Текст книги "Золотой Теленок (полная версия)"
Автор книги: Евгений Петров
Соавторы: Илья Ильф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
В книге нет живых людей – есть условные категории героев, которые враждуют между собой, мирятся и стараются в действиях своих походить на настоящего человека. Великий комбинатор Бендер, своеобразный потомок Хлестакова, душа погони за бриллиантами, отец Федор, скинувший рясу для земных сокровищ, и много разного рода и звания – все они призваны веселить читателя.
Смех – самоцель. Неприглядные стороны жизни, наши промахи и несправедливости затушевываются комичными злоключениями, анекдотами и трюками. Социальная ценность романа незначительна, художественные качества невелики и вещь найдет себе потребителя только в кругу подготовленных читателей, любящих легкое занимательное чтение. Цена непомерно дорога, если принять во внимание, что “12 стульев” печатались в течение первого полугодия в журнале “30 дней”».
Вряд ли Ильф и Петров не заметили столь ядовитого, азартного и не слишком внимательного рецензента. Профессиональные журналисты следили за периодикой, особенно московской.
Можно привести еще один отзыв о романе, опубликованный 20 апреля 1929 года в восьмом номере двухнедельного журнала «Книга и революция». Статья – обзор журнала «30 дней» за 1928 год – была озаглавлена «Советский магазин» (от англ. magazine – иллюстрированный журнал): обозреватель доказывал, что сама концепция издания весьма неудачна, за образец взяты западные журналы, вот и получился даже не американский «магазин», а некое подобие мелочной лавки, где товары в изобилии, но качеством не блещут, да и собраны бессистемно и безыдейно. «Если говорить о литературном отделе журнала, – писал рецензент, – более характерным для него окажется роман-хроника И.Ильфа и Е.Петрова “12 стульев”, гвоздь, центральная вещь журнала, печатание которой растянулось на полгода. Редакция называет это произведение – “подражанием лучшим образцам классического сатирического романа”; к этому можно добавить, что подражание оказалось неудачным. За исключением нескольких страниц, где авторам удается подняться до подлинной сатиры (напр., в образе Ляписа, певца “Гаврилы”), – серенькая посредственность. Социальный объект смеха – обыватель-авантюрист – ничтожен и не характерен для наших дней, не его надо ставить под огонь сатиры; впрочем, и самая сатира авторов сбивается на дешевое развлекательство и зубоскальство. Издевка подменена шуткой, заряда глубокой ненависти к классовому врагу нет вовсе; выстрел оказался холостым».
Десять лет спустя Петров не упомянул и об этом обзоре, хотя в 1929 году выпуск «Книги и революции» – «журнала политики, культуры, критики и библиографии» – возобновился после шестилетнего перерыва, потому издание было на виду, считалось достаточно авторитетным, всякое упоминание там – событие.
Маловероятно, чтобы Ильф и Петров не заметили эту публикацию своевременно или вообще не узнали о ней. Было, наконец, и кому подсказать. Например, Ю.К. Олеша, давний приятель и тоже бывший «гудковец», ознакомился с отзывами на «Двенадцать стульев» и печатно сформулировал свою точку зрения. Кстати, в той же «Вечерней Москве», которую имел обыкновение читать Петров, 27 апреля 1929, ровно через неделю после выхода обзора в «Книге и революции», «вечорка» опубликовала анкету «Год советской литературы», где известным писателям предложили назвать наиболее значительные художественные произведения из вышедших в 1928 году. Олеша назвал лучшим романом «Двенадцать стульев», добавив, что книга «оплевана критикой». Петров же об отзыве Олеши тоже не вспомнил.
Стало быть, говоря о приеме «Двенадцати стульев» критикой в течение года после издания, можно выделить две полярные точки зрения: книга «оплеванная» и книга, о которой критики не писали.
Первая точка зрения вполне обоснованна: отрицательные отзывы действительно были. Но и у второй, принятой большинством исследователей, есть некоторые основания. О романе, публиковавшемся в столичном ежемесячнике и выпущенном крупным столичным издательством, о самой популярной книге сезона, сразу буквально «разобранной на цитаты», должны были написать известные критики, их статьи должны были появиться в крупных столичных литературных журналах – «Красной нови», «Октябре», «Новом мире» и т.д. Не появились. Потому у современников не могло не сложиться впечатление, что «Двенадцати стульям» негласно объявлен бойкот. Уж очень громкое получилось молчание. Даже не молчание – замалчивание.
