Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Евгений Опочинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Опочинин Евгений
Рассказы
Опочинин Евгений
Рассказы
Внимание !!! Сохранена орфография оригинального издания, за исключением: буква "ЯТЬ" – заменена на "Е" и буква "ЕР" (твердый знак) в конце существительных мужеского рода – удалена.
Бесовский летатель
(Сказание)
Радостно и ясно всходило солнышко, когда смерд Никитка сбежал с Москвы от своего осударя, боярского сына Лупатова, и навострил свои холопский лыжи к Александровской слободе. Не с тайным изветом на господина, как то часто бывало тогда, не с челобитьем в обиде али неправде, – за великим делом шел в страшную слободу холоп: стать перед очи самого царя и сказать ему слово о нестаточном доселе и неслыханном, чего человеку и вместити не мочно...
И темной, непроглядной ночью стояло перед Никиткой будущее: имет веру Грозный его словам – будет ему великое жалованье, избудет он неволи-холопства, будет жить в чести и богатстве, не имет – застенок и плаха... А жалко помирать в молодых летах! Хорошо на белом свете, на земле, особливо весной...
Шел Никитка, осматривался и дивился. Словно он не мало годов живет на свете, – будет десятка два с лишним, – а никогда до того не видывал такой красоты. Всякая былинка у места, всякая веточка на деревах под-стать одна другой... Ручейки, светлые и студеные, бегут по овражкам, прямо по мурове, блестят на солнышке, отливают местами зеленью, будто кто горстями насыпал в них дорогих измарагдов. И все радуется и светит кругом. Дерева не клонятся к земле, а подняли вверх сучья, и стоят довольныя, радостныя, что настало тепло. На ветках уже набухают почки... Всякая тварь копошится и суетится на только-что оттаявшей земле: тащутся с ношами мураши, жуки какие-то ползут через тропку, торопливо шмыгают ящерицы в сухой летошней некоси-траве. Не сидят без дела и люди: вон, на взгорье неогляднаго поля, виднеются оратаи. Согнувшись, тяжело идут они за своими сохами, а за ними, словно вытягивающийся черный змей, ползет глубокая борозда. А вверху, словно несметное серебро разсыпают на звонкое железо, заливаются переливчатой песнью жаворонки, и светится голубая бездонная глубь неба. Так и мерещится, что вот-вот замелькают в нем белыя крылья ангелов, и раздастся их клир во славу Господа...
Шел смерд Никитка, смотрел в голубое небо и думал: "Хорошо на земле, благолепно, а наверху еще лучше: ни тебе там людей, ни бояр, ни холопей всякому вольно, словно птице, лихо-бы досягнуть".
Стайка журавлей с курлыканьем протянула в вышине. Холоп смотрел им вслед и говорил себе, что будет время, и человек поднимется вот так же в небо и полетит, куда захочет, вольною птицей, а он, Никитка, – прежде всех. Может, не минет и месяца, лишь бы царь его пожаловал, послушал... Станется такое дело не страшен ему будет и господин его, боярский сын Лупатов: улетит он от его батогов туда, где его не достать не только-что боярскому сыну, а и самому Малюте.
Так весь день, наедине с своими думами, шел Никитка, подвигаясь к слободе. Переночевал он у мужика в попутной деревеньке, покормился Христа-ради и опять ударился в ход. Только на другой день к вечеру миновала дорога, и из-за лесу засверкали кресты слободских церквей. Прошел еще – и вся слобода выступила словно на ладони. Запестрили верхи теремов, засветили на солнышке слюдяныя окна, поднялись темныя вышки, стены и кованыя ворота. Сжалось сердце у смерда от смутнаго страха, похолодели руки и ноги.
Темен сегодня Грозный, ничего его не тешит. Звал-было шутов-потешников, скоморохов, да сам же указал проводить их плетьми, и те выскочили от него негорюхой. Сказочникам указал прийти, да не стал их слушать... Чего! В застенок не пошел на пытки, – даром заплечные мастера прождали во всем наряде... Один-одинешенек ходил он из палаты в палату, метался, будто зверь по клетке. Сунулся было к нему Малюта, и на него царь замахнулся палкой, и тот еле унес ноги.
