Ирония у Ф. Шлегеля – не стилистический прием, а сторона мировоззрения. Художник-творец наделяется правом иронии ко всему, считающемуся неприкосновенным, устойчивым, в том числе и нравственным нормам. Романтическая ирония, оправдывая всяческую ломку, может вести не только к большим завоеваниям, но и к творческому произволу.
Роман этот, конечно, не может быть назван художественным произведением, но, тем не менее, имеет очень важное значение в истории романтизма, так как является своего рода манифестом романтической школы. В нем с особенной яркостью отразились эстетические и этические воззрения школы и, прежде всего, теории романтической иронии и «религии любви». Здесь в точности соблюден принцип эстетики Шлегеля, что романтический поэт не стесняется никакими правилами, нравственными в том числе. Совершенная путаница обнаруживается уже в том, что это заявление сделано не автором, а героем романа Юлием в письме к Люцинде. Юлий, говоря о своей любви Люцинде, говорит о сочинениях Шлегеля, обращаясь к ней, обращается и к публике. В изложении господствует та же путаница. Рассказ прерывается письмами, аллегориями, в которых появляются в качестве действующих лиц произведения Шлегеля, даже еще не написанные. В главе «Ученические годы возмужалости» находим большой отрывок из истории прежних увлечений Юлия, живописца, гениального юноши с бурными стремлениями, ведшего беспорядочную жизнь до встречи с Люциндой, также художницей, обладание которой объяснило ему истинную сущность любви и пролило новый свет на жизнь. Затем следуют «метаморфозы», два письма Юлия, быть может, лучшее место во всем романе, где есть, по крайней мере, какое-либо реальное содержание; далее «Рефлексия» – рассуждения метафизико-фантастико-эротического характера на тему о размножении человечества, еще два письма Юлия к другу Антонию и, наконец, заключительная глава под заглавием «Шалости фантазии», в которой сексуальные фантазии автора лавиной обрушиваются на голову неподготовленного читателя. Еще раз хочу напомнить, что речь идет не о каком-то тривиальном представителе либертинажа в духе маркиза де Сада, а о главе немецкой романтической школы.
Эрнст Теодор Амадей Гофман
Этого великого писателя называли еще «злобным гномом берлинских винных погребков». Определение романтической иронии, данное Фридрихом Шлегелем: «Она – самая свободная из всех вольностей, потому что благодаря ей можно возвыситься над самим собой», стало жизненным девизом Гофмана. Девятнадцатилетним, ничего еще не зная о романтической иронии, он называет придворного шута Тринкуло из шекспировской «Бури» своим предшественником. В юности Гофман любил отчаянные проделки. Например, когда однажды он влюбился в воспитанницу женского пансиона, располагавшегося по соседству, они с приятелем попытались прорыть туда подземный ход, а когда попытка была пресечена – соорудили настоящий воздушный шар, который, правда, взорвался над двором пансиона (видимо, распугав всех воспитанниц). В дальнейшем Гофман, в результате житейских неурядиц и склонности к маргинальному поведению, стал завсегдатаем знаменитого берлинского «Кафе-Рояль» и не только. В этом кафе и встретил чуть ли не в последний раз великого Гофмана другой юный гений, поэт Генрих Гейне и описал эту встречу в своем первом «Письме из Берлина». В последний, или, быть может, в предпоследний, раз сидел там «маленький юркий человечек с вечно подергивающимся лицом», развлекая и завораживая «движениями забавными и в то же время жутковатыми» своих товарищей по застолью, а когда письмо Гейне было напечатано, советник апелляционного суда Гофман лежал уже на смертном одре, осаждаемый грозными представителями прусского полицейского государства. Гейне лишь повторил то, что описывали другие современники Гофмана, бывшие очевидцами шумных гофмановских пирушек в знаменитых берлинских ресторациях и винных погребках – у Мандерле и в «Золотом якоре», у Пуппа и, конечно же, у Люттера и Вегнера, где он проводил все ночи. Что же касается «Кафе-Рояль», то, будучи безнадежным должником, Гофман даже сочинял тексты, рекламирующие сие знаменитое заведение, подписывая зазывно-рыночные восхваления именем «Клеофаса Венцеля, почетного члена гастрономических обществ Берлина и Пекина», чтобы хоть чуточку поубавить огромную гору своих долгов. Многочисленные знакомые и незнакомцы, встречавшиеся на его пути, и