29 января 1929 года газета «Вечерний Киев» напечатала обзорную статью О.Э. Мандельштама «Веер герцогини», охарактеризовавшего поведение критиков как «совсем позорный и комический пример “незамечания” значительной книги. Широчайшие слои, – негодовал Мандельштам, – сейчас буквально захлебываются книгой молодых авторов Ильфа и Петрова, называемой “Двенадцать стульев”. Единственным откликом на этот брызжущий веселой злобой и молодостью, на этот дышащий требовательной любовью к советской стране памфлет было несколько слов, сказанных т. Бухариным на съезде профсоюзов. Бухарину книга Ильфа и Петрова для чего-то понадобилась, а рецензентам пока не нужна. Доберутся, конечно, и до нее и отбреют как следует».
Возможно, Мандельштам впрямь не углядел, что уже добрались и отбрили. Не в том дело. Существенно, что поэт, зная или догадываясь о подоплеке «осторожного молчания», решил говорить с критиками и редакторами на языке, который считал им доступным: рецензии на «Двенадцать стульев» писать и печатать можно и нужно – это не просто насмешка, а «дышащий требовательной любовью к советской стране памфлет», его сам Бухарин одобрил.
Бухарин действительно одобрил. Пусть и не на «съезде профсоюзов», как писал Мандельштам, а на совещании рабочих и сельских корреспондентов, но бухаринское выступление, где обильно и с похвалой цитировался роман, было опубликовано в «Правде» 2 декабря 1928 года.
Я.С. Лурье – в уже упомянутой книге об Ильфе и Петрове – утверждает, что похвала Бухарина вызвала «волну рецензий»: «Хвалить книгу, удостоившуюся его внимания, было не обязательно (к концу 1929 года – даже совсем не обязательно), но игнорировать ее – неудобно».
Как раз тут с мнением авторитетного исследователя трудно согласиться. От похвалы Бухарина до апрельского отклика «Книги и революции» прошло почти полгода, а уж до «волны рецензий» – и того больше. Конечно, критики-профессионалы, в отличие от Мандельштама, «Правду» читали регулярно, однако бухаринская похвала их не вдохновила. Иначе б не раздумывали так долго. Да и руководство «Вечернего Киева» тоже сочло нужным сделать оговорку в специальном примечании: «Редакция, помещая интересную статью т. Мандельштама, не вполне соглашается с некоторыми ее положениями».
Что и понятно: Бухарин в ту пору утратил былое влияние. Формально он оставался членом Политбюро, партийным теоретиком, главным редактором «Правды», однако для «руководящих работников», для редакторов газет и журналов изменения были очевидны. В ЦК Бухарина тогда откровенно травили, дискредитировали практически все им сказанное. В ноябре 1928 он вынужден был отречься от своих прежних суждений, и пленум ЦК единогласно осудил «правый уклон». В ноябре же Бухарин демонстративно подал в отставку. Ее, впрочем, отклонили. И выступление, упомянутое Мандельштамом, адресовано было не столько «рабселькорам», сколько партийной элите. Посвященные восприняли его как откровенно антисталинское. Следовательно, бухаринские похвалы мало что меняли в сложившейся ситуации.
Для редакций литературных журналов она была сложнейшей. «Двенадцать стульев» – роман откровенно «антилевацкий», цель публикации тогда легко просматривалась. При этом борьба с «левой оппозицией» уже закончилась, разгоралась борьба с «правым уклоном». Стало быть, хвалебные отзывы абсолютно неуместны, тут ненароком в «правые уклонисты» попадешь. Отрицательные отзывы тоже не вполне уместны – есть риск попасть в защитники «левых уклонистов». Потому несколько опубликованных отзывов можно считать исключением из общего правила, результатами редакторского недосмотра. Редакторам целесообразно было не спешить, дождаться какой-либо официальной оценки.
Ожидание затягивалось, и время рецензий истекло. Рецензия, как известно, жанр оперативный, своего рода репортаж – что, где, кем и когда напечатано. Нужна она в течение примерно полугода. Затем наступает черед солидных критических очерков, аналитических статей. Их тоже не было. В редакциях вообще избегали упоминаний о книге Ильфа и Петрова.
Однако к зиме 1929 года положение соавторов упрочилось.
