Текст книги "Сериал как искусство. Лекции-путеводитель"
Автор книги: Евгений Жаринов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Хочу обратить внимание дорогого читателя на географию Парижа: бульвар Капуцинок в самом центре Парижа, знаменитое «Гранд-кафе», где в 1895 году родился кинематограф, и улицу Рише, дом 32, где родился знаменитый шедевр Эдуарда Мане отделяет всего несколько парижских кварталов, которые можно преодолеть пешком за минут 20 неторопливой прогулки, если идти от центрального бульвара на северо-восток. 20 минут пешком, 12 лет в историческом времени. Как это мало, если учесть, что человечество существует на земле целых 160 тысяч лет! Но живопись импрессионистов, вобрав в себя всю традицию классического искусства (Ян ван Эйк, Веласкес и их игра с магическим зеркалом), словно врывается в новую форму, в форму ожившей фотографии, придавая ей мощный культурный контекст.
Долгое время кинематограф будет идти от эстетики балагана и цирка к сложному языку кино, способному вызывать у нас ассоциации с высоким классическим искусством. Сначала будут освоены простые фразы на уровне букваря, нечто вроде «Маша ела кашу». Это будет названо параллельным или линейным монтажом. Затем, благодаря Бунюэлю и его картине «Андалузский пес», возникнет так называемый дистанционный монтаж или монтаж поэтический. Его еще называют ассоциативным, потому что он будет нарушать прямую логику событий и уводить нас в мир поэтических метафор и ассоциаций. А в 1941 году на экранах Америки появится картина Орсона Уэллса «Гражданин Кейн», и с этого момента режиссеры получат необычайно выразительное средство: некий синтез монтажа линейного и ассоциативного, что обогатит язык кино настолько, что режиссеры смогут уже сравняться в своей выразительности даже с потоком сознания в литературе. И, конечно же, где-то там, в районе тридцатых годов, возникнет еще одна форма монтажа, возникнет в связи с изобретением звукового кино, и это будет монтаж звука и изображения. Эта форма также не будет стоять на месте и будет развиваться, и развиваться довольно динамично, обогащая при этом художественные средства кинематографа в целом.
Фильм, о которым мы сейчас будем говорить, появился в 1961 году, то есть двадцать лет спустя после знаменитого «Гражданина Кейна». Этот фильм – общепризнанный мировой шедевр. Его создал Ален Рене и Роб-Грийе. Один из них, Рене, был режиссером из школы «новой волны», а другой – мэтром «нового романа», явления постмодернизма в современной литературе.
Ален Рене «В прошлом году в Мариенбаде».
L’année dernière à Marienbad, 1961.
Режиссер: Ален Рене
Сценарий: Ален Роб-Грийе
Продюсер: Пьер Куаро, Анатоль Доман, Рэймонд Фроман
Оператор: Саша Вьерни
Композитор: Франсис Сейриг
Художник: Жак Солнье, Бернард Эвейн, Жан-Жак Фабр
Монтаж: Жасмин Шасни, Анри Кольпи
В ролях
Джорджио Альбертацци – мужчина
Дельфина Сейриг – женщина
Саша Питоефф – второй мужчина
Франсуаз Бертен
Люси Гарсиа-Виль
Элена Корнель
Франсуаза Спира
Сюжет:
Действие разворачивается в французском отеле. Молодой человек пытается убедить девушку, что в прошлом году они уже встречались в саду Фредериксбурга. Но девушка не то, что не помнит этого человека, она даже не знает, была ли эта встреча в Фредериксбурге или в Мариенбаде. Молодой человек описывает момент их встречи. Рассказывает, что она едва не отдалась ему, но передумала в последнюю минуту. Они тогда договорились встретиться здесь через год, чтобы проверить, как сильны их чувства…
Несмотря на то, что в своём предисловии к изданному в виде книги сценарию Ален Роб-Грийе заверяет, что города «Мариенбад» никогда не существовало на карте, Мариенбад существует и сейчас. Это город-курорт в Чехии, и местные жители называют его «Марианске Лазне». Но в данном случае это не очень важно, потому что в художественном пространстве анализируемой нами картины Мариенбада не существует. Во всяком случае, так утверждает автор сценария. О чем говорит этот факт? Он говорит о том, что в фильме присутствует как пространство реальности, так и пространство воображаемое, пространство снов, и где по-настоящему пересекаются судьбы людей – никому неизвестно.
