Текст книги "Из путевых заметок беженца"
Автор книги: Евгений Трубецкой
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Трубецкой Евгений
Из путевых заметок беженца
Из путевых заметок беженца.
Кн. Е. Н. Трубецкого
"Записки Беженца" были написаны моим покойным отцом князем Евгением Николаевичем Трубецким, летом 1919 года, за несколько месяцев до его кончины.
Они представляют из себя вторую совершенно самостоятельную часть "записок о втором смутном времени", в которых мой отец хотел описать то, что ему пришлось лично наблюдать со времени "Февральской революции" 1917 года.
Первая часть записок, охватывавшая время от революции до бегства автора из Москвы осенью 1918 года, пропала во время гражданской войны; вторая уцелевшая часть не была обработана моим отцом для печати, но издается ныне в том виде, как он ее оставил, лишь с некоторыми самими незначительными пропусками.
Эта часть записок была написана во время самых ярких успехов Добровольческой армии. Казалось, падение большевиков и освобождение России дело почти совершившееся. Это оптимистическое настроение всецело охватило моего отца и этим объясняются некоторые ошибки в перспективе и оценке явлений того времени. Сами эти ошибки являются ярким изображением господствовавших тогда настроений и отнюдь не уменьшают значения конечных выводов.
Кн. С. Трубецкой. Париж, 15 апреля 1926 года.
I. ПЕРЕЕЗД НА УКРАЙНУ.
11-го сентября (ст. ст.) 1918 года я бежал из Москвы на Украйну, так как дальнейшее мое пребывание в Совдепии представлялось не безопасным. С тех пор я провел время в непрерывных скитаниях. В начале декабря я вынужден был бежать из Киева, осажденного войсками Петлюры. Потом в марте 1919 года я должен был окончательно покинуть Одессу вследствие нашествия большевиков. Я наблюдал и Украйну, и Одессу, и юго-восток России, в особенности Екатеринодар.
Теперь пользуюсь свободным временем, чтобы привести в порядок мои впечатления и попытаться подвести итог важнейшему из того, чему свидетелем я был.
Все было поучительно и интересно в моем путешествии на Украйну, начиная с вагона-теплушки, в котором я доехал от {138} Москвы до Брянска. Переезд был не из легких, так как теплушка была переполнена. Ноги и руки должны были замереть в том положении, в какое я попал в Москве; двигаться было почти не возможно. Ночью я почувствовал тяжесть, давившую мне грудь; я попытался освободиться, но ворчливый женский голос запротестовал: "какой вы непоседа". Это девица спала у меня на груди и извинялась тем, что "приняла меня за чемодан". А в то же время ко мне на плечо периодически падала голова спящего юноши. К тому же в вагоне у меня был припадок инфлуэнцы, длившийся несколько часов с порядочным подъемом температуры. Все это было невесело, но неприятности дороги с избытком окупились. Прежде всего этой ценой была достигнута полная безопасность.
Как я узнал впоследствии, в нашем поезде в классных вагонах производились обыски. В одном купэ II класса большевики конфисковали тридцать с лишним тысяч рублей. Меня могли бы арестовать. Теплушку же, как учреждение "демократическое", оставили в покое, даже билетов не спрашивали. Думаю, впрочем, что даже и при желании это было бы неосуществимо в виду невозможности протискаться среди этой невероятной тесноты. Для контроля просто не оставалось места.
Другое вознаграждение за неудобство – те разговоры, которые мне пришлось слышать. В теплушке упраздняется различие между "буржуем" и "демократом". Там всякий признается простонародьем за своего. Разговоры ведутся без всякого стеснения. Поэтому для ознакомления с народным настроением путешествия в теплушке чрезвычайно ценны.
От Москвы до Брянска разговоры велись преимущественно на политические темы. Ругали на все лады большевиков. И что всего замечательнее, у них не оказалось ни одного защитника. Был тут и матрос, пользовавшийся большим успехом и очаровавший всех девиц. Он присоединился к обличителям большевиков. Его стали укорять: "вот, вы, матросы, этих мерзавцев посадили". Но он не смутился: "ну, что ж – мы их посадили, мы же теперь должны их скинуть. Мы думали – они путевые, а оказались жиды, да притом негодяи".