Весть о том, что Грозный незауряд гневен, мигом облетела слободу, и все затихло, будто вымерло разом. Ни песни, ни говора нигде не стало слышно, малые ребята -и те не смели плакать. На что безстрашная опричня, и она разобралась по избам.
Еще пуще замерли все в страхе, когда с колокольни прокатился удар колокола, зовущаго к молитве, и царь, в смирной одежде, появился на высоком теремном крыльце. Кругом его, словно крылья нетопырей, взвивались от набегов предзакатнаго ветра черныя мантии опричных иноков, и последние лучи солнца ложились на них багряными пятнами крови...
И вдруг в тишине, когда замолк призывный звон с колокольни, от ворот по улице раздался и поплыл в вечернем воздухе громкий говор и шум. Царь, уже сходивший по ступеням крыльца, остановился и загоревшимся взором обвел ряды своих людей.
– Тако ли блюдете мя? – с грозящей скорбью выронил он укоризненный вопрос.
И вмиг Иоанн остался один на ступенях крыльца. Мнимые иноки, звеня ножами и саблями под полами ряс и мантий, бросились с крыльца и толпой черной нежити замелькали по улице слободы. Теперь не было скорби на лице царя, – глаза его светились огнем, и в них было нетерпеливое ожиданье.
Шум вдали затих. Замер и топот ног пронесшейся опрични. Царь, опершись на посох, стоял и ждал... Затаив дыхание, замершие недвижно на своих местах, словно истуканы, стояли по сторонам крыльца сторожевые пищальники.
Но вот снова послышался вдали шум и человечий говор. Приливной волной прокатился он по улице, ближе и ближе, и вдруг как-то разом вырос в медленно двигавшуюся толпу. В ней мельтешили черныя мантии лжеиноков и сермяги слободской челяди, а в самой середине бился, вырываясь из рук опричников, какой-то человек в простом холопьем кафтане и овчинной шапке. Человек этот, не покрывая рта, блажил на всю слободу одни и те же слова:
– Царь-осударь! Смилуйся, пожалуй, вели видеть твои светлыя очи! Перед крыльцом толпа остановилась и разом, как один человек, упала на колени. И мигом все затихло. Даже человек в холопьем кафтане сунулся лбом в землю и перестал выкрикивать свое челобитье.
– В чем изловили? – кинул царь тихим голосом в толпу.
В ответ загалдели-было сразу, перебивая один другого, многие голоса, но Иоанн гневно махнул посохом, – и все опять стихло. Тогда Василий Грязной, бывший ближе других к крыльцу, не поднимаясь с колен, сказал:
– Вора и умышленника на твое, великий осударь, здоровье, сторожа твои в воротах изловили... Шел-де до тебя, великий осударь... Сказывал-к тебе слово, а как спрашивали, молвил несбыточное: хочу-де сделать крылья деревяны и летать по воздуху, что птица, для государевой потехи... А станется, не с тем безумством шел он, вор и изменник и на твое здоровье вымышленник! Знать, земщина не дремлет, – не инако – от нея послан... От этих слов, будто угли от ветра, разгорелись царския очи. Иоанн выслушал и, не в силах сказать слово, задыхаясь, подал какой-то знак дрожащей десницей. Но его поняли люди и, мигом сорвав кафтан с пришлаго холопа, за плечи, волоком потащили к крыльцу.
– Чей ты? Кто твои подсыльщики, человече? – через силу спросил царь.
Холоп, стоя на коленях и все еще удерживаемый за руки, безстрашно поднял голову и сказал:
– Из холопей я Лупатова, боярскаго сына, великий царь-осударь! Без подсыльщиков, своей волей, пришел я к тебе с великим делом. Смилуйся, пожалуй, – вели мне сделать крылья деревяны! Хочу аки птица, возлететь для твоей потехи... А станется, не сделаю, что обещаюсь,– укажи казнить меня смертью...
Безбоязненно, словно своей ровне, говорил смерд Никитка, стоя на коленях перед царем в одной домотканной набойчатой рубахе, и смотрел ему прямо в очи. Царь слушал, и гнев, горевший в его глазах, потухал, и рука, державшая посох, перестала дрожать.