В этом фильме полностью нарушены все признаки реального физического мира. Создатели намеренно не дают логических связок между сценами, героями и диалогами. Действительно, сделав «В прошлом году в Мариенбаде» своим художественным манифестом, Рене и Роб-Грийе завязывают в этой картине столь изощренные (а потому и невероятно прочные) пространственно-временные «морские узлы», что бессмысленно пытаться развязать их, разыскивая в повествовании ту логику, которая позволила бы выстроить события в хронологически упорядоченную цепочку, как это было принято, когда в кинематографе, в пору его зарождения, безраздельно существовал лишь параллельный или линейный монтаж, стремящийся рассказать нам лишь простую волшебную сказку и, чаще всего, это была сказка о любви.
Фильм начинается с длинной сцены, в которой показаны бесконечные коридоры и богатое убранство аристократического особняка. Собственно, в нем и происходит действие. Демонстрация интерьера сопровождается монотонным описанием, повторяющимся все снова и снова. И в этих интерьерах особое значения имеют зеркала. Они показаны оператором таким образом, что зритель в какой-то момент теряется и не может понять, где начинается отражение анфилады комнат, а где сам, реальный, интерьер. С помощью зеркала авторы картины разрушают привычный пространственно-временной континуум, уводя в глубины человеческой психики, в область подсознания и бессознательного, словно, по Юнгу, заставляя вспоминать о том, когда нас и не было вовсе, когда была жизнь еще до нас. Подобно телесной организации человека, его психическая организация имеет длинную, уходящую своими корнями в глубины биологической эволюции историю. И каждый этап этой эволюции, этой истории запечатлевается в структуре человеческой психики, оставляя в ней отпечаток в виде определенных образований (матричного типа), в виде своеобразных комплексов, названных Юнгом архетипами. Накапливаясь в процессе эволюции, архетипы – эти уходящие в биологическую древность психические проформы – перестраиваются, перегруппируются и организуют структуру психики. Будучи продуктом длительной эволюции, она несет в себе океан информации: о прошлом человека, о животном и растительном мирах, о земле в целом. Более того, человеческая психика оказывается способной, по-видимому, снимать с человека и соматическую информацию. Умением извлекать эту информацию можно объяснить способность мистиков созерцать недоступный для обычного восприятия мир. Не подобный ли мистический опыт, согласно теории Юнга, и демонстрируют нам создатели фильма?
Отсюда и главная тема картины: воспоминание и сны. Мужчина уверен, что он встречался с этой женщиной в Мариенбаде, в месте, которого, по замыслу сценариста, нет на карте, что он хотел овладеть женщиной, предметом своей страсти, а женщина говорит о Фредериксбурге и утверждает, что ни о чём не помнит. Разные географические названия, разные адреса в бесконечной внутренней географии человеческого я. Мужчина и Женщина – это не название знаменитой мелодрамы Клода Лилюша, так абстрактно обозначены главные персонажи картины Алена Рене, блуждающие по бесконечным лабиринтам своей памяти. Невольно возникают ассоциации с учением Юнга и, в частности, о мужском и женском в сознании каждого – это архетипы «Анима» и «Анимус». Все объясняется гормональной двойственностью человеческого «я». «Анима» – это женское в мужчине, а «Анимус» – мужское в женщине. По Юнгу, для сына в детском возрасте образ этот сливается с всесильной матерью, а для дочери – с всесильным отцом. Сам по себе образ нейтрален. Но в зависимости от жизненных обстоятельств и от личных качеств он может выступать либо как персонифицированные добро, либо как персонифицированные зло. Богиня или ведьма, русалка или фея, Ундина или нимфа, змей-искуситель или божественный отрок, демон или ангел – вот некоторые персонификации этого образа. Может быть, речь в фильме идет не об истории любви, и это никакая не мелодрама, а поиски собственного «я», затерявшегося где-то между мужским и женским началом в человеке, в архаических глубинах его индивидуальности? Герой вглядывается в зеркало и видит там как свое собственное отражение, так и некую женщину из его воспоминания. Из-за постоянных дежавю, непривычных кадров, странных персонажей зритель в какой-то момент перестает следить за развитием фабулы. Мужчина преследует женщину, но она не решается на взаимность. Уже не столь важно, вспомнит она его или нет, неважно, где они встретились – в Мариенбаде или Фредериксбаде, потому как Ален Рене дает вариативную трактовку сложившейся ситуации. На мой взгляд, игра в любовные отношения – всего лишь способ передать концептуальную задачу фильма, а кинематограф в своем развитии к 1961 году дошел до такого уровня, что ему оказалось под силу продемонстрировать блуждание архетипических образов нашего подсознания. Заметим, что именно зеркало в кадре во многом и помогло режиссеру справиться с этой непростой задачей. Ведь у Мане в его картине «Бар в Фоли Бержер» зеркало также погружает нас не столько в реальность, сколько в глубины души простой официантки Сюзон, стоящей у стойки бара.