Впоследствии на Украйне мне довелось слышать иные разговоры. Там иллюзии не были изжиты и народ ждал прихода большевиков как манны небесной. С разных сторон мне приходилось слышать от путешествующих о большевицком настроении украйнской теплушки. Парадоксальное явление, которое прежде всего бросается в глаза, заключается в том, что обеим воюющим сторонам в течение известного периода времени приходилось действовать среди атмосферы им враждебной. Большевики окружены народной ненавистью в изжившей большевизм Совдепии, добровольцам же долго приходилось действовать в местностях, где большевикам сочувствовали значительные группы населения. Так было в 1918 году на Украйне и в Одесском районе.
Переночевав в Брянске на постоялом дворе в коечном номере, где кроме меня и моего спутника помещалось четверо {139} крестьян, я двинулся дальше в пограничный пункт Унечу, откуда мне предстояло совершить переезд на лошадях в украйнский пограничный город Клинцы. Тут я сразу попал в атмосферу спекуляции на беженцах.
Все местечко промышляло перевозом беженцев через границу. Меня поразил тот факт, что промысел ведется совершенно открыто. На станции железной дороги к пассажирам обращались крестьяне возчики с предложением доставить в Клинцы. Разговоры об этом велись громко – большевики видимо не наблюдали. Я пошел отыскивать в Унече того еврея, который был мне рекомендован, как главный организатор переездов. Но его в Унече не было: по-видимому и он был вынужден бежать на Украйну, – за то оказалось, что перевозом промышляют другие обыватели, – евреи и pyccкие; было много частных домов, превратившихся в постоялые дворы. Хозяева брали с постояльцев большие цены и рекомендовали возчиков, знавших как провезти мимо большевиков. Мне указывали одного специалиста, который устраивал переезды под охраной матросов, сопровождающих подводы.
Нас собралось около одного такого постоялого двора целых девять подвод под водительством проводника, знавшего, где в данную минуту стоят большевицкие сторожевые посты и как их объехать. Для крестьян этот промысел необыкновенно выгодный. За один переезд в 40 верст они зарабатывают по 1000 рублей на подводу. В нашу подводу возчик набрал четверых пассажиров, взявши по 250 рублей с каждого.
Большевиков мы действительно не встретили и обыскам не подвергались. Это объясняется, как мне кажется, не только познаниями нашего главного проводника, но и общим сочувствием населения. Думаю, впрочем, что сочувствие относилось не столько к беженцам, сколько к выгодному промыслу своих односельчан-возчиков. Всякий встречный крестьянин давал им указания, – в какой деревне есть и в какой нет солдат-большевиков. Расценка этих показаний, впрочем, была неодинакова. Когда к нашему обозу пристал крестьянин, усердно убеждавший нас съехать с поля и углубиться в лес, чтобы скрыться от большевицких взоров, наши возчики его отогнали: по их словам он хотел "навести нас на комара", т. е. просто на просто на шайку разбойников, которые промышляли беженцами несколько иначе. По словам моего возчика в данную минуту препятствием к промыслу служили неоконченные полевые работы: "когда работы окончатся, говорил он, мы по дорогам свою стражу поставим, которая будет нас извещать о каждом движении большевиков".
Когда встречный мужик возвестил, что "большевиков всех проехали, теперь герман пошел" – все лица вдруг просияли, так как путешествие было далеко не безопасно. Нам казалось, что большевикам трудно не заметить нашего большого поезда из девяти подвод, скрипевшего шагом и нагруженного богатою кладью, так как с нами ехало именитое купеческое семейство из Москвы. {140} К тому же один из попутчиков, – еврей, дрожавший от страха, утешал нас рассказами о том, как большевики в Унече его сорокалетнего, заарестовали и заставили рыть окопы, да о том, как к нему вторгались в дом грабители в масках, которые истязали его и его жену.
В стране, занятой "германом", было тоже чрезвычайно интересно; тут мне пришлось наблюдать первые симптомы нравственного разложения передававшегося от нас германской армии.
Дело было к вечеру. – "Когда увидите огонек в лесу – предупреждал нас встречный мужик, – вы на него не езжайте. Это германская сторожка будет. Там вас обыщут, да задержат; лучше, не доезжая до сторожки, сверните влево".
