355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Девичьи сны (сборник) » Текст книги (страница 9)
Девичьи сны (сборник)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:24

Текст книги "Девичьи сны (сборник)"


Автор книги: Евгений Войскунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Когда я в очередную субботу приехала в Публичку, он был там. Я увидела его, когда шла по проходу, отыскивая свободный стол, но сделала вид, что не заметила, и села поодаль. Вскоре он подошел, поздоровался и сказал, что ему нужно со мной поговорить. Я ответила, что пришла заниматься, а не разговаривать. Полная строгая дама, сидевшая рядом за столиком, сделала нам замечание: мешаем работать. Мачихин нагнулся к моему уху и прошептал:

– Юля, через час я буду ждать вас на лестнице. На верхней площадке. Очень п-прошу.

Не выйду, решила я. Вот еще! Нечего мною командовать.

Однако через час пять минут вышла. Холодный мрамор лестницы вполне соответствовал, как я надеялась, выражению моего лица.

Мачихин, ожидавший меня, подошел стремительной походкой. На нем была армейская гимнастерка и штатский темный серый костюм, мешковатый и мятый, как будто с чужого плеча.

– В-вы любите искусство, – сказал он без предисловия. Так вот, есть п-предложение. Завтра я еду в Петергоф. Повидаться с друзьями. Один из них работает в г-группе реставраторов. Вам будет, я думаю, интересно. Поедем?

– Завтра? – Мне сразу захотелось поехать, но не могу же я вот так взять и согласиться ехать куда-то с незнакомым человеком… – Не могу, – сказала я. – У меня много дел на завтра.

– Жаль, – сказал Мачихин, отведя в сторону взгляд. В следующий миг, однако, он снова уставился на меня. – Юля, п-понимаю, вас смущает, что мы незнакомы. Но это же просто условность. Право, не следует п-придавать чрезмерное значение условностям, которые мешают общению людей…

Он говорил что-то еще, а я – стыдно признаться – слушала, как завороженная. Никто никогда не говорил со мной с такой серьезностью… с такой подкупающей искренностью… С такими глазами, как у него, подумала я, просто невозможно обманывать…

Словом, я согласилась.

В переполненной электричке, с воем несшейся берегом залива, Мачихин рассказывал, какая гигантская восстановительная работа идет в Петергофе, где разрушены и дворец, и фонтаны, и куда-то вывезен немцами знаменитый Самсон. Сидевшая напротив нас женщина в ватнике, не старая, но с усталым, словно погасшим лицом, прислушивалась к тому, что говорил Мачихин.

Он вдруг умолк на полуслове.

– Так что же с этим Самсоном? – спросила я.

– Да не важно все это, – тихо ответил Мачихин.

Странный какой, подумала я.

Его друг, работавший в Петродворце в группе реставраторов, жил в старом желтом доме близ станции. Звали его Николай. У него была стриженая рыжеватая голова и рыжие усы, одет он был во флотский китель и брюки поразительной ширины. Моя рука утонула в его огромной ладони.

– А-ба-жаю показывать Петергоф красивым девушкам, – заявил он прокуренным басом, каким, в моем представлении, должны были говорить боцманы на парусных кораблях.

«Боцман» повел нас по парку. Он дымил папиросками, прикуривая одну от другой, и рассказывал. Очень интересно рассказывал. Я узнала, что осенью 41-го тут, в Верхнем парке, высадился десант. Пятьсот моряков-добровольцев трое суток вели неравный бой с немцами, были отрезаны от берега и погибли. Узнала, как долго и трудно после войны решался вопрос о восстановлении Петергофа. Но вот дело пошло, в 46-м пустили фонтаны-водометы в Морской аллее, а в 47-м взялись за Большой каскад.

– Вот он, любуйся!

Ахнув от восхищения, я уставилась на могучего кудрявого Самсона, разрывающего львиную пасть. Зимнее солнце робко касалось напруженных бронзовых мышц богатыря.

– Не хуже довоенного, верно? – басил Николай.