Этот фильм в момент своего появления вызвал бурю споров, массу противоречивых оценок – от восторгов до полного неприятия, став на какое-то время чуть ли не нарицательным при определении заумно-интеллектуального (как писали на Западе) или буржуазно-элитарного (так считали у нас) кинематографа. Например, ошибочный вариант перевода «Прошлым летом в Мариенбаде» даже спровоцировал отечественного драматурга Александра Вампилова на демонстративно спорящую перекличку заголовка его пьесы «Прошлым летом в Чулимске».
Кадр из фильма 'В прошлом году в Мариенбаде'. Режиссер – Ален Рене. 1961. Эдуард Мане. Бар в Фоли-Бержер. 1882. Институт искусства Курто, Лондон. Параллель фильм-картина.
Приведем в качестве примера одну рецензию неискушенного зрителя, как реакцию на трудную для понимание ленту:
«Готовясь к попытке осилить фильм в энный раз, я совершал одну и ту же ошибку, т. е., держась за знаки экранной реальности, за её образы, я пытался удержать «логическое равновесие». Сделать это совсем нелегко, учитывая, что идея авторов – запутать зрителя – реализована блестяще. Они разводят «текст» и «изображение», сбивают с толку тревеллингами, внутрикадровыми перемещениями, ракурсами камеры, центровкой фигур в кадре, нарочито идентичными инсценировками, игрой «черного» и «белого», ритмом смены кадров, переворачивая представления о причинно-следственных и временных связях фильма. Собственно, что значит «я пытался удержать…»? Вероятно, это происходило таким примитивным образом, каким зашедший в лабиринт путник пытается удержать в сознании пройденный маршрут, чтобы не заблудиться. Сам не знаю, что вызывало во мне это желание – может быть, «геометрические» пропорции фильма (по меткому выражению С.В. Кудрявцева – «неэвклидова геометрия»), взывающие к логике математической головоломки, а значит, к поиску единого конечного ответа. Рассматривая очередную сцену (по содержанию их можно трактовать как одинаковые, но в деталях они абсолютно различны), я сравниваю её с предыдущей. Не подходит. Подставляю к другой, более ранней, затем – к следующей, пытаясь «смонтировать» в голове комфортную хронологию. В итоге окончательно запутываюсь. Авторы стирают признаки перехода из прошлого в настоящее, и – обратно, побуждая многовариантные трактовки событий, предшествовавших друг другу или – что особенно интересно, если додуматься, – развивавшихся параллельно, в некоем отражении, или зазеркалье. Подчинить логику фильма невозможно, границы стёрты, и мы видим – в том числе и посредством филигранной операторской работы (Саша Вьерни) и монтажа (Анри Кольпи и Жасмин Шане) – фабулу, развивающуюся в едином (настоящем) измерении. Однако подспудно зритель признает временные различия, мысль ищет опоры, от которой можно было бы оттолкнуться для построения истории. Вероятно, так работает рациональное восприятие. Но как верно заметил Н.И. Клейман (постфактум, т. е. на следующий день после просмотра) – «нужно всего лишь довериться этому фильму, довериться авторам». И тогда открываются дополнительные возможности, которые мы сочиняем уже сами, в своем сознании продлевая картину. Воображаемые решения порождают даже разные жанровые оболочки для одного фильма. Это, может быть, и буквальная любовная история: о томлении сердца, не решающегося на взаимность. Или криминально-психологическая: о насилии над женщиной [причём, и тут идёт развитие различных вариантов – принуждение к интимной связи (со стороны одного мужчины, гипотетического любовника), стремление вырваться из-под власти другого мужчины (мужа)]. Или – мистико-инфернальная (о произошедшей кровавой драме и о блуждании теней прошлого). И даже – социально-направленная: как метафора о вырождении общества в виде безмолвных и потерявших координаты во времени обитателей барочного отеля.