Так мы и собирались поступить. Увидав сторожку, мы попытались свернуть влево, но как раз у перекрестка были остановлены криками "Halt" (Стой) немецкого часового. Ехавшие в передней телеге хотели откупиться семьюдесятью пятью рублями, но немец запротестовал. "Сосчитайте сами, – говорил он, – вас девять подвод, по 15 рублей с каждой – стало быть с вас следует ровно сто тридцать пять рублей". Очевидно, это была установленная такса за право проезда; получив ее, немец любезно указал нам путь влево, в объезд сторожки, которую необходимо миновать, чтобы она не была обязана нас обыскивать. Для меня несомненно, что в этом промысле участвовал весь караул, в том числе и господа офицеры. Мы свернули влево настолько близко от сторожки, что там, конечно, не могли не слышать отчаянного скрипа наших немазаных колес.
Крестьяне-возчики наблюдали эту сцену с довольным выражением сочувствующих знатоков дела. "Надыть покормить германа", говорил один, а степенный мужик, с окладистой бородой, тут же наставительно заметил: "вы, барин, не смотрите на германа, – Россея их образует, все выучатся воровать понемногу; вот как взятки уж берут". Впоследствии меня поражал широкий масштаб этого немецкого взяточничества. Все можно было купить у немцев за деньги: право стоять не в очередь в хвосте у немецкой комендатуры, пропуск в Киев, разрешение выехать внутрь Украйны без сидения в карантине, пропуск на железнодорожную платформу для посадки в неурочное время в вагон, даже Entlausungscertificat (Справка о проведенной дезинфекции против вшей). Стихийный характер приняло и воровство. В Киеве пришлось снять зелеными плоды из моего фруктового сада, потому что немцы лазили через забор и воровали, а в это время другие немцы стояли у забора и караулили. От русских офицеров, вернувшихся из Германии, я узнал, что низшее "русское образование", полученное немцами, дало свои плоды и там. В лучших берлинских гостиницах вывешены были объявления, которые приглашают жильцов во избежание краж не выставлять в коридорах для чистки платья и ботинок. Традиции "немецкой честности", как видно, основательно поколеблены. {141} В Клинцах мне пришлось провести целых три дня и бесплодных поисках разрешения на выезд в Киев без карантина, потому что я сначала не знал, как упрощенным способом добыть разрешение, а потом все-таки предпочел не прибегать к этому способу, который не всегда удается.
За эти три дня пришлось познакомиться со всеми прелестями беженской жизни. Приехав в Клинцы глубокой ночью, мы не могли найти помещения для ночлега, так как все постоялые дворы были заняты, а стучаться в частные квартиры мы не решались. Пришлось ночевать в свежую сентябрьскую ночь на открытом воздухе. К счастью встретившийся с нами германский офицер принял в нас участие: он предложил мне и моему спутнику провести ночь на дворе немецкой комендатуры, куда мы въехали с подводой и расположились кое как на досках. Не смотря на шубу к утру стало так холодно, что спать я не мог и стал ходить по двору, где провел остаток ночи в разговорах с немецкими солдатами. Они расспрашивали про большевиков и поражали трезвостью своих суждений о Ленине, которого они считали "утопистом". О войне они говорили без всякого подъема, видимо уже утратив веру в победу. "В конце концов, Бог весть кто победит. Возможно, что все народы Европы работают в пользу желтых". Таков был общий смысл их суждений задолго до перемирия.
Когда на другой день я понял, что придется еще переночевать в Клинцах после бессонной ночи на дворе, я стал усиленно искать ночлега, но все поиски были безрезультатны. Тут выручила из беды счастливая случайность. Иду по улице, вижу маленький, чистенький и уютный домик, одноэтажный, в четыре окна по улице, а на заваленке сидит чья то добрая душа с мужем и кучей детей и голубыми глазами на меня смотрит. Я почуял, что тут найду приют и обратился к доброй душе за советом, как и где найти ночлег, рассказав о наших скитаниях. Муж "доброй души" стал отговариваться трудностью найти помещение. А она вдруг строго на него посмотрела: "ты не знаешь где найти комнату, а вот я знаю, пожалуйте к нам переночевать, милости просим".