– Я не жила тут до войны…

– Ты не ленинградка? А в прошлом году где была? В августе месяце Самсона через Питер везли, весь город высыпал смотреть.

– Я не знала… не видела…

Мне было стыдно, что я оказалась в стороне от такого события.

– В сентябре открыли фонтан. Знаешь, какой столб воды ударил? Двадцать два метра! – «Боцман» явно хвастался перед провинциалкой. – Хорош Самсончик, а? Совершенно как довоенный. По фотографиям, по обмерам профессор Симонов точнехонько воссоздал.

Мачихин сказал, что вовсе не обязательно было воспроизводить фигуру Самсона точно такой, какой она была прежде.

– Да и вообще дело не в конкретной скульптуре, а в духовном порыве мастера.

– При чем тут духовный порыв? – возразил Николай. – Речь идет о сохранении культурного наследия. Если не сохраним культуру, мы одичаем.

– Одичать можно и оставаясь рабами одной и той же неизменной модели. Я не п-против Самсона. Материалистическая эпоха замкнута на внешнем материале, на статичной форме. Строим по принципу п-пользы.

– Да как можно иначе, если полстраны войной разрушено? – закричал, выпуская дым из ноздрей, «боцман».

– Ты прав, – кротко сказал Мачихин. – Но когда-нибудь мы поймем, что искусство п-прежде всего – душевное переживание. Оно сродни памяти, бессознательному воспоминанию…

– Начинаются антропософические штучки! Ванечка, нам до твоих идеальных миров так же далеко, как до луны. Человеку что нужно? Жратва! Крыша над головой! Ну и, конечно, предметы культуры…

Я слушала с интересом. Хоть и не все понимала в их споре. Понятнее был «боцман». Но в тихом голосе Вани Мачихина, в странностях его слов было нечто притягательное. Я шла рядом с ним и невольно обратила внимание на стоптанные носки его армейских сапог. Вдруг подумала: что со мной происходит? Совершенно не знаю человека, а послушно иду, куда он ведет…

«Боцман» показал нам только что восстановленные фонтаны Нижнего парка, фигуры Адама и Евы, Нимфы и Данаиды. Все это было здорово. Но я то и дело посматривала на дворец.

Большой дворец, побитый и обожженный войной, пустыми глазницами окон смотрел на каскады фонтанов, на бронзовые статуи наяд, и чудилась мне в этих черных глазницах печаль и безысходность.

– На дворец глядишь? – сказал Николай. – Скоро за него возьмемся. Годиков через пять будет как новенький.

– Через десять, – сказал Мачихин.

– Ну, ты ж у нас скептик. – «Боцман» хлопнул его по плечу. – Пошли ко мне!

Он занимал комнату в полуподвале облупленного желтого дома. Тут было накурено. На столе лежал лист ватмана, прижатый по краям пепельницей с окурками, бутылкой в засохших узорах выпитого кефира и двумя книгами. Николай быстренько скатал ватман, испещренный схемами и значками, в трубку и бросил на небрежно застеленную койку. Затем на столе появились тарелка с квашеной капустой, полбуханки черного хлеба и бутылка водки. Я сказала, что мне пора домой. Но Мачихин, взглянув на меня своими нездешними глазами, попросил не спешить – и я послушно осталась. В оконце под потолком проникало солнца ровно столько, чтобы осветить пиршественный стол. Водка была омерзительная, я только слегка пригубила из стакана.

Спор тем временем все больше разгорался. Ваня Мачихин, выпив, порозовел, в его словах появилась горячность, и заикался он меньше.

– Время и пространство не могут быть продуктами опыта, – говорил он с дымящейся папиросой в руке, – но они – непременное условие… И Эйнштейн п-понимал это лучше других…

– Опыту подвластно все! – хрипел «боцман». Он расстегнул китель, под которым была клетчатая рубашка, и тоже нещадно дымил. – Потому что изначальная материальность…

– Нет! Пространство и время заполнены чувственным материалом наших представлений…

– Можно к вам? – раздался вдруг высокий женский голос.