Прежде всего, у них появился новый влиятельный покровитель, тоже давний знакомый – М.Е. Кольцов. Он, подобно Нарбуту, быстро делал карьеру. На исходе 1920-х годов Кольцов – не только один из популярнейших очеркистов и фельетонистов «Правды», но и довольно известный журналист-международник, тесно связанный с политической разведкой. Эти связи еще более окрепнут в 1930-е годы, когда Кольцов станет исполнителем наиболее деликатных сталинских поручений в области организации мирового общественного мнения. Ну а в ноябре 1928 года, готовя первый номер еженедельника «Чудак», Кольцов взял на работу в редакцию Ильфа и Петрова.
Некоторое представление о кольцовских планах дают письма, опубликованные в шестом номере журнала «Новый мир» за 1956 год. Новое издание, как сообщал Кольцов своему соредактору – А.М.Горькому, – должно было стать доказательством того, что «в СССР, вопреки разговорам о “казенной печати”, может существовать хороший сатирический журнал, громящий бюрократизм, подхалимство, мещанство, двойственность в отношении к окружающей обстановке, активное и пассивное вредительство».
Идея журнала – с учетом специфики политической терминологии тех лет – была сформулирована четко. «Бюрократизм, подхалимство» – пропагандистские клише, использовавшиеся для обозначения пороков государственного аппарата. Их обличение в журнале – подтверждение свободы печати в СССР. «Двойственность в отношении к окружающей действительности», то есть советскому строю, «пассивное и активное вредительство» приписывались различного рода «уклонистам». В данном случае речь шла о возможности использования сатиры для дискредитации политических противников сталинской «генеральной линии партии».
Подобные инициативы могли реализовываться только при постоянной поддержке в самых высоких инстанциях. Поддержка и тогда была. 19 декабря 1928 года Кольцов – на приеме у Сталина. Неизвестно, что именно там обсуждалось, но «Журнал записи лиц, принятых генеральным секретарем ЦК ВКП(б)», зафиксировал: «М.Е. Кольцов, фельетонист, газета “Правда”, по литературным вопросам».
Попасть в штат кольцовского журнала могли только те, за кого Кольцов ручался лично. Для авторов «антилевацкого» романа, приятелей опального Нарбута, это было большой удачей. В политическом аспекте у Ильфа и Петрова тоже многое изменилось к лучшему. К зиме 1928 года Сталин, успешно завершив очередной этап дискредитации Бухарина, счел нужным снизить активность «борьбы с правым уклоном» в литературе. А заодно – успокоить оппонента, приписав непосредственным исполнителям своих поручений «усердие не по разуму». 22 февраля 1929 года «Правда» напечатала установочную статью «Об одной путанице (к дискуссии об искусстве)». Ее автор, П.М. Керженцев, доказывал, что рассуждения о «правом уклоне» в литературе – нелепость. «Можно, утверждал он, говорить о “советских” и “антисоветских” фактах искусства», но недопустимо использование партийной терминологии в литературной полемике. Типично сталинская ирония: именно Керженцеву, еще 2 декабря 1928 года опубликовавшему в «Читателе и писателе» статью «Художественная литература и классовая борьба», где он призывал противостоять всему, «что можно назвать правым или соглашательским уклоном в нашей литературе», именно этому признанному обличителю литературных «правых уклонистов» пришлось теперь себя же опровергать. И не где-нибудь, а в главной партийной газете. А то впрямь возомнил бы себя специалистом по всевозможным уклонам.
Весной 1929 года Ильф и Петров, как принято говорить, на подъеме. Они работают и постоянно печатаются в престижном журнале, с ведома и одобрения советской цензуры готовится издание перевода «Двенадцати стульев» во Франции. Что же до отзыва «Книги и революции» о журнальном варианте романа, то удар наносился не по авторам «Двенадцати стульев», а по Нарбуту, прежнему главному редактору рецензируемого ежемесячника. С Нарбутом сводили счеты «задним числом» – прием, типичный для советской журнальной полемики, да и руководил «Книгой и революцией» все тот же Керженцев. Конечно, упоминая «Двенадцать стульев», обозреватель нарушал негласный запрет, но ведь игнорировать роман, печатавшийся в семи номерах, он не мог, почему и воспроизвел упреки, высказанные до него – в начальный период борьбы с «правым уклоном».
Однако той же весной ситуация опять изменилась: генеральный секретарь ЦК ВКП(б) активизировал антибухаринскую кампанию, и в результате главный сталинский оппонент лишился должности редактора «Правды» и других руководящих постов.