– Благо ти, человече! – наконец, тихо выронил Иоанн. – Несбыточно дело, о нем же сказываешь... Но да будет! Узрим, како возлетиши ты, аки птичище крылато, узри... И жалован будеши, аще сотворишь по слову своему...
И с этими словами царь махнул рукой. Разступились люди, державшие Никитку, и он встал с колен.
– Узриши, великий осударь! – смело сказал он царю.
Но Иоанн уже не слушал. Тихо смеясь, он поднимался по ступеням крыльца. Следом за ним, распахнув мантии и рясы, повалила назад в палаты вся опричня. Тщетно звал колокол: не будет нынче покаянной молитвы, – великий пир уготован на ея место...
Прямо от крыльца Никитку отвели теремные прислужники в "черную" поварню и там накормили. На Другой день к нему пришел какой-то человек и сказал ему указ царя, чтобы спрашивал он, смерд Никитка, все, что для дела его надобь, а работал чтобы в собинной избе, других бы изб не поганил.
И по тому указу, беглый холоп Лупатова перебрался в большую избу, очищенную про него на конце слободы. По первому его слову, ему принесли "древ всяких, и досок, и холстов, и гвоздя железнаго, и всякой иной снасти, и резаков, и ножей, и скоблей, и всего, еже для того дела надобь", и Никитка принялся за работу. Времени терять было нельзя: от царя ему указано было: "делать не более яко бы ден с десять, а на одиннадцатый ту птицу деревяну сделать и на ней летать". И работал смерд свою дивную птицу денно и нощно, снимая подобие с "малаго птичища" хитраго дела, которое сделал еще на Москве и которое принес с собою. "А то птичище, егда пущено, летало само, яко-бы суще живо"... Тесал и строгал смерд, выгибал брусья, натягивал на рамы холсты, расписывал их "розными краски", одно к другому пригонял хитрыя колеса, а сам думал: как пожалует его царь за его великое дело, когда возлетит он пред ним превыше облак? Даст ли ему в жалованье пригоршни серебра, камки, сукна алаго цвета, али пожалует в честь-боярство? И того ему, смерду, не надо: лихо бы дал ему осударь на избу, да велел избыть кабалы у Лупатова и отпустил на свою сторону на Шохну... Там не чета Москве: никто тебя не изобидит. Тиунов царских по иной год и не увидишь,– всякому там человеку вольно. Там есть чем и прокормиться, – в лесах зверья, а в Шохне рыбы и не оберешься!
На десятый день доделал смерд свою диковинную птицу, а перед тем в ночи пускал в ход колеса и махал на месте крылами. И такой был от того шум, что сторожа, приставленные к Никиткиной избе, со страху разбежались.
В одиннадцатый день ясное и погожее встало утро. Радостно играющее солнышко слепило глаза. Вся слобода, от мала до велика, высыпала на улицы и слушала бирючей, что скликали людишек идти о-полдень на край слободы к полю и смотреть, как выдумщик некий будет летать на деревянной птице. И спозаранку бежал народ туда, на взгорье, откуда начиналось неоглядное слободское поле. Провезли о дву-конь, на полозьях, хоть уж и давно не было снегу, и диковинную птицу, покрытую "от призора" холстами. Про царя на холму поставили на ковер столец с высокой спинкой, крытый сукном алым, а рядом раскинули шатер: на случай, не было бы дождя. Тут стал у своей птицы и сам "летатель" Никитка, а кругом все холмы и великое поле, пока окинет глаз, залились народом. И пестрели при ярком солнышке многоцветным узором кафтаны слобожан и охотных смотрильщиков из ближних починков и деревень, и сверкали золототканныя ферязи женок, искрились цветными огнями высокие кораблики на их головах.
Говор переливался в народе, слышался смех... Многие указывали на летателя Никитку, а он стоял недвижно на своем месте и, не отрываясь, смотрел горящими глазами назад, в сторону слободы. Лицо его было белее холста, покрывавшаго его невиданную птицу...