В комнату впорхнула маленькая блондинка с удивленными голубыми глазами, в жакете из потертого красного бархата и такой же юбке, а следом за ней вошли двое парней – длинношеий очкарик, аккуратно одетый, при галстуке, и жизнерадостный черноокий кавказец, гибкий, как молодое дерево. Они принесли какую-то еду и бутылку вина. Кавказец сразу подсел ко мне, спросил, почему он ни разу меня не видел и на каком факультете я учусь.

– А, так вы не в университете? – удивился он. – А кто вы? Просто Юля? Прекрасно! Упоительно хорошо встретить просто красивую девушку Юлю!

– Зураб, п-перестань орать, – сказал Мачихин. – Юля изучает искусство.

– А, искусство! – еще громче завопил Зураб. – Не музыку, случайно, изучаете? Нет? Жаль! А то как раз вышло замечательное постановление – читали?

– Читали, читали, – скороговоркой сказала маленькая блондинка. – Твоего Мурадели разделали под орех. Так ему и надо. Только при чем тут Шостакович с Прокофьевым, хотелось бы знать?

– А при том, дорогая Бэлочка, что все они бандиты! С большой дороги! Знаешь, чего они хотят? Они хотят развратить нас формализмом!

– В п-постановлении, между прочим, странная вещь, – сказал Мачихин. – Грузины и осетины, написано там, в годы революции были за советскую власть, а чеченцы и ингуши, к-как известно, боролись против. Это правда, Зураб?

– Как известно! Мне это, например, не известно. Чеченцев и ингушей в сорок четвертом выселили с Кавказа, вот это известно. Они немцам пособничали.

– Не все же поголовно пособничали, – ломким голосом проговорил очкарик, отхлебывая из стакана красное вино. – Как можно обвинять целую нацию? И выселять черт знает куда?

– Чего ты привязался, Володя? – Зураб налил себе вина. – Национальная политика – темная вещь. Как всякая политика, она служит государству. Если государство на кого-то рассердилось, то вот тебе и виноватая нация.

– Правильно, – подтвердил Николай. – Государство есть аппарат насилия. Не надо его раздражать.

– Неверно, – сказал очкарик. – Изначально государство возникло не для подавления своих граждан, а для их защиты, не раздражаться оно должно, а исполнять закон.

– Закон! – Зураб со стуком поставил стакан. – Где он? Ты голый теоретик, Володя!

– Ну, я бы не сказал, что голый, – усмехнулся юный очкарик. – Законы у нас есть. Даже больше, чем нужно. Появилось новое постановление – вот тебе и закон. Секретарь обкома надумает что-нибудь – тоже закон.

– Или статья в «Правде»! Вон написали, что появилось низкопоклонство перед Западом – и па-ашли обвинять!

– Не ори, Зураб, – сказал «боцман». – Про низкопоклонство, я считаю, правильно написали. Что хорошего в том, что свое забываем, чужое превозносим?

– А по-моему, так нельзя, – сказала блондиночка, сутулясь и оттого делаясь совсем маленькой, только голова над столом торчала. – Если я люблю Моцарта больше, чем Чайковского, значит, я преступница?

– Это значит, что ты несознательная, – объяснил Володя. – Но упаси тебя бог сказать, что паровоз изобрел Стефенсон, а не Черепановы, – в тюрьму угодишь.

– «В тюрьму угодишь», – передразнил «боцман». – Зачем опошлять серьезные вещи? Мы освободителями пришли в Европу, вон Ванечка до Кенигсберга дошагал, я на катерах до Польши добрался, Зураб кончил воевать в Венгрии – зачем же нам унижаться перед заграницей? Разве у них все так уж хорошо, а у нас все плохо?

– Я этого не говорю. – Володя нервным движением правил очки на тонком носу. – И я не виноват, Коля, что родился позже тебя и поэтому не воевал. Смею заверить, что…

– Да я и не виню тебя в том, что молодой. Только не надо иронизировать. Не в паровозе дело.