в самом деле видели его только таким: кривлякой и шутником, быть может, духовидцем, общающимся с потусторонним миром, и горьким пьяницей. Очень часто Гофман, советник королевского прусского апелляционного суда, велел «затаскивать» уважаемых чиновников и добропорядочных людей в трактиры, где принуждал их участвовать в шумных попойках. Так произошло, например, с благонамеренным редактором Фридрихом Вильгельмом Губицем, который после такого вечера, по собственному его признанию, «всю жизнь терпеть не мог шампанского». А вот подлинный случай, который имел место в ресторане «У розы»: попрощавшись со своим другом Кунцем, Гофман стал свидетелем, как посетителя, который пригласил на танец свою даму, хватил (апоплексический) удар. Из воспоминаний Карла Фридриха Кунца: «И по нынешний день владелец ресторана «У розы» господин Кауэр благодарно вспоминает Гофмана: не будь тот его посетителем, он был бы теперь беднее на много тысяч гульденов, ведь само присутствие Гофмана неизменно притягивало сюда многих посетителей. Без преувеличения можно сказать, что за один вечер, ежели на нем присутствовал Гофман (еще в обед к нему посылали узнать об этом), несколько десятков гостей выпивали больше, чем целое гармоническое общество, помещавшееся в том же заведении (где пребывает и по сей день), со всеми его зваными вечерами и балами. Гофман веселился, немало потешаясь над обществом, которое, поглощая жирных каплунов во время своих званых обедов, кормило других обещаниями (говоря шекспировским слогом) и слишком многого требовало от хозяина, никак не поддерживая его материально. <…>
Гофман редко пьянел, сколько бы ни пил на этих пирушках… Да и то это случалось лишь тогда, когда его хорошее настроение было чем-то испорчено, например если за столом оказывался кто-нибудь из тех, кто, как он говорил, прозаически продал душу дьяволу, либо из тех, что продолжали чинно сидеть либо глуповато улыбались, не понимая шутки, даже когда он рассказывал какую-нибудь очень смешную историю и общество разражалось безудержным смехом».
Привычка пить ежедневно осталась с ним на всю его короткую жизнь. Кстати, после смерти Гофмана только его любимая пивная простила ему все долги, уж очень он нравился владельцу заведения. Каждый вечер он напивался, приходил домой и начинал писать. Амалия Годен в своих воспоминаниях о Гофмане писала: «Отец мой как врач переживал немалые трудности с этим своенравнейшим пациентом, который, страдая спазмами желудка, пытался лечить их по собственному почину ромом и коньяком, не забывая при этом, однако, жаловаться доктору на плохое самочувствие. В ответ на угрозу выставить его за дверь он давал клятвенные обещания впредь придерживаться врачебных предписаний и просил избавить его от повышенной нервозности, после чего опять все шло по-старому». Его повышенная экзальтированность проявлялась в приступах подлинного отчаяния. Говорят, иногда жуткие фантазии так будоражили его воображение, что он будил жену и дальше писал только в ее присутствии. С женой у них были довольно странные, но вполне обычные для романтиков отношения: недавно они потеряли двухлетнюю дочь, супруга Гофмана, простая женщина, целиком отдавшаяся домашнему хозяйству, обычно очень скромному, терпеливо сносила все выходки писателя-невротика. Она была проста, скромна, непритязательна и добродушна, терпелива и уступчива при неожиданных переменах его настроения; она не была близка ему духовно – но этого и не требовалось для его домашнего счастья, поскольку он терпеть не мог ученых женщин. Быт Гофмана был весьма скромным. При подходе к дому, где он жил, взглядам приезжих открывалось чердачное окошко. Там была спальня Гофмана. Вот как вспоминает об этом один из друзей писателя: «Когда я заходил к нему, крошечная комнатка нередко давала повод для забавных фантазий, особенно привлекала Гофмана четырехугольная дыра в потолке, шириной примерно в два фута, своего рода окошко в верхнюю спаленку. О ней он рассказывал удивительнейшие вещи. Владелец дома собирался заделать дыру, отнюдь не украшавшую, по его мнению, комнатку, однако Гофман воспротивился – тогда исчез бы повод для всевозможных шуток. Дыра служила не только для переговоров с женой, когда он, к примеру, был в спальне, а жена внизу, но и для разных смешных сюрпризов вроде свешивающегося вниз длинного полотенца или нечаянно сброшенной пары сапог».