Мы вошли в ослепительной чистоты "гостиную", которая была нам отведена. Передняя стена вся сплошь до потолка была увешана иконами с горящими перед ними лампадками. Это было жилище почтенного старообрядческого семейства. Все там дышало благолепием, честностью и добротою. Отношение к нам было в высшей степени сердечное и ласковое. Тогда как в других местах и нас, и других беженцев обдирали, как могли, здесь, наоборот, трудность при расчете заключалась в том, что хозяева, которые для нас стеснили себя как только могли, опасались взять с нас лишнее. После всего утомительного путешествия нескольких дней – эти лампадки, образа, возня кучи детей, да сочувствующие добрые лица производили удивительно успокоительное впечатление. Среди всеобщего разложения, мерзости воровства, эксплоатации и всяческой нечистоты, вдруг этот уголок старой России, сохранивший Божий мир и Божью благодать. И кажется, все будущее {142} Poccии зависит от того, много или мало в ней уцелело таких неведомых людям, но Богу ведомых, уголков.
Это еще не был конец мытарствам. Решившись ехать без немецкого пропуска, я нанял подводу, которая доставила меня на следующую станцию, откуда пропуск уже не требовался. А там пришлось опять садиться в теплушку в единственный в сутки и совершенно переполненный поезд. Я не нашел места даже на площадке вагона. Пришлось висеть в дождь и ветер на нижней его ступеньке, как висели в революционные дни в московских трамваях. Только когда рукам стало холодно и я боялся, что от усталости могу не удержаться на ступеньках, верхние пассажиры сжалились и дали мне место на площадке.
Приехав вдребезги усталый в Гомель, я снова был возмущен эксплоатацией. Извозчик взял тридцать рублей только за то, чтобы "рекомендовать" номер, находившийся почти около самого вокзала. А за крошечный номер-клоповник, без белья, содержатель еврей взял пятьдесят рублей. Так обижали беженцев на каждом шагу. Попадаясь всегда в расставленные для них сети, словно мухи к паукам, многие из них в дороге тратили все, что имели, и доезжали до места буквально без гроша.
На другой день на пароходе из Гомеля в Киев я почувствовал сразу полный отдых. Мягкая скамья, где я мог разлечься, обильная мясная пища, которой я был лишен в Совдепии, масло, сахар вволю к чаю и многое другое, от чего я отвык в течение долгих месяцев, – все это вместе взятое заставило забыть про усталость путешествия.
II. НА УКРАЙНЕ
От пребывания на Украйне у меня осталось впечатление тяжкого сна. Точно вся та действительность, которую я наблюдал, была не подлинною былью, а калейдоскопической сменою фантастических видений, которые быстро появлялись и столь же быстро улетучивались. Каких только народов я не видал в южной Poccии: и немцев, и австрийцев, и румын, и французов, и греков. Все мелькали и исчезали как призраки. Призраками оказались и народы и все те государственные образования, которые они насаждали; призрачною была самая государственная жизнь и не только наша русская, а государственная жизнь всех народов Европы. Но не призрачным, реальным был тот хаос, который грозит похитить всякую государственность в мире, a с нею вместе и все то, что до селе называлось "цивилизацией". Не призрачно еще что то другое, высшее, сверхгосударственное, что предохраняет народы от полного и окончательного падения.
Первое, что меня поразило на Украйне, это неестественное кошмарное видение германской государственности в русской обстановке. Порою бывало испытываешь впечатление, словно Украйна стала уголком Германии. Всюду по дорогам немецкие столбы с {143} надписями, с точным обозначением направлений и расстояний – путь на вокзал, в город, в комендатуру, "10 минут ходьбы" и т. п. А в городах, особенно в Киеве, – все полно германской культурой: и немецкий театр, и немецкий книжный магазин, и немецкий походный книжный магазин, и гастролирующие немецкие актеры, да музыканты. В концертных залах раздавались победные звуки музыки Вагнера. На улицах немецкий говор, множество немок приехавших с голодающей родины покушать хлеба да сахара во вновь завоеванных землях. Носились тревожные слухи о том, что отныне Крым станет немецким уголком, потому что он немцам раз навсегда понравился и они решили не отдавать его назад "русским варварам".
Казалось, все это здание немецкого владычества построено так прочно, как умеют только немцы. Впечатление прочности производили и войска, когда они маршировали: маршировка, смена караулов, вообще военная обрядность у немца носит характер священнодействия. Но вдруг какая то неуловимая черта вам выдавала, что все это не настоящее, неподлинное, что весь этот внушительный парад чем то глубоко извнутри подточен. Такое впечатление я испытывал, когда видел немецкое взяточничество и воровство. Тот pyccкий мужик, который смеялся в бороду, глядя на эти сценки, видимо, радовался, что серьезный и солидный немец вдруг обрусел и стал совсем на него похожим. Такое впечатление приходится испытывать в известной оперетке, когда на сцену являются Ахиллес, Аякс, Агамемнон, но вдруг торжественные жесты классических героев сбиваются на канкан.