Вдруг говор и смех разом стихли. В наступившей мертвой тишине стало слышно, как жужжат, пролетая, проснувшияся от тепла мухи, как где-то вдали бормочет неугомонный ручей... Царский поезд показался из ворот слободы. В золотной шубе, в шапке с окопом из самоцветных камней, ехал на коне Грозный среди своих опричных слуг. А они красовались на статных конях, и горели золотом дорогие чепраки. Бок-о-бок с царем ехал Скуратов-Бельский, по прозванию Малюта. Ласковый, игривый ветерок, набегая, трепал рыжие клочья его бороды.
Подъехав, Иван Васильевич легко спрыгнул с коня прямо на руки кого-то из опрични. Народ всполошился и закричал:
– Здравствуй, царь-осударь! Здрав буди, Иване!
Грозный сел на уготованное место и махнул рукой. И опять все стало тихо. Тут вышел из стоявших кругом царя человек, ударил челом трижды и стал перед ним недвижно. Царь подал знак. Тогда человек подошел к Никитке и сказал:
– Указал тебе великий царь лететь, как ты обещался...
Смерд поклонился, и тут же из-за шатра выскочили двое каких-то людишек, в зипунах, мигом стащили с птицы покрывало, и ахнул несчетный народ, увидав невиданное диво... Широкия холщевыя крылья показались из-под покрывала, хвост как у павлина, впереди – долгая шея и голова птичья с ястребиным носом, а внизу, где туловище, – всякия колеса...
Двое людей подсадили Никитку. Влез он на свою чудную птицу, ухватился за веревки, задвигал ногами, и вдруг, не успели все еще ахнуть, как зашумели, забились крылья, и она начала подниматься. Вот чудная птица сравнялась с молодой березкой, а вот уж и высоко над нею и пошла выше и дале, шумя своими крыльями...
Не отрывая глаз, смотрел народ, волнами переливался с места на место и дивился без конца. Смотрел и царь, поднимая вверх голову, и на устах его была неразгадываемая усмешка. А смерд Никитка на дивной птице пропал из вида, скрывшись за слободой. Долго его ждали, а пока-что, к царю подошел чернопоп некий и стал сказывать, что тот смерд Никитка и дело его – "от нечистой силы: человек-бо не птица, крыльев не имать... Аще ли же приставить себе аки крыле деревяны, противу естества творить"...
Царь слушал, и усмешка не сходила с его уст. Но вот опять, теперь с другой стороны, показался летатель. Он летел, подобен страшной, невиданной птице, на своей "выдумке", и люди шарахались в страхе, когда она шумела у них над головами. А вот он стал и опускаться. Реже машут крылья, тише и ниже полет. Вот летатель скользнул к земле с своей птицей, взрыла она колесами мягкую талую землю и остановилась...
Никитка подошел к царскому месту и упал на колени в ожидании жалованья за свое великое дело.
И поднялся Грозный и сказал:
– Благо ти, человече! Истинно несбыточное соделал, и несть тебе жалованья на земли... Гей, Малюта! – крикнул вдруг царь и захрипел, и затряс бородою...
– И охнул весь несчетный народ единым вздохом... А Малюта уж тут как тут. По-волчьи схватил он "бесовского выдумщика" за горло...
И отрубили голову на плахе смерду Никитке за то, что "творил противу естества, от нечистой силы". Лежа под топором, он все порывался оборотиться лицом к небу. А там, в голубой бездонной вышине, летели журавли и курлыкали свою вольную песню...
"Бесовскую выдумку" тут же, на поле, спалили огнем.
Беднячёк
(Разсказ)
Сидор Охапкин с трудом вывез на улицу доверху нагруженныя салазки и затворил за собой калитку. Яркое, хотя еще и не греющее, зимнее солнышко глянуло ему в лицо. Сидор снял шапку и истово перекрестился. Затем он перекинул через плечо веревку от салазок и, немного нагнувшись вперед, поплелся по направлению к "базару".