По обыкновению он решительно восставал против всего, что было ему противно, и в подобном состоянии мог делаться весьма грубым и насмешливым. Вообще, все, кто мешал ему, становились его врагами; те же, кто, в довершение всего, пел или музицировал поблизости от его дома, становились врагами, и врагами смертельными. Кому могло прийти в голову, что следует опасаться языка этого маленького человечка, вечно ходившего в одном и том же поношенном фраке коричнево-каштанового цвета, редко расстававшегося даже на улице с короткой трубкой, из которой он выпускал густые облака дыма, жившего в крошечной комнатенке и обладавшего при этом столь саркастическим юмором?
Гофман пережил также настоящую болезненную страсть к своей ученице Юлии, которая была намного моложе его (Гофману было около сорока, а его возлюбленной лишь шестнадцать). Об этой страсти знали все. Жена, которую Гофман обычно звал Мишей, должна была страдать в одиночестве. Умом и образованием она явно уступала своему супругу. Но Гофман мог бы прожить долгое время только с такой безропотной и терпеливой женщиной.
Интрига с Юлией и легла в основу одной из сюжетных линий великого романа «Житейские воззрения кота Мурра». Писатель, подрабатывающий музыкальным репетитором, безнадежно влюбился в собственную ученицу Юлию Марк. Разница в возрасте была колоссальная, да и Юлия не пылала страстью к больному, бедному, неудачливому алкоголику. Временами, по свидетельству современников, Гофман страдал сильными желудочными спазмами, от которых излечивался сам – хотя и при помощи довольно опасного средства, – выпивая через короткие промежутки времени изрядные порции коньяка, рома или арака, и редко случалось, чтобы спазмы продолжались более одного дня. Его врач и друг, доктор Шпейер, предостерегал от подобного лечения, которое легко могло вызвать катар желудка. В таком болезненном состоянии Гофман совершенно не привлекает девушку, а писатель, напротив, превозносит красоту и таланты Юлии. К тому же девушка молода, ее родители богаты и влиятельны, ей не нужно думать о приданом. Она веселится в кругу друзей, а Гофман живет с нелюбимой женой, их брак явно дал трещину после смерти единственного ребенка, он страдает от неразделенной преступной страсти, сгорая как свеча.
Плюс ко всему Гофман еще успел подцепить где-то сифилис. Можно предположить, что после Бахуса великому романтику приходилось отдать дань и Эросу. Театральная богемная жизнь, которой был не чужд великий романтик, славилась свободными отношениями. Может быть, именно из-за этого в его сказках часто встречаются сложные и неожиданные повороты сюжета. А утром Гофман собирался и шел на работу, чтобы вновь выполнять скучные юридические обязанности. Скорее всего, до ранней смерти писателя довел такой нездоровый образ жизни – много вина, много любви и страстей, мало сна. Результат плачевный: в 46 лет, паралич спинного мозга, как результат развития сифилиса, который он, скорее всего, получил во время своей бурной театрально-богемной жизни еще в городе Бамберге, когда, по его же собственному признанию, он, как герой Шекспира, плясал «вокруг разверстой могилы», и, наконец, смерть.