– М-мебель в Германии лучше, чем наша, – вставил вдруг Мачихин.

– Ну и что? Подумаешь, мебель! От кого, от кого, а от тебя, Ваня, не ожидал! – Николай залпом допил из стакана остаток водки и, морщась, помотал рыжей головой.

– Да просто запомнилось мне. Когда в Инстербурге вышел из госпиталя, я видел, наши офицеры т-трофейную мебель грузили, отправляли… П-понимаю, от нашей бедности эта трофейная горячка…

– Немцы полстраны разорили, как же не быть бедности!

– И до войны жили бедно. Н-но я не об этом… Рационализм заглушил в нас живое чувство, вот беда. Воля к жизни естественна. Но она непрестанно рождает в нас н-неосуществимые желания. Отсюда разлад. Если это глубоко п-понять, то можно научиться преодолевать волевые импульсы. Освободиться от страстей. Очиститься.

– Проповедь аскезы, – усмехнулся очкарик.

– Постой, постой. – Блондинка голубоглазо уставилась на Мачихина. – Я согласна, что надо преодолевать импульсы. Приобретательские, например. Могу проходить до смерти в обносках, сшитых из старой портьеры, – плевать. Но освободиться от страстей? Что это ты говоришь, Ванечка? Так можно потерять все человеческое.

– Точно! – будто молотком по гвоздю ударил Зураб.

– Да что вы, ребята? – тихо удивился Мачихин. – Читали Канта и ничего в нем не п-поняли? Преобладание нравственного долга над страстями, над бренным телом – в-вот истинно человеческое.

– Да, но из этого не следует, что люди должны подражать примеру самого Канта, – заметил Володя.

– Вот именно, – поддержал Николай. – Что ему до страстей человеческих? Точненько, по часам, ходил в свой университет. Сочинял теорию познания в благополучном Кенигсберге. Посмотрел бы он, что сделал с его городом Ваня Мачихин со своей армией!

– Или ходил бы по ночам, как мы с Ванечкой, на станцию разгружать вагоны! – засмеялся Зураб.

Володя сказал:

– Нет, я имел в виду другое. То, что он решил, что семейная жизнь мешает умственному труду, и остался до конца одиноким. Но твое подавление волевых импульсов, Ваня, это, кажется, не из Канта. Это Шопенгауэр предлагает освобождаться от гнетущих волевых импульсов с помощью эстетического созерцания…

Я слушала их разговоры с интересом – не то слово, но не знаю, как сказать, – просто никогда в жизни не было так интересно. Но все они курили беспрерывно, нещадно – и я не выдержала. Закашлялась, с трудом удерживая подступающую дурноту. Мачихин вывел меня на воздух – насилу я отдышалась…

На обратном пути, в электричке, я спросила, действительно ли он по ночам разгружает вагоны.

– Н-не каждую ночь, – ответил Ваня. – Раза два в неделю. На стипендию ведь не проживешь.

Мы стали встречаться. И не только в Публичке. Я ходила с ним в Русский музей, в Эрмитаж, и по-новому раскрывался мир искусства – Ваня судил о живописи не так, как я (нравится – не нравится), а серьезно, всегда пытаясь добраться до сути замысла художника.

– Но ведь то, что ты говоришь, и Володя, и Зураб, – это идеализм. Разве нет? Разве Кант не был идеалистом? – допытывалась я. – Ведь материя первична, а сознание вторично, идеалисты объясняли неправильно, наоборот. Разве нет?

– Все это г-гораздо сложнее, Юля, – мягко говорил Мачихин, словно втолковывая ребенку. – Диалектический материализм – одна из философских систем. Но не единственная. Гегель ввел диалектику как составную часть развивающейся мировой идеи. К материализму диалектика притянута н-несколько искусственно…

– Не может быть! – Я стояла на своем, затверженном в школе, институте. – Мир материален. И он развивается. От низшего к высшему. И мы познаем его в развитии.