На улице, по протоптанным у самых домов тропкам, виднелось несколько баб и мужиков из подгородчины, торопившихся на рынок. Трое ребятишек копошились в сугробе, тщетно пытаясь устроить горку со скатом на занесенную панель, единственными признаками которой служили верхушки деревянных столбиков, чуть выставлявшияся из снега.
Когда Охапкин поравнялся с ребятишками, они бросили свою работу и, утирая на ходу носы, устремились за ним, крича на всю улицу:
– Беднячёк! Беднячёк! Сидорушка-богомаз!
Один карапуз как-то примостился на салазках и ехал, победоносно посматривая по сторонам. Сидор покорно принял на себя лишнюю тяжесть и только улыбался, оборачиваясь на ребят:
– Ах, вы, птахи ранния! Ишь, поднялись, – говорил он себе под нос, крепко натягивая веревку салазок. – Беднячки!
У него слово "беднячек" было любимым обращением, вследствие чего Сидор Охапкин в городе, а в особенности на "Заструйке", самой отдаленной улице, населенной беднотой", был известен под этим прозвищем. Гораздо реже звали его по профессии иконописца – "Сидорушка-богомаз". Называть же его полным именем никому и в голову не приходило, – это как-то не шло к его небольшой смиренной фигуре, и зимой, и летом неизменно облеченной в засаленную долгополую чуйку, к его как-будто вечно испуганному лицу, освещенному добрыми, печальными глазами, с тем особенным выражением приниженности, которое в народе характеризуется метким эпитетом "пониклых".
Иконописец был Охапкин очень хороший, в заказах он не нуждался, и товар его на базаре шел хорошо, но, по его собственному выражению, "из беды он не выходил", т.е. жил в крайней бедности и постоянно нуждался в деньгах даже на материал – краски, кисти и доски для икон. Виною этого была, прежде всего, его необыкновенная доброта, не позволявшая ему отказывать кому-либо в просьбе, если ея исполнение было ему по силам. Часто, возвращаясь с базара, Сидорушка по дороге раздавал большую часть своей выручки, так что едва-едва оставалось на "материал". На мастерство свое он смотрел не как на промысел, а называл его "Божьим делом" и относился к нему благоговейно, хотя без всякаго ханжества и елейности, которыя пускали в дело, в присутствии заказчиков и особенно заказчиц, некоторые из его сотоварищей по ремеслу, называя, например, одну из самых употребительных у иконописцев красок – охру – "светло-божественной иерусалимской охрицей"... Сидорушка был чужд такой елейности, но зато чужд был и всякой корысти: когда, случалось, заказчик или покупатель на базаре спрашивал у него цену той или другой иконы, он огорошивал его несуразной цифрой:
– Тысяча рублей! – и затем, насладившись изумлением покупателя, наставительно говорил: – Ах, ты, беднячек! Разве можно ценить "Божье благословение"? Дай, сколько не жалко... За все спасибо!
Разумеется, многие пользовались этим и покупали прекрасныя, "истово" написанныя иконы Сидорушки за гроши, что, конечно, ничуть не влияло на улучшение его благосостояния; иконы же он писал, строго придерживаясь подлинника, на сухих и хорошо подготовленных досках.
– На Божьем деле не выгадаешь, – неизменно повторял он всем, кому случалось указывать ему на чрезмерную тщательность работы. Единственно, на чем он зарабатывал значительно больше, были иконы или, вернее, картины "Страшного Суда", распространенныя в городе и округе среди богатого купечества. Величина изображения, множество фигур и сложность рисунка не позволяли назначать за такую картину обычную для Охапкина ничтожную плату, и в случае подобных заказов ему добровольно уплачивалось иногда по нескольку десятков рублей. Любопытно, что дьявола, изображение котораго в "геене" является принадлежностью "Страшного Суда", он называл им самим изобретенным словом "кульмас", а маленькия изображения злых духов ласкательно -"кульмасиками". Когда Сидорушку спрашивали, где он отыскал такое название, – он не без раздражения говорил:
– А по-вашему так и надо звать его, как он сам себя зовет? Небось, он слышит, тут и есть, только позови! Да христианину и не след сквернить уста свои именем врага рода человеческаго. То-то вот, беднячки! – заключал он свою речь любимым словцом.