22 апреля на пленуме ЦК партии Сталин выступил с речью «О правом уклоне в ВКП(б)». Бухарину был приписан «отказ от марксизма», отказ от классовой борьбы именно в период ее обострения. Это обострение, по словам Сталина, выражалось прежде всего в постоянном «вредительстве» скрытых врагов советской власти, что теперь уже прямо связывалось с бухаринским попустительством: «Нельзя считать случайностью так называемое шахтинское дело. “Шахтинцы” сидят теперь во всех отраслях нашей промышленности. Многие из них выловлены, но далеко еще не все выловлены. Вредительство буржуазной интеллигенции есть одна из самых распространенных форм сопротивления против развивающегося социализма».
Понятно, что сказанное имело прямое отношение и к печати: любая критика режима, особенно публикация сатирического характера, могла восприниматься как сопротивление «буржуазной интеллигенции», ставшее возможным благодаря попустительству бухаринцев. Однако Сталин тут же выдвинул и другой лозунг. Нельзя, настаивал он, «улучшать наши хозяйственные, профсоюзные и партийные организации, нельзя двигать вперед дело строительства социализма и обуздания буржуазного вредительства, не развивая вовсю необходимую критику и самокритику, не ставя под контроль масс наши организации». Соответственно, сатирическая публикация могла быть признана как необходимой, так и контрреволюционной – по произволу авторитетного интерпретатора. Авторитет же был на стороне идеологов Российской ассоциации пролетарских писателей.
XVI конференция ВКП(б), проходившая с 23 по 26 апреля, закрепила победу Сталина и – в качестве развития установки на пресловутую самокритику – приняла решение о начале генеральной партийной чистки. Теперь каждому коммунисту предстояло отчитаться перед специальной «комиссией по чистке», а комиссия решала вопрос о его пребывании в партии. На той же конференции было принято решение провести «чистку советского аппарата от элементов разложившихся, извращающих советские законы, сращивающихся с кулаком и нэпманом». Этой чистке подлежали все (в том числе и беспартийные), кто занимал административные должности в аппарате государственных, профсоюзных и общественных учреждений и организаций. Проводилась она так же, как и партийная, – «чистящиеся» отчитывались перед специальными комиссиями. Нет необходимости доказывать, что, помимо «борьбы с бюрократизмом» и иными прегрешениями, задачей чисток было устрашение «уклонистов». От них пока что требовалось лишь публичное покаяние – «отказ от заблуждений», признание ошибочности бухаринских и троцкистских лозунгов.
В это время развернулась и дискуссия о статусе сатиры в СССР. Полемика шла, в частности, на страницах «Литературной газеты». Созданная в апреле 1929 года вместо еженедельника «Читатель и писатель», она изначально получила статус «проводника политики партии» при организации единого Союза писателей СССР. Дискуссия подразумевала не только литературные, но и – прежде всего – политические выводы.
В первом номере «Литературной газеты», вышедшем 22 апреля 1929 года, была опубликована статья популярного критика А.Лежнева «На путях к возрождению сатиры». Он настаивал, что сатира по-прежнему актуальна, поскольку возрастает «активность масс», жаждущих покончить с различными проявлениями социального зла, например, с бюрократизмом, а коль так, нужда в сатире «делается все более острой», хотя «объектов для нее стало гораздо меньше, чем было во времена ее расцвета», то есть в досоветский период. Как уведомляло редакционное примечание к статье, она печаталась «в порядке обсуждения». Очевидно, что оппоненты были уже наготове.
Мнение Лежнева наиболее жестко оспорил критик-рапповец В.И. Блюм – 27 мая «Литературная газета» опубликовала его статью «Возродится ли сатира?». Заявив, что сатира в СССР невозможна, критик подчеркивал: речь идет отнюдь не о газетных фельетонах или очерках, где принято сообщать точные «адреса», то есть имена осмеиваемых, – подобного рода «адресная» сатира необходима и при социализме. Иное дело – «художественная», «обобщающая» сатира. В отличие от фельетона или очерка, она никогда не была средством борьбы с социальными бедами, никогда не способствовала ни перевоспитанию, ни отстранению от должности невежественных чиновников, казнокрадов и взяточников. Зато, по мнению Блюма, «художественная сатира» всегда была «острым оружием классовой борьбы. Сатирическое произведение обобщением наносило удар чужому классу, чужой государственности, чужой общественности (здесь и далее выделено автором статьи. – М.О., Д.Ф.)». С октября же 1917 года, утверждал Блюм, «для нас государство престало быть чужим». Потому «продолжение традиции дооктябрьской сатиры (против государственности и общественности) становится уже прямым ударом по нашей государственности, по нашей общественности», такая сатира способствует возникновению антисоветских настроений.