– Не так п-просто, Юля. Познание вещей… ну, объективного мира… обусловлено познающим умом. Не надо путать познание с ч-чувственным восприятием. Существуют сверхчувственные духовные миры…

Он развивал непонятную мне систему взглядов, которой очень интересовался, – антропософскую теорию немецкого доктора Рудольфа Штейнера, работавшего в конце прошлого – начале этого века.

– А ты знаешь, моя фамилия по отцу – Штайнер, – сказала я. – Почти как у твоего философа. И у меня был дядя Рудольф.

– Так ты немка? В-вот как. Немецкий склад ума очень расположен к философии.

– Знаю. Мы проходили «Три источника и три составные части марксизма». Но я немка только наполовину. И поэтому мой склад ума…

– Понятно. А чем занимается твой отец?

– В сорок первом его выслали из Баку. Он погиб в ссылке. И дядя Рудольф погиб.

– Понятно, – повторил он и, остановившись, закурил папиросу, зажав огонек спички в ладонях. Дул сырой и холодный ветер с залива. Мы медленно шли по Невскому мимо «дворца дожей». – А у меня отец с-спился, – сказал Ваня.

Я стала осторожно расспрашивать. И узнала, что отец Вани – Мачихин Авдей Иванович – в юности рыбачил на Ладоге, а с началом мировой войны был мобилизован на Балтийский флот. «Ну а дальше, – сказал Ваня, – к-как в кино. Оптимистическая трагедия…» Это означало, что за морячка-балтийца взялись агитаторы – вначале анархисты, а потом уж большевики. Нет, Зимний Авдей Иванович не брал, его корабль ремонтировался в Ревеле. Но против Юденича воевал, и потом на Волге, на Каспии…

– На Каспии? Он был в Баку, в отряде Петрова? – спросила я.

– В Баку, кажется, не был. В Астрахани.

На бульваре Профсоюзов было пустынно, в голых ветвях тополей каркали, словно переругиваясь, вороны. Ветер бил в лицо колючим мартовским снегом.

Авдей Иванович Мачихин так и пошел по военной части, окончил курсы, стал краскомом, то есть красным командиром, а в двадцать втором женился на Екатерине Васильевне, по которой еще с юности вздыхал, когда приметил миловидную девочку с золотой косой в доме питерского рыботорговца, куда, бывало, привозил свежий улов с Ладоги. Поженились они, значит, а через год родился он, Ваня. Произошло это событие в Ижоре – неподалеку от этого городка Мачихин служил на знаменитом форту командиром батареи. И он хорошо продвигался по службе, пока что-то не случилось в 38-м: вдруг не состоялось крупное назначение, уже представленное на подпись наркому. В 39-м Мачихин был ранен на зимней войне, после госпиталя ему предложили отставку, но он, не мысля жизни вне армии, выпросил небольшую интендантскую должность в Ленинградском округе.

В блокаду семья выжила – может, как раз благодаря интендантству, то есть близости к снабжению, – Ваня об этом не распространялся, да и, собственно, он в сорок первом пошел служить в армию, так что мерз и голодал не дома, а в своей зенитной батарее.

О том, как воевал, Ваня рассказывал скупее. Знаю только, что дважды его ранило: первый раз под Ленинградом, когда бомбежка аэродрома, который они прикрывали, побила зенитчиков, а второй – в Восточной Пруссии. Их дивизион в конце войны перебросили на 3-й Белорусский фронт, и там, на марше, батарею накрыли внезапно выскочившие из низкой облачности «юнкерсы». На гимнастерке у Вани над левым карманом были пришиты две ленточки, желтая и красная, – знаки ранений. Других наград Ваня не носил, хотя были у него орден и медали. В 46-м он демобилизовался и, вернувшись в Питер, поступил на матмех университета. В том же году у его мамы, Екатерины Васильевны, обнаружили рак. И пошло: больница, операция, снова больница… Может, из-за болезни жены, а может, потому что фронтовая привычка к спирту дала дурные последствия («исказила личность», по словам Вани), Авдей Иванович из семьи ушел.