Это словцо однажды едва не наделало Сидорушке серьезной беды. Как-то его убогую конурку на "Заструйке" посетил богач-миллионер, владелец паровой мельницы-крупчатки, недавно переселившийся с "низу". Он приехал заказать "семейную" икону с изображениями святых, тезоименных ему и членам его семьи.
– Ну, так как же? – закончил купец, передав подробности заказа.
Сколько же ты возьмешь? Не бойся, сказывай! – поощрил он иконописца, видя, что тот изумленно на него смотрит.
– Да ты что мне заказываешь-то? – спросил его, в свою очередь, Сидорушка. – Сибирку али сапоги? Беднячек ты, беднячек! Нешто в Божьем деле можно торговаться?..
– Какой же это я беднячек! – заорал, обидевшись, купец. – Скажи на милость, какой богач нашелся! Не ты ли меня богаче? Не даром в таких палатах живешь, – презрительно оглянулся он кругом.
Сидорушка пристально посмотрел на сердитаго заказчика своими "пониклыми" глазами, покачал головой и сказал спокойно:
– Э, да ты и вправду меня беднее! И не будет тебе иконы, не напишу... Долго еще неистовствовал купец, но иконописец его не слушал; он ушел в малую каморку рядом с мастерской и прилег на своем жестком ложе.
– Ну, погоди! – завершил, наконец, свои угрозы заказчик. – Не я буду, ежели у тебя вывеску не сымут. До губернатора дойду!
При этом последнем обещании, Сидорушка не вытерпел; он выглянул из каморки и с улыбкой проговорил:
– Ну, как же ты не беднячек? Ведь, я правду говорю... Вишь, губернатор теперь понадобился, а то полицместер, городской голова... Всех, стало, просить надо? А мне вот некого просить! Не богаче ли я тебя? Разсуди!..
Купец плюнул и выкатился вон. Однако, он не забыл своей угрозы, и следующую ночь иконописец провел "под шарами"^. Наутро его выпустили после серьезнаго внушения, которое, тем не менее, не оказало на него никакого действия: он попрежнему на каждом шагу пускал в ход свое любимое словцо.
Помимо периодических раздач заработка и описанных приемов оценки товара, на благосостояние Сидорушки пагубно влияло то, что и он, увы, подобно большинству мастеровых, время от времени "загуливал". Но едва ли на ком эти загулы сказывались так тяжко, как на нем: во-первых, он был необыкновенно "слаб" и едва не терял сознания с первых двух-трех рюмок, при чем всякий, кому только не лень, мог опивать и обирать его до последняго гроша; затем, на другой день после загула, он тяжко страдал и лежал пластом в своей каморке, стыдясь показаться людям. Отлежавшись, он шел в церковь, по его собственному выражению, – "источать покаянную слезу". Таков был порядок Сидорушкиного загула, и только проделав все это, он снова принимался за работу.
На этот раз на базаре Охапкин как-то необыкновенно скоро "променял" свои иконы. Он уже укладывал на салазки холщевый навес своего ларька, когда к нему подошел незнакомый и, очевидно, не "тутошний" купец в богатой лисьей шубе:
– Вы будете изограф? – спросил он иконописца.
Сидорушка ответил утвердительно, но сказал, что икон у него больше теперь нет.
– Все выменял православным, – пояснил он с улыбкой.
– Да мне не то надо-то, – сказал купец. – Мне-бы из древних, отеческих. Вот, ежели имеете, подошло бы...
Подумав с минуту, Сидорушка вспомнил, что летом вдобавок к плате за работу в одной из церквей в уезде ему дали несколько старинных икон.
– Есть и такия,– ответил он. – Только не знаю, подойдут ли, – не разумею я в древнем-то письме...
Поговорили и решили, что купец зайдет к "изографу" на квартиру, а через час приезжий покупатель в Сидорушкиной мастерской уже разсматривал одну за другой старинныя почерневшия иконы. Он быстро окидывал их взглядом и откладывал на столе, не удостоивая дальнейшаго внимания. Но вот он выложил перед собой большой образ и стал смотреть, не отрываясь: на светлом фоне, чудесно сохраненном временем, можно было различить множество мелких изображений. По краям, на месте оклада, еще просвечивали кое-где остатки стершейся серебряной басмы.