Однако все эти трактовки несуразны, поскольку сводятся к одному решению, которое упрощает фильм. Главное не в этом. А в том, что авторы раскрыли в кинематографе новую ипостась, подтверждая аксиоматику Бергсона, что «узнавание сообщает нам гораздо больше сведений, когда терпит крах, нежели когда узнавание удаётся». Как только повествование лишается уз времени, перестает соотноситься с временными интервалами, движение сюжета обретает абсолютный характер, уподобляясь воображению человека. Другими словами, образы начинают реагировать друг с другом и влиять немыслимым образом, подобно действию галлюцинации, фантазма, сновидения. Ведь медленное движение камеры в прологе фильма по залам дворца (по стенам, коврам, орнаментам, панелям под одну и ту же повторяемую фонограмму господина Х) ни что иное, как мантра, гипноз, позволяющий усыпить зрителя, подготовить сознание к игре. Как будто, лежа в постели и желая уснуть, ты отсчитываешь порядок цифр. Наконец, засыпаешь, но в какой точно момент это произошло, «на какой цифре» произошёл переход в иное измерение, тебе неведомо. Заслуга Роб-Грийе и Рене в том, что они уверили меня: «абсолютное кино» – то, которое рождается в голове, а не диктуется экраном, а «приближенное к абсолютному» – вот это, «В прошлом году в Мариенбаде».
И вот еще одна очень интересная трактовка фильма:
«Чистилище – это место, где, проходя круг за кругом, грешные души стремятся к раю, очищаясь и смывая с себя все, что не пускает их дальше. Однако многие не могут дойти до конца, заплутав в этом странном лабиринте, где всё так зыбко и непонятно. Даже предметы здесь не отбрасывают тени. Не существует ни памяти, ни смысла, ничего. Почему же тогда он так настойчиво просит ее вспомнить их любовь? Может быть, он Орфей, который пытается спасти свою Эвридику. А может, очередная душа, пытающаяся искупить свой грех. Повторяющиеся события, фигуры, которые движутся по кругу снова и снова. Бесконечная игра, в которой победитель определён заранее. Иллюзия жизни. Чтобы выйти из неё, нужно всего лишь вспомнить, но это самое сложное для заблудившейся души.
Ален Рене и Ален Роб-Грийе в этом фильме совершили путешествие в мир подсознательного, непознанного. Как сюрреалисты, так и экзистенциалисты равно считают «Мариенбад» своим, одни видят в нем образы Поля Дельво, другие – смешение сновидения и реальности, третьи – отголоски то ли «Мифа о Сизифе», то ли «Замка». На самом деле, толика правды есть в каждой интерпретации. И в то же время ни одна из них не отображает в полной мере сути происходящего в этом гипнотическом фильме. Поиск чистого искусства привел Малевича к созданию «Чёрного квадрата», а двух Аленов – к «Мариенбаду». Грубоватый примитивизм первого и вычурная барочность вторых, на самом деле, лишь изобразительный прием, который в обоих случаях ведёт к полному разрушению классического восприятия. Любая попытка логического познания рано или поздно натыкается на камень преткновения, и даже сами авторы не могут выработать единого мнения по поводу своего фильма».
Бесконечность трактовок приводит к отсутствию единой верной. Фильм кружится в затейливом танце, повторяя фигуры, запутывая и опутывая. Он дробится в бесчисленных зеркалах, создавая отражение отражения, противоречит сам себе, логике и здравому смыслу. Фильм Алена Рене, в этом смысле, подобен неожиданно вспыхнувшей безумной картине, с каким-то сюрреалистическим гимнастом у самого потолка, чьи ноги вылезают из верхней рамы зеркала – и все это отражается в зеркале и освещено ослепительно ярким электрическим светом, а может быть, Светом вашей души, как на полотне Веласкеса? Фильм подобен фантастической сцене, воплотившей игру внутреннего «я» официантки из бара Фоли Бержер. Он словно оживил, перевел на пленку грезы девушки, застывшей у стойки бара. На мой взгляд, этот сложный фильм вдохновлен картиной известного парижского импрессиониста конца XIX века. Девушка и есть зритель картины «В прошлом году в Мариенбаде», зритель, погрузившийся с головой во власть своих собственных ассоциаций, мастерски спроецированных на экране, ведь кинематограф не случайно называли еще Иллюзионом, а Голливуд – фабрикой грез, а Зеркало – это мистический предмет, расширяющий иллюзорно внешнее пространство и заставляющий нас пристально вглядываться в самих себя. По словам Алена Рене, его шедевр является пока еще крайне сырой и примитивной, но всё-таки попыткой отобразить на плёнке процесс мышления. Фильм – это бесконечный сон разума, шифр, к которому не существует ключа, поиск черной кошки в темной комнате, словом, вселенская пустота, выходом из которой может быть ответ лишь на один вопрос: случилось ли всё-таки что-то в прошлом году в Мариенбаде? Или, склонился ли над официанткой бесподобный господин, чтобы прошептать ей слова любви, или так и застрял в рамках огромного таинственного зеркала, зеркала, порождающего иллюзии, этакого прообраза Иллюзиона.