Подтекст выступления рапповца был тогда очевиден: сатира интерпретировалась как пресловутое сопротивление «буржуазной интеллигенции». Блюм отождествил сатиру в художественной литературе с «антисоветской агитацией», то есть с одним из «контрреволюционных преступлений», предусмотренных тогдашним уголовным законодательством.
Статьи действовавшего Уголовного кодекса РСФСР, что относились к «контрреволюционным преступлениям» (и аналогичные статьи УК других республик), давно уже стали для советских писателей весьма актуальным сочинением: отчеты о политических процессах регулярно публиковались в центральной периодике. Формулировки были, как говорится, на слуху. В частности, применительно к писателям речь могла идти о статье 58.10: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению советской власти», точнее – «изготовление или хранение литературы того же содержания». А за это предусматривались весьма серьезные санкции – вплоть до расстрела.
В случае привлечения к ответственности доказывать, что «совсем не это имелось в ввиду», было практически бесполезно: специально для подобных случаев Пленум Верховного суда СССР 2 января 1928 года принял постановление «О прямом и косвенном умысле при контрреволюционном преступлении», которое было опубликовано в периодике. Термин «прямой умысел» означал, что обвиняемый «действовал с прямо поставленной контрреволюционной целью, т.е. предвидел общественно опасный характер последствий своих действий и желал этих последствий». Ну а термин «косвенный умысел» был в ходу тогда, когда никаких доказательств «прямого умысла» следствие не находило: подразумевалось, что обвиняемый хоть и «не ставил прямо контрреволюционной цели», однако «должен был предвидеть общественно опасный характер последствий своих действий».
Впрочем, до суда дело вообще могло не дойти: инструкции Народного комиссариата внутренних дел разрешали внесудебную ссылку или высылку «лиц, причастных к контрреволюционным преступлениям», то есть ссылку или высылку не только самого писателя, но и его семьи, родственников, друзей, знакомых.
Доносительское выступление Блюма в центральной газете – на фоне принятых XVI конференцией ВКП(б) решений о чистках – могло быть началом очередной репрессивной кампании, к чему в СССР уже привыкли. Потому оно вызвало буквально панику в писательской среде. И вскоре на страницах «Литературной газеты» в полемику с Блюмом вступили несколько известных литераторов, настаивавших на том, что сатирик, обличая, например, бюрократов или мещан, вовсе не становится контрреволюционером.
15 июля «Литературная газета» вновь атаковала Блюма и его сторонников. В передовой статье «О путях советской сатиры» декларировалось, что сатира и впредь «будет стремиться к широким художественным обобщениям», так как сатирикам надлежит «низвергнуть и добить предрассудки, религию, национализм», пресловутые бюрократизм и мещанство, беспощадно осмеивать проявления «цивилизованного мещанства» – западные «обаятельные моды, соблазнительные навыки и привычки» и прочее.
В итоге редакционная статья, с одной стороны, отводила от сатириков обвинения в «антисоветской агитации», а с другой – формулировала для них вполне конкретные обязательные задачи, указывая приемлемые объекты осмеяния, точно устанавливая границы дозволенного. И хотя споры о сатире продолжались еще долго, пусть и без прежнего ожесточения, большинство выступавших в прессе признали мнение редакции «Литературной газеты» верным. Это и стало важнейшим политическим итогом дискуссии, инспирированной партийным руководством. Получилось, что писатели сами, не дожидаясь официальных партийных или правительственных директив, ввели для себя цензурные ограничения. И сами же определили, какого рода преступлением является попытка игнорировать подобную цензуру.
Для Ильфа и Петрова нападки на сатиру и сатириков были чреваты весьма серьезными последствиями, но соавторы не принимали до поры участия в споре. У них нашлись заступники. 17 июня 1929 года – в разгар дискуссии о сатире – «Литературная газета» опубликовала статью А.К. Тарасенкова «Книга, о которой не пишут». По мнению большинства советских исследователей, благодаря именно этой статье и было прервано «осторожное молчание» критиков. Однако советские исследователи не задавались вопросом, почему на активность критиков так повлияла статья Тарасенкова, почему она появилась именно в «Литературной газете», а не в другом издании.