– Сколько? – отрывисто и как-будто с тревогой в тоне спросил купец, не отрывая глаз от иконы.
– Тысячу рублев! – выпалил свою обычную шутку Сидорушка, ожидая удивления покупателя, чтобы перейти к своему обычному наставлению.
Но покупатель не выразил никакого удивления, – он только поднял взгляд на иконописца и сказал совершенно спокойно:
– Тысячу будет многовато, а вот семь сотенных получай! – и полез в карман, доставая объемистый бумажник.
Впервые в жизни лукавый дух корысти заградил уста "беднячка". Как во сне, он взял из рук купца толстую пачку бумажек, как во сне, следил широко открытыми глазами за тем, как тот завертывал икону в пестрый ситцевый платок, как, наконец, проговорив: "Счастливо оставаться!", пошел к выходу и громко хлопнул дверью.
Первыя минуты по уходе покупателя Сидорушка оставался в каком-то столбняке, но затем опомнился и заметался по своей каморке.
– Батюшки! Что же мне делать-то? Куда теперь деваться? – повторял он, сжимая в руке деньги.
Он выбежал с ними на улицу, чтобы воротить купца, но того уже и след простыл; на крик Сидорушки никто не отозвался; к тому же было уже темно, и впереди нельзя было различить прохожих.
Вернувшись к себе, иконописец спрятал деньги в печурку, запер дверь и стал тяжело и скорбно думать... Только-что происшедший случай совершенно выбил его из колеи, и он не знал, что предпринять. Более же всего его мучила мысль, что он обобрал, почти ограбил человека, и на чем же? На святой иконе! Спал "беднячек" тревожно, всю ночь преследуемый одним страшным видением: огромный коричневый "кульмас" тихо, тихо подбирался к печурке и протягивал за деньгами длинную когтистую лапу... На этом моменте Сидорушка вскрикивал и просыпался.
Утром, взяв с собой деньги, он отправился по городу разыскивать купца; он побывал во всех лавках, на постоялых дворах, в трактирах, но нигде не нашел своего щедраго покупателя. Никто не мог даже сказать, кто он и откуда... Вечером "беднячка" видели поочередно во всех притонах голытьбы, – он был сильно навеселе и раздавал деньги направо и налево, выкрикивая заплетающимся языком:
– Гуляй, беднячки! Изводи их, проклятых! Деньги – первая пагуба человеку!..
Петров день
(Очерк)
"У мужика то и праздник, что Петров день", гласит старая народная поговорка.
Но это не совсем верно: если Петров день и является праздником крестьян-земледельцев, после котораго начинается страда летних работ – покос и жатва, то еще более это праздник наемных рабочих, гуляющих в этот день вовсю, и, наконец, охотников, для которых с этого срока законом разрешается охота на водоплавающую и болотную дичь. В этот день даже самый захудалый из русских "немвродов"^, владелец невообразимой "пищали" времен Очаковских", и пса, более похожаго на апокалипсическаго зверя, чем на охотничью собаку, и тот считает как бы своей обязанностью "открыть охоту". В самом деле, где же усидеть охотнику в этот день, когда он знает, что по озеркам заливных лугов "напрела" масса "утвы", что на "потныя" низины выбрались с выводками дупеля, что по болотинам гомозятся между кочек быстрокрылые бекасы, и что вся эта благодать отныне не запретный плод?!
Однако, чтобы не удариться в панегирик "благородной страсти", в которой, между прочим, благородства едва ли больше, чем во всякой другой, – разскажу, как проводится день свв. Петра и Павла охотниками и не-охотниками в нашей стороне, центром которой служит г.Рыбинск – один из оживленнейших пунктов всего Поволжья, в стороне, где река Шексна крутыми извилинами несет свою мутную воду между низменных берегов в Волгу.