Когда в дни немецкой революции канкан стал явным и открытым, радость русского мужика перешла в ликование. Я видел в Киеве бесподобную картинку. Двое немецких солдат курили на часах. А над ними сиял с улыбкой во весь рот бородач извозчик, бывший русский солдат: "господа, господа, – говорил он наставительным тоном, – как нехорошо, на часах курите; вот нас бывало в русской армии за это расстреливали". А немцы, словно понимавшие, тоже смеялись: пришла их очередь смеяться над порядком и дисциплиной. В те дни описанный Щедриным спор мальчика в штанах и мальчика без штанов разрешился в пользу последнего. И испарилась как дым немецкая "героическая мечта". Что осталось теперь от немецкого театра в Киеве, от немецкой "Feldbuchhandlung" (военный книжный магазин) и от немецкого Крыма. Германия в Россия была только призраком. Была трагическая минута, когда она казалась призраком даже у себя дома. "Поздравляю, вы возвращаетесь в отечество", сказал один знакомый киевлянин немецкому солдату после революции, а тот ответил: "es gibt ja kein Vaterland mehr, es bleibt nur Heimat" (нет больше отечества, осталась только родина).
Были рядом с этими другие призраки русского происхождения, тоже обреченные на быстрое и еще более позорное исчезновение. Призраком из призраков была выдуманная ради немцев, {144} изобретенная озлобленными русскими интеллигентами украйнская национальность, о которой сами немцы острили, что это народность без языка и без головы, и без рук. – Рядом с надписями немецкими были другие, еще более оскорблявшие глаз, написанные на каком то странном языке, непонятном местному малорусскому населению, надписи на провинциальном галицком наречии, выдававшем себя за "украйнское". Pyccкие люди тщетно силились говорить на этом языке, выдавая его за свой родной, бесплодно пытались перевести на этот захолустный крестьянский диалект сложные понятия современной государственной жизни. При министрах состояли особые чиновники, которые переводили по украйнски официальные протоколы их заседаний. И министры не могли проверить этой работы, потому что не понимали своего "родного языка"... Это не мешало Скоропадскому и Лизогубу говорить речи о том, как "двести лет стонала Украйна под русским игом". И эти речи свидетельствовали о той, увы, непризрачной действительности, которая в угоду немцам создавала и поддерживала фикции, о характерном для русского человека отсутствии чувства собственного достоинства.
То была маленькая доморощенная мечта об украйнском гетманском величии, которая примазалась к великодержавной немецкой мечте о "срединной империи". Я видел яркие образные выражения этого провинциального отражения славы Вильгельма. В Киеве, на углу Крещатика и Лютеранской, была фотография, предательски обнажавшая тайные пружины украйнского политического мира. Приехав в Киев в конце сентября, я видел там в витрине разнообразные портреты гетмана. Один с пером в рук, поднятым над бумагой, с вдохновенным взглядом и морщиной на бессмысленном челе: это гетман в тиши своего кабинета "творит жизнь", пытаясь придать тусклому взору выражение государственной мысли. На другом портрете стоит сам Вильгельм, с руками в карманах, а перед ним, как робкий молодой солдат перед начальством, тянется, держа руки по швам, тот же великий гетман Украйны. А на третьем – опять гетман, сияющий и довольный между Гинденбургом и Людендорфом.
Прошло два месяца, немцы были разбиты. После заключения перемирия гетман объявил "русскую ориентацию" и попытался задобрить союзников. Тогда в витрине фотографии тоже произошла перемена ориентации. Исчезли и Вильгельм, и Гинденбург, и Людендорф, остался на время гетман наедине со своей государственной мыслью. А с ним рядом – Пуанкарэ, Фош и другие именитые французы с надписью: "добро пожаловать". На этом я и расстался с Киевом. Хотелось мне хоть одним глазком заглянуть в витрину фотографии, посмотреть, кем из совдепов заменен был гетман и какая мысль бродила на челе этих вновь пришедших.