Случайным совпадением это, конечно, не было. Редакция «Литературной газеты», выводя «Двенадцать стульев» за рамки дискуссии о сатире, давала Ильфу и Петрову своего рода справку о благонадежности, для чего была затеяна довольно сложная интрига.
Дело в том, что за подписью Тарасенкова «Литературная газета» напечатала рецензию на первое зифовское издание «Двенадцати стульев». Именно рецензию, с полагающимися типичной рецензии атрибутами – основной текст предваряло библиографическое описание книги: авторы, заглавие, жанр, издательство. Это не могло не удивить читателей: тогда было не принято рецензировать романы почти через год. Тем более – в еженедельниках, изданиях по определению оперативных.
Вот почему запоздалой рецензии дали заглавие «Книга, о которой не пишут», использовав его еще и как название новой рубрики. В редакционном примечании сообщалось: «Под этой рубрикой „Литературная газета“ будет давать оценку книгам, которые несправедливо замолчала критика». По сути, это была редакционная статья. Редакция «Литературной газеты» отменяла все предшествующие оценки романа, их как бы и не было вообще. Рецензентам «намекали», что прежние суждения следует забыть.
«Намек» формулировался предельно жестко – не только посредством заглавия, но и первой же фразой: «Коллективный роман Ильфа и Петрова, как правильно отметил Ю.Олеша в своей недавней анкете в “Вечерней Москве”, незаслуженно замолчан критикой». Вряд ли Тарасенков не понимал, что «незаслуженно замолчан» и «оплеван» (как на самом деле сказал Олеша в анкете) – далеко не одно и то же. Но Олеше спорить нужды не было: он ведь «правильно отметил», он ведь хотел, чтоб книгу оценили по достоинству, – и пожалуйста. Получалось, что и Мандельштам, говоривший о «незамечании», тоже прав был, ему тоже спорить незачем. Кроме того, начало первой фразы – слова «коллективный роман» – напоминали заинтересованному читателю о первом журнальном отклике, где рецензент несколько неуклюже назвал «Двенадцать стульев» «коллективным произведением двух авторов».
«Литературная газета» вводила новые правила игры, и теперь Тарасенков лихо опровергал прежних рецензентов, не называя их имен: кому нужно, тот сам догадается.
Современникам, особенно заинтересованным, догадаться было несложно. К примеру, снисходительный рецензент в «вечорке» писал, что Ильф и Петров «прошли мимо действительной жизни, она в их наблюдениях не отобразилась», роман «не восходит на высоту сатиры», обозреватель в «Книге и революции» называл роман «холостым выстрелом», а у Тарасенкова – строго наоборот: для романа характерно «насыщенное острое сатирическое содержание», это «четкая, больно бьющая сатира на отрицательные стороны нашей действительности». Автор рецензии в журнале «Книга и профсоюзы», ставя в вину Ильфу и Петрову увлечение «юмористикой бульварного толка и литературщиной», давал «коллективному произведению» чрезвычайно низкую оценку и в социальном аспекте, и в аспекте художественности, Тарасенков же настаивал: Ильф и Петров «преодолевают штамп жанра», более того, «Двенадцать стульев» – одна из немногих безусловных удач советской литературы в области сатиры.
Напомнил он, опять же не называя имен, и об инвективах писателей, спешивших в мае 1928 года разглядеть литературную «правую опасность». Например, Ингулову, утверждавшему, что глаза правых уклонистов «цепляются за лохмотья, отрепья революции, не видят ее “души”, “нутра”», Тарасенков отвечал: «Глазами живых, по-настоящему чувствующих нашу современность людей смотрят на мир Петров и Ильф», это «глаза не врагов, а друзей». Получил отповедь и Гладков, предупреждавший, что склонность «некоторых литераторов живописать так называемых лишних людей современности» может привести к нежелательным социальным последствиям. Согласно Тарасенкову, авторы «Двенадцати стульев» окончательно и бесповоротно разоблачают всех «лишних» и «бывших»: с «приспособленца и рвача» Остапа Бендера «сорваны все поэтизирующие его покровы и одеяния», жестоко высмеяны и «халтурщики-поэты», и любители «претенциозно-”левых” исканий», а также «кумовство, карьеризм, интеллигентщина» и т. д. Но при этом, писал, Тарасенков, «авторы на редкость обладают чувством меры и такта. Они прекрасно знают, где нужно дать теплую иронию друга, где насмешку, где сатиру».