Еще накануне, т.-е. 28 июня, начинается двоякое движение – по дороге и по р.Шексне: в городе и из города. Туда, т.-е. в город, идут по большим дорогам или так-называемым "трактам" из близких и самых отдаленных местностей уезда наемные работники и работницы, пастухи и пастушата, все народ чужедальний мологские, веские (т.-е. из Весьегонскаго уезда), бежецкие, череповецкие и даже вологжане. Идут они небольшими группами и целыми артелями, весело, с песнями, а иногда и с удалою пляской. Да и как им не радоваться! Хоть один-два дня полной свободы, отдыха от тяжкой, страдной работы... А там, в городе, в этой заманчивой "Рыбне", их ждут балаганы. Петровская ярмарка со всеми ея соблазнами и, что дороже всего, свидание с родными, выходящими на Петров день в Рыбинск нередко за 100-150 верст только для того, чтобы повидаться со своими.
Зато "Рыбна" буквально кишит в этот день рабочим людом. Его и всегда-то летом не мало в городе, – одних судорабочих и крючников не один десяток тысяч, а тут еще подвалит наемный народ со всего уезда, а то и из Пошехонской стороны, – и в конце-концов все улицы, набережная Волги, знаменитая биржа босяков "Горка" и, конечно, ярмарка за Черемухой – бывают залиты сплошными массами сераго люда.
В городе, что называется, стон стоит: разноголосый говор, песни, брань и все покрывающие звуки бесчисленных гармоник, свистки пароходов на реке, "отжаривающие" изо всех сил балаганные граммофоны и шарманки сливаются в общий неистовый рев.
Движение из города и из подгородних местностей накануне Петрова дня происходит, конечно, далеко не в таких размахах, как движение рабочих в городе, и носит совершенно другой характер. Тут очень смешанная, разнообразная публика: купеческие сынки, приезжие приказчики, конторщики, бывшие помещики, железнодорожные служащие, слесаря, телеграфисты, наконец личности без определеннаго положения и занятий. Эта компания, с ружьями и собаками, собирается на пристанях шекснинских пароходов, на вокзале, наконец, трясется на наемных подводах или скромно шествует по обвалу на ведущих от города больших дорогах. Все стремятся в луга и леса, на реки и речушки, болота и болотца, отпраздновать первую разрешенную охоту в знаменательный Петров день.
Среди охотников-спортсменов – большое разнообразие типов. Тут и охотники-староверы, не признающие ружей центрального боя и предпочитающие стари.нныя пистонки". Они с невозможными, допотопными "мултуками" и увешаны всевозможными пороховницами, пистонницами, дробовницами. Другие, с хорошими, новейших систем, ружьями, изображают опытных "луговых и лесных волков". Их костюм: донельзя обтрепанный и засаленный, с дырами, пиджак, какая-нибудь невозможная фуражка. Все это старое и будто бы "заслуженное", видавшее виды. Но не верьте им: все это только показное, – из них многие только "шлепалы" и"ляпалы", т.-е. стреляющие по чем и как попало, да еще "ахалы", при каждом неудачном выстреле (а они все неудачны) издающие восклицание "ах".
Вот как-раз несколько таких спортсменов собралось на идущем в Шексну пароходе. Псы всяких пород: желтопегие и кофейно-пегие пойнтера, коричневые долгошерстные ирландцы, черные, с желтыми подпалинами, гордоны и, наконец, несколько, ублюдков и совершенно безлородных "кабыздохов" вертятся под ногймй и нестерпимо мешают неповинным пассажирам.
Пароход дал уже два свистка и скоро лойдет. Около рубки примостились с собаками несколько охотников, изображающих опытных "лесных волков". У одного на голове невообразимая ярко-зеленая шляпа. За плечами ружье, а спереди он весь увешан разнообразной охотничьей сбруей: тут огромный ягдташ с сеткой чуть не до пят, два патронташа, для чего-то кинжал, свистки, экстрактор, какие-то писчики, ножички, приколочки. Одним словом, совершенный Тартарэн из Тараскона. На цепочке он держит клокатого пса, сильно напоминающего пуделя. Пес добродушно приветствует всякаго прохожаго своим пушистым хвостом и ласково улыбается, приподнимая губы и обнажая ряд белых зубов.