Было в Киеве и другое яркое символическое изображение гетманского режима – гетманский дворец. Не всякому киевлянину выпадало на долю счастье к нему приближаться: для этого нужно было иметь пропуск от немецких властей; постоянный пропуск {145} был снабжен фотографическом карточкой его обладателя. Снаружи дворец был окружен двумя цепями караульных. Целый прилегающий к нему квартал был отгорожен немецкими заставами, которые пропускали лишь по предъявлении пропуска. Далее самый дворец был окружен стражей из украйнских казаков и сечевиков. Публике позволялось ходить лишь по противоположной стороне улицы. Случайно мне удалось проникнуть в самую глубь дворца, в его жилые помещения, куда я ходил навещать одного знакомого – родственника гетмана. К величайшему моему удивлению я увидел там еще третью цепь. Я проходил через длинный коридор со множеством дверей и перед каждой дверью стояли часовые с винтовками – украйнцы вперемежку с немцами. "Немного похоже на тюрьму", говорит мне мой знакомый, "но ничего не смущайтесь". Сходство было действительно жуткое. Сочетание двух национальностей было подсказано недоверием: гетман видимо не полагался на своих и, безопасности ради, перемешал их с немцами. Он имел на это основания. Когда после франко-германского перемирия осовдепившиеся немцы отказались караулить гетманский дворец и на Киев стал двигаться Петлюра, среди украйнской стражи дворца возник заговор, – попытка убить гетмана. В конце концов все три железные цепи, окружавшие и ограждавшие верховного блюстителя Украйны, оказались призрачными. Как только немцы перестали ему покровительствовать, он упал как зрелый плод и Украйна подпала под другую, тоже фиктивную власть Петлюры, которая через несколько недель была вынуждена уступить свое место власти большевиков.
Интересна та общественная атмосфера, которая дала жизнь призрачному гетманскому владычеству. В кругах, наиболее сочувствующих гетманской власти, господствовало настроение, которое может быть точно охарактеризовано как интернационализм справа. Это были испуганные обыватели, которые чувствовали себя гораздо ближе к немецкому буржую, чем к русской демократии, и в сущности вдохновлялись лозунгом: "буржуи всех стран соединяйтесь". Я знаю лиц, которые откровенно в этом признавались. Их страх перед революцией был куда сильнее их русского национального чувства, а их украйнский "национализм" был лишь последствием упадка их русского патриотизма. Этот интернационализм, переряженный в синий жупан, был просто на просто ставкой на немца и ничем другим. Если бы дело происходило в другом месте, где немцам нужно было бы насаждать другие национальности, те же люди с такой же легкостью признали бы себя грузинами, финляндцами или еще чем-нибудь другим.
И в Киеве, и в Одессе среди высокопоставленных "бывших людей" я часто наблюдал эту гнетущую атмосферу буржуазной деморализации. Эти люди драпировались красивым и с виду соблазнительным лозунгом "борьба против большевиков во что бы то ни стало" и при этом подразумевали, что она должна вестись какою угодно ценою, если нужно, ценой единой России. Упадок духа, безграничное неверие в Poccию было тут преобладающим {146} настроением. Перепуганные и уставшие они решили, что Россия все равно погибла, каковы бы ни были усилия для ее восстановления. Остается стало быть спасать порядок, жизнь и имущество. Если нужно, можно пожертвовать для этого Poccией, ставшей "Совдепией". Отсюда сделка с немцами, спасавшими порядок в отдельных русских областях ценою расчленения России, да унизительный украйнский маскарад Скоропадского и Лизогуба.
Не малочисленные и бессильные "украйнцы" создали Украйну, а pyccкие люди, цеплявшиеся за немцев, как утопающее за соломинку. Эти несчастные, малодушно отрекавшиеся от родины, не чувствовали глубины этого мирового провала, куда вслед за Poccией должна была быть втянута Германия.. Только после перемирия, непосредственно перед уходом германских войск обнаружилось все невероятное легкомыслие этой ставки на немцев. Когда началось наступление Петлюры на Киев, оказалось, что для его защиты гетман располагает двумя тысячами добровольцев при одном орудии. С величайшим трудом удалось раздобыть у немцев еще двенадцать орудий. А всего на украйнскую державу числилось не более 15.000 "сечевиков", которые к тому же перешли почти целиком на сторону Петлюры. Оно и не удивительно: маскарада ради Скоропадский и его министры подбирали в эти войска офицеров с "украйнской ориентацией"; в угоду немцам офицеры с "русской ориентацией" на службу не принимались. И вот в тот день, когда в угоду союзникам тот же Скоропадский был вынужден высказаться за "единую и неделимую Poccию", он был жестоко наказан собственными ставленниками. Он был побежден ничтожеством Петлюры, потому что сам он оказался еще ничтожнее.