– Как ушел? – поразилась я.

– С-собрал бельишко, взял мамину и мои фотокарточки и ушел, – сказал Ваня и опять остановился закурить. На его армейскую шапку и шинель – на место споротых погон – ложился снег. – Живет у друзей к-каких-то… а может, у женщины… Иногда звонит… Ладно, давай сменим п-пластинку.

– Ваня, вот ты математик, почему же так увлекаешься философией?

– Н-надо же понять, в каком мире живем. Тебе разве не хочется?

– Я просто живу как живется.

– Да в общем-то и я… Из обстоятельств св-воей жизни не выскочишь… Но ведь ум зачем-то дан человеку. А мир явлений зависит от ума.

Снег еще усилился. Демидов переулок был весь в белом тумане.

– Ну, вот я и пришла. До свиданья. Спасибо, что проводил.

– Не за что.

В его взгляде, устремленном на меня, почудилась нежность. И так вдруг захотелось поцеловать его…

Однажды Ваня пригласил меня к себе. Они с матерью жили на Васильевском острове, на 9-й линии угол Среднего, в доме, побитом, будто оспой, осколками снарядов. У них коммуналка была, по Ваниным словам, очень дружная – уходя на весь день (или даже на ночь, если работал на разгрузке вагонов), Ваня знал, что Екатерина Васильевна не останется без присмотра, кто-нибудь из соседок непременно к ней заглянет.

В тот раз Екатерина Васильевна была еще на ногах. Очень худая и маленькая, с истощенным лицом, на котором светились добрые серые (как у Вани) глаза, она встретила меня словами:

– Вот вы какая красивая!

Говорила она с трудом, часто закашливалась. И все потчевала меня вареньем:

– Кушайте, Юленька… Это крыжовник… Сестра прошлой осенью из Белоострова привезла… Ванечка, что ж ты не угощаешь…

– Да не тревожься, мама, – отвечал он. – Юля кушает.

Я кивала и улыбалась ей. Я жалела эту маленькую женщину с трудной, прямо-таки немилосердной судьбой. А Ваня развивал антропософскую теорию доктора Штейнера, и слушать его было интересно и странно. Будто бы в древности человек с примитивным, суеверным, мифологическим сознанием обладал развитым сверхчувственным восприятием. В ходе же истории, с развитием цивилизации, человек все более ощущал свою индивидуальность, переходил к мышлению в понятиях – но при этом утратил сверхчувственную способность.

– А что это такое? – спросила я. – Инстинкт?

– Не т-только инстинкт. – Как всегда, когда он увлекался мыслью, в его голосе появилась горячность, слова вылетали быстро-быстро, и не все я понимала, моей школярской подготовки явно не хватало. – Это и интуитивное знание, и повышенная чуткость, да-да, улавливание мыслей, если хочешь… ясновидение… Вот это задача, д-достойная человека, – совершенствование самого себя, чтобы вернуть утраченный природный дар… снова сверхчувственные духовные миры внести в наш физически чувственный мир…

У меня слегка кружило голову от потока Ваниных слов. Все же я уловила что-то существенное и робко спросила:

– Так что же ты хочешь – вернуться к первобытному состоянию? В пещеры?

– Нет! Обратного хода цивилизации быть не может! Но совершенствовать дух, освободиться от плоских догматов… Очиститься от злобы, расизма, ксенофобии…

– Это еще что такое?

– С-сказано философом: «Чудовище-повседневность унижает все, что стремится подняться выше». – Ваня уже не слышал меня, говорил все горячее. – П-противостоять чудовищу! В прозрении сокровенной сущности явлений велика роль искусства… Как раз для тебя, Юля, ведь ты искусством… да, да! это мощное средство совершенствования личности… И постоянная работа ума над сырым материалом жизни…