Параллельный монтаж
Жаринов Е. В., Жаринов Н. Е.
Что такое параллельный монтаж? Этот термин (фр. montage – сборка) возник и упрочился в киноискусстве на заре его существования. По словам Л.В. Кулешова, известного кинорежиссера, кинокадр – это лишь буква для монтажа, являющегося «основным средством кинематографического воздействия»; в фильме значимы не сами по себе изображения, а их «комбинация», «сменяемость одного куска другим», система их чередования. Позже, в статье «Монтаж-1938» С.М. Эйзенштейн писал: «Два каких-либо куска, поставленные рядом, неминуемо соединяются в новое представление, возникающее из этого сопоставления как новое качество».
Монтаж здесь понимается как совокупность приемов кинематографической композиции, которая при этом мыслится как более значимая, чем предметы, попавшие в кинокадр.
Тарелка горячего супа, ребенок в гробу и девушка на диване глазами актера Мозжухина – голод, скорбь, желание. Точнее, не совсем глазами и не совсем Мозжухина, – так кинорежиссер и теоретик Лев Кулешов при помощи трех статичных планов, склеенных с одним и тем же портретом, доказывает, что содержание последующего кадра может полностью изменить смысл предыдущего. Так, в общем-то, рождается кинематограф.
«Для того, чтобы сделать картину, режиссер должен скомпоновать отдельные снятые куски, беспорядочные и несвязные, в одно целое и сопоставить отдельные моменты в наиболее выгодной, цельной и ритмической последовательности, также, как ребенок составляет из отдельных, разбросанных кубиков с буквами целое слово или фразу», – писал Кулешов в 1917 году. Спустя несколько лет он проведет ряд экспериментов, описанных в «Искусстве кино» 1929 года и ставших хрестоматийными объяснениями двух главных функций кинематографического монтажа. Первый эксперимент назывался «Географическим» и содержал 6 кадров:
1. Актриса Хохлова идет по Петровке.
2. Артист Оболенский идет по набережной Москвы-реки (оба улыбаются и идут навстречу друг другу).
3. Встреча у памятника Гоголю.
4. Белый дом в Вашингтоне.
5. Пречистенский бульвар, Оболенский и Хохлова уходят.
6. Оболенский и Хохлова поднимаются по ступеням храма Христа Спасителя.
Суть в том, что при правильной организации и направленности действий актеров в соседних кадрах монтаж создает иллюзию единого пространства и непрерывности действия – так, наблюдатели «географического» эксперимента оставались в полной уверенности, что Хохлова и Оболенский зашли в Белый дом.
Второй эксперимент – собственно, «эффект Кулешова», наглядно демонстрирующий, что сопоставление двух разных кадров может изменить их содержание: так, не меняющийся в лице Мозжухин, в зависимости от соседнего с ним кадра, то хочет супа, то скучает по девушке, то скорбит по мертвому ребенку.
1920-е – золотые годы для теории кино, такого взрыва в этой области не происходило больше никогда. Отчасти, что очевидно, из-за того, что кино было молодым искусством и нуждалось в развитии и самоопределении, отчасти – ввиду того, что во времена господства цензуры и диктатуры искусство из-за ограниченности задач имеет свойство уходить в теорию, эксперименты и абстракцию, отчаянно пытаясь найти новый изобразительный язык. У кинематографа задача была, по сути, одна – пропагандистская, и свойства монтажа оказались для нее идеальным выразительным средством, а внутренняя организация фильма – способом самовыражения. И монтаж Кулешова, и знаменитый «монтаж аттракционов» Эйзенштейна, смысл которого заключался в том, чтобы путем сближения одного кадра с другим придавать их сочетанию некий третий смысл, создавая таким образом, строго говоря, метафору, были направлены на передачу смысла без буквальности. Смысл не заключен в кадре. Он возникает в сознании зрителя как результат монтажного столкновения. Альфред Хичкок на собственном примере объясняет, как с помощью монтажа можно преобразить добродушного дядю в пожилого извращенца, не меняя выражения лица героя.