В минуту опасности обнаружилась беспредельная бездарность да нравственное убожество гетмана и его окружающих. Все спрашивали, где же его войска, что делало в течение стольких месяцев военное министерство. На заседании совета государственного объединения я слышал из уст министра внутренних дел И. А. Кистяковского, что военный министр был явный изменник, что вместо организации военных сил он занимался организацией бесчисленных штабов, да переводом командных возгласов с русского на украйнский язык. Это преступное бездействие оправдывалось "препятствиями со стороны немцев". Но от одного из немногих порядочных членов украйнского правительства я слышал определенное заявление и по этому поводу: по его словам немцы действительно вставляли палки в колеса, но непреодолимых препятствий все таки не делали; армию было вполне можно и должно набрать и обучить за этот срок.
Как бы то ни было, армии в нужную минуту не оказалось. Защита Киева и гетмана была волею судеб вверена немногочисленным добровольческим отрядам, по отношению к которым, к тому же, Скоропадский играл двусмысленную роль. Штаб генерала гр. Келлера имел в руках положительные доказательства, что через головы армии из гетманского дворца велись какие то тайные переговоры с Петлюрой. Была еще характерная для облика Скоропадского {147} подробность. Защитники Киева терпели недостаток в автомобилях; а в это время на дворе гетманского дворца бездействовали три автомобиля, приготовленные на всякий случай на предмет возможного бегства гетмана и его семьи. В эти критические минуты его "государственная мысль" не поднималась выше забот о самосохранении.
Выросшая на почве буржуазной деморализации, гетманская власть сама стала источником деморализации. Когда гетман отстранил от командования войсками генерала графа Келлера только потому, что этот прямой и честный человек был ему неудобен, когда разнеслась в рядах весть о тайных переговорах Скоропадского с Петлюрой, добровольцы стали задаваться вопросом, для кого и для чего они жертвуют жизнью – ради России или ради гетмана, который, быть может, их предаст. Иные говорили: да, стоит ли сражаться при таких условиях. Было и начало заговора; среди офицеров была партия, которая требовала низвержения Скоропадского и передачи полноты власти графу Келлеру.
Возможно, что слухи были преувеличены. В чем заключались переговоры гетмана с Петлюрой, мы не знаем и обвинения в "предательстве" остаются недоказанными. Но какое доверие мог внушить человек, который сначала в угоду немцам заявлял, что Украйна двести лет стонала под "русским игом", а потом в угоду французам вздумал выступить в роли вождя в борьбе за единую Poccию. Неудивительно, что дело окончилось катастрофою. Рухнул украйнский маскарад русской буржуазии: немцы, предавшие Киев Петлюре, наглядно показали, что значила ставка на немцев.
Это предательство положило начало новому маскараду. Раньше в синий жупан облекались "буржуи", теперь под именем "петлюровцев" и украйнцев явились в Киев русские большевики. Один знакомый мне публицист, застигнутый в Киеве вторжением банд Петлюры, был поражен чисто русским говором его солдат. На вопрос: "как это вас так скоро успели сформировать", – солдат отвечал: "да мы давно сформированы". "Где?". – "В Курске". – "А кто вас формировал?" – "Да, Троцкий".
Французский генеральный консул в Одессе – Энно, – знавший этот и многие другие аналогичные факты, показывал мне свой рапорт Пишону, где прямо говорилось, что не петлюровцы голова, а большевики хвост и что ближайшее будущее принадлежит большевикам, а не Петлюре.
Так думал не один Энно. Украйнская маска петлюровского движения обманула только немногих ограниченных фанатиков украйнства и в том числе самого Петлюру. Народные массы просто не понимали украйнской вывески движения и сочувствовали Петлюре только потому, что он обещал сломить господство буржуазии, наказать помещиков, с помощью немцев "обобравших" крестьян, и отдать крестьянам землю. В последние дни гетмановщины крестьяне говорили: "мы все за Петлюру, вот он придет и господ лишит власти". А на вопрос: "так, значит, вы хотите отделить Украйну от Poccии", те же люди отвечали: "ну, это вздор, должен {148} быть Петлюра, но должна быть и единая Россия". Успехам Петлюры способствовали и непонимание народных масс и утомление междоусобием, жажда мира во что бы то ни стало.