Исходя из этого, настаивал Тарасенков, «роман должен быть всячески рекомендован читателю. Одна оговорка: вся история с попом “отцом Федором” чисто искусственно прилеплена к основному сюжету романа и сделана слабо. При повторном издании “12 стульев” (которое уже предполагается ЗИФ’ом) лучше было бы ее выбросить».
Если бы не общий тон статьи, такая «оговорка» воспринималась бы как плохо – намеренно плохо – скрытая ирония: нельзя же без ущерба для романа «выбросить» одного из трех основных персонажей и сюжетную линию, с ним связанную. Однако здесь важно не то, что сказано, а то, зачем сказано, не семантика, а прагматика. «Оговорка» адресована не столько массовому читателю, сколько критикам. В отличие от Мандельштама, Тарасенкову (точнее, редакции) были известны доводы, способные успокоить осторожных коллег. Пусть предложенная правка нецелесообразна или даже вовсе бессмысленна. Важно, что некие недостатки отмечены, о них можно спорить, но это недостатки не политического характера. Политических, стало быть, не обнаружено вовсе. Критикам надлежало усвоить, что «Литературная газета» – в статье по сути редакционной – сообщает о готовящемся «повторном издании». Коль так, вопрос уже решен, вот-вот будет тираж – третья публикация, считая журнальную. Значит, смена главного редактора журнала «30 дней» и руководителя издательства «ЗИФ» действительно не связана с выпуском «Двенадцати стульев»: «идеологическая выдержанность» романа подтверждена год спустя.
«Литературная газета» защищала роман Ильфа и Петрова настойчиво и даже агрессивно. Такая защита – особенно в разгар дискуссии о статусе сатиры – не воспринималась как случайное совпадение. Зачем же понадобилось авторитетнейшему изданию выводить «Двенадцать стульев» за рамки дискуссии?
Можно, конечно, объяснить это усилиями покровителя – Кольцова. Но даже если так, намерения покровителя вполне соответствовали изменению политической ситуации. Дискуссия о сатире, проводившаяся на фоне борьбы с «шахтинцами», изрядно напугала литераторов, среди которых было немало симпатизирующих Бухарину. Разгром Бухарина продолжался, продолжалось и так называемое сворачивание нэпа. Потому окончательно утратил актуальность выдвинутый Бухариным в разгар нэпа знаменитый лозунг – «Обогащайтесь!» Он был адресован крестьянам, но трактовался гораздо шире.
В связи с этим сюжет «Двенадцати стульев» интерпретировался как опровержение бухаринского лозунга и развернутое доказательство тезиса, сформулированного В.И. Лениным: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». В романе даже нэпманы, чье частное предпринимательство легально, живут в постоянном страхе – стремление разбогатеть вынуждает их нарушать закон, а значит, и ежедневно ожидать ареста. Стремление же главных героев романа разбогатеть нелегально, не участвуя в «социалистическом строительстве», – попросту безумно, убийственно. И вот буквально теряет рассудок Востриков, обезумевший Воробьянинов, полоснув бритвой по горлу компаньона, буквально «переступает через кровь», и буквально захлебывается собственной кровью великий комбинатор Бендер.
К новому изданию «Двенадцать стульев», как уже упоминалось, опять сократили, «почистили», но сюжет в основе своей не изменился. Задуманный как антитроцкистский, точнее, «антилевацкий», роман использовался теперь в борьбе с «правым уклоном». Был здесь и оттенок иронии, иронии в сталинском духе, придававший интриге некое изящество: бухаринский лозунг дискредитировался романом, который полгода назад удостоился бухаринской похвалы в «Правде».
Уместно предположить, что Тарасенков писал свою рецензию не в июне, а в мае, почему и назвал апрельское высказывание Олеши «недавним». Но и в мае редакторы «Литературной газеты» знали, что зифовское «повторное издание» не «предполагается» а давно подготовлено. Более того, роман переводили на французский язык, его публикация за границей доказывала, что СССР – страна подлинной демократии, сатира там не запрещена. К моменту публикации тарасенковской рецензии новый – сокращенный и «почищенный» – вариант «Двенадцати стульев» был подписан в печать. И вскоре действительно выпустили тираж. А 30 июня перевод «Двенадцати стульев» вышел во Франции.