Способы работы с пленкой, изобретенные Кулешовым и Эйзенштейном, разумеется, редко использовались в чистом виде, но положили начало эпохе монтажных экспериментов – режиссеры учились комбинировать приемы, подчиняя их собственным авторским методам. Больше всего агитационные возможности монтажа восхищали Дзигу Вертова, первым решившего отказаться от титров в качестве элемента литературного повествования и передавать смысл исключительно кинематографическими средствами – через приемы визуального сопоставления и ассоциативного монтажа. Его кинематограф – авангард на службе у режима, экспериментальные гимны труду, собранные из документальных фрагментов жизни советских граждан.
Эйзенштейн, тем временем, экспериментировал с концепцией режиссуры, утверждая, что в кино не должно быть ни главных героев, ни выраженного драматургического сюжета, а задача режиссера – собрать фильм на монтажном столе. Состоятельность такого подхода он убедительно продемонстрирует «Октябрем», но тяга к экспериментам в области символизма закончится «Бежиным лугом» – первым звуковым фильмом Эйзенштейна, который он настолько усложнил деталями, что из картины про коллективизацию сельского хозяйства фильм превратился в экспериментальное кино про конфликт поколений, где пионер символизировал новую Россию, а его злобный отец – старую. Съемки закрыли за 11 дней до окончания «по причине формализма и усложненности киноязыка».
Постепенно базовые монтажные приемы эволюционировали и трансформировались, становясь все более расплывчатыми – например, Всеволод Пудовкин построил на основе «эффекта Кулешова» свою собственную теорию монтажа, которой впоследствии пользовались чуть ли не все советские режиссеры: он комбинировал безэмоциональные лица героев с предметами и животными, концентрировался на деталях и уделял больше внимания не идеологическим посылам, а личным переживаниям героев. Но к этому моменту эксперименты Кулешова и Эйзенштейна в первозданном виде и вовсе сойдут на нет, окончательно растворившись в кинематографе, обязанном своим существованием переменчивому артисту Мозжухину. Им на смену придет эпоха соцреализма с ее белозубыми рабочими и загорелыми колхозницами, а эксперименты в области монтажа объявят наглядным примером опасного формализма.
«Эффект Кулешова» займет свое место в музее, где-то между каменным топором и палкой-копалкой: его будут изучать психологи и кинокритики (Андре Базен), им будут восхищаться, а иногда брать напрокат Хичкок и Кубрик и до сих пор в кино можно встретить его робкую тень. Как скажет Жан-Люк Годар, один из лидеров другого поколения, одержимого теорией монтажа: «Монтаж сегодня ничто по сравнению с тем, что вкладывали в него русские режиссеры двадцатых годов. Все изображения, которые нам сегодня показывают, – ерунда и глупость».
Но как бы там ни было, а именно с освоения параллельного монтажа кинематограф и научился рассказывать нам всевозможные истории, как выдуманные, так и реальные. Мастерами-рассказчиками по праву считались Эйзенштейн, Пудовкин, Довженко, Гриффит, Чаплин, Мурнау, Ланг, Дрейер и многие другие. Эти великие режиссеры исключительно в рамках архаического параллельного монтажа, который Годар затем назовет полной глупостью, и создавали золотой фонд немого кино, делая его по-настоящему великим кинематографом. Но почему же все-таки эта форма монтажа является архаической, близкой к фольклору и мифу? В.Я. Пропп, выдающийся отечественный фольклорист, в своих работах «Морфология сказки» и «Исторические корни волшебной сказки» прекрасно смог сформулировать механизм, в соответствии с которым действует любой архаический сюжет.
Сюжеты, основу которых составляют конфликты локальные и преходящие, изучены в литературоведении XX в. весьма тщательно. Пальма первенства принадлежит В.Я. Проппу. В книге «Морфология сказки» (1928) ученый в качестве опорного использовал термин «функция действующих лиц», под которым разумел поступок персонажа в его значимости для дальнейшего хода событий. В сказках функции персонажей (т. е. их место и роль в развитии действия), по Проппу, выстраиваются определенным образом. Во-первых, течение событий связано с изначальной «недостачей» – с желанием и намерением героя обрести нечто (во многих сказках это невеста), чем он не располагает. Во-вторых, возникает противоборство героя (протагониста) и антигероя (антагониста). И, наконец, в-третьих, в результате происшедших событий герой получает искомое, вступает в брак, при этом «воцаряется». Счастливая развязка, гармонизирующая жизнь центральных действующих лиц, выступает как необходимый компонент сюжета сказки.
Трехчленная сюжетная схема, о которой говорил применительно к сказкам Пропп, в литературоведении 60–70-х годов была рассмотрена как наджанровая: в качестве характеристики сюжета как такового. Эту ветвь науки в литературе называют нарратологией (от лат. narratio – повествование). Опираясь на работу Проппа, французские ученые структуралистской ориентации (К. Бремон, А.Ж. Греймас) предприняли опыты построения универсальной модели событийных рядов в фольклоре и литературе. Они высказали соображения о содержательности сюжета, о философском смысле, «который воплощается в произведениях, где действие устремлено от завязки к развязке. Так, по мысли Греймаса, в сюжетной структуре, исследованной Проппом, событийные ряды содержат «все признаки деятельности человека – необратимой, свободной и ответственной»; здесь имеет место «одновременно утверждение неизменности и возможности перемен <…> обязательного порядка и свободы, разрушающей или восстанавливающей этот порядок». Событийные ряды, по Греймасу, осуществляют медиацию (обретение меры, середины, центральной позиции), которая, заметим, сродни катарсису: «Медиация повествования состоит в «гуманизации мира», в придании ему личностного и событийного измерения. Мир оправдан существованием человека, человек включен в мир».
Классическая теория сюжета, в общих чертах сформированная еще в Древней Греции, исходит из того, что основными компонентами сюжетосложения являются события и действия. Сплетенные в действия события, как считал еще Аристотель, составляют фабулу – основу любого эпического и драматического произведения. Сразу отметим, что термин «фабула» у Аристотеля не встречается, это результат латинского перевода. В оригинале был «миф». Данный нюанс сыграл затем злую шутку с литературоведческой терминологией, так как по-разному переведенный «миф» привел в новейшее время к терминологической путанице.
Единство фабулы Аристотель связывал с единством и завершенностью действия, а не героя. Другими словами, цельность фабулы обеспечивается не тем, что мы везде встречаем одного персонажа, а тем, что все персонажи втянуты в единое действие. Настаивая на единстве действия, Аристотель выделил завязку и развязку как необходимые элементы фабулы. Напряжение, по его мнению, поддерживается несколькими специальными приемами: перипетия (резкий поворот от плохого к хорошему и наоборот), узнавание (в самом широком смысле слова) и связанные с ним ошибки неузнавания, которые Аристотель считал неотъемлемой частью трагедии. Например, в трагедии Софокла «Царь Эдип» интрига сюжета поддерживается неузнаванием Эдипом отца и матери.
Кроме того, античная литература в качестве важнейшего приема построения фабулы часто использовала метаморфозы (превращения). Ими наполнены сюжеты греческих мифов, такое название имеет и одно из самых значительных произведений античной культуры – цикл поэм знаменитого римского поэта Овидия, представляющий собой поэтическое переложение многих сюжетов греческой мифологии. Метаморфозы сохраняют свое значение и в сюжетах новейшей литературы. Достаточно вспомнить повести Н.В. Гоголя «Шинель» и «Нос», роман М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита» и другие. Любители современной литературы могут вспомнить роман В. Пелевина «Жизнь насекомых». Во всех этих произведениях момент превращения играет принципиальную роль.
Аристотелевская схема «завязка – развязка» получила дальнейшее развитие в немецком литературоведении XIX века (прежде всего, это связано с именем писателя и драматурга Густава Фрайтага) и, пройдя ряд уточнений и терминологических обработок, получила известную многим со школы классическую схему строения сюжета: экспозиция (фон для начала действия) – завязка (начало основного действия) – развитие действия – кульминация (высшее напряжение) – развязка.
Сегодня любой учитель пользуется этими терминами, получившими название «элементы сюжета». Название не очень удачное, поскольку при других подходах в качестве элементов сюжета выступают совсем другие понятия. Однако это общепринято, поэтому едва ли есть смысл драматизировать ситуацию.