В конце апреля Екатерине Васильевне резко стало хуже. Она слегла и больше уже не поднималась. Каждый вечер после работы я мчалась на 9-ю линию, иногда и на ночь оставалась, потому что… потому что было очень плохо. «Интоксикация», – сказал врач-онколог. Он ежедневно присылал сестру с обезболивающими уколами, но я видела, что Екатерина Васильевна страдала… хоть и была уже в бессознательном состоянии… Я кормила ее из ложечки, помогала Ване ворочать ее…

Ох, не могу об этом. Тяжко, тяжко угасает человек под напором страшной болезни…

В день похорон разразилась гроза. Сверкало и грохотало, когда мы бежали с кладбища к трамвайной остановке. Вымокли ужасно. На остановке пришлось дожидаться Ваню: он вел под руку седого, плохо выбритого и как будто кособокого старичка. Старичок – это был Ванин отец, Авдей Иванович, – забирал то влево, то вправо, шел нетвердо и тихо плакал, вытирая глаза скомканным белым платком.

Поминки возникли сами собой. Николай и Зураб сбегали за водкой, мы с Бэлой захлопотали с закуской, соседки притащили вареную картошку, квашеную капусту. Авдей Иванович, выпив, сразу захмелел и, пяля на меня шалые глаза, принялся рассказывать, как они с Катей и Ваней хорошо жили в Ижоре и как Ваню в школе хвалили.

– Всё книжки читал и к людям всегда был вежливый, а как же… Я Ване говорил – сынок, к людям первое дело вежливость… а как же… А с Катюшей мы хорошо жили… – Тут он всхлипнул. – Я перед ней виноватый… в блокаду вытянул ее… а вот потом… – Слезы опять полились, он уже и не вытирал их. – Виноватый, виноватый, – бормотал Авдей Иванович.

– Перестань, папа, – сказал Ваня. – Никто не в-виноват.

Авдею Ивановичу было пятьдесят два, но выглядел он много старше. Мы с Ваней однажды навестили его в его жалком жилище в каменном сарае на Охте, близ лодочной станции, где он служил. От выпивки Ваня отказался. Авдей Иванович влил в себя полстакана и опять пустился в жалостливые воспоминания об Ижоре. Мы уже выходили, когда он вдруг поймал нас за руки и, тараща глаза, сказал неожиданно твердым, командирским голосом:

– Вы, ребята, вот что – поженитесь.

Была белая ночь. Мосты были разведены, по Неве буксиры тащили военные корабли. Мы не могли попасть на Васильевский, к Ване, мы медленно шли, обнявшись, по набережным, мимо «львов сторожевых», мимо Петра с простертою над нами рукою. Нева мягко, серебристо, с желтизною, отсвечивала не то вечернюю, не то будущую утреннюю зарю. Я остановилась, тронув рукой шершавый камень парапета. Ваня сказал:

– Я люблю тебя.

– А я тебя, – сказала я.

Мы целовались и снова шли по пустынной набережной, и Ваня читал своего любимого Фета:

 
От огней, от толпы беспощадной
Незаметно бежали мы прочь;
Лишь вдвоем мы в тени здесь прохладной,
Третья с нами лазурная ночь.
 

Ничего мне не надо было – только чувствовать руку Вани на плече, только слышать его тихий голос:

 
И этих грез в мировом дуновеньи
Как дым несусь я и таю невольно,
И в этом прозреньи, и в этом забвеньи
Легко мне жить и дышать мне не больно.
 

Дышать мне было легко, как никогда. Я бы могла идти так всю жизнь. Наверное, это и было счастье.

Я познакомила с Ваней тетю Леру и дядю Юру. По правде, я ожидала, что Ваня выберет момент и скажет, что мы решили пожениться. Он пил чай с тортом, отвечал на вопросы дяди Юры, тети Леры, но был задумчив и – я вдруг почувствовала – чем-то встревожен. Нет, он ничего не сказал. Да и, между прочим, ведь он не делал мне предложения – только сказал, что любит…

Я вышла его проводить и спросила: что-нибудь случилось?

Ваня посмотрел на меня своими удивительными глазами и ответил:

– У Зураба н-неприятности.

– А что такое?

– В-вызвали в комитет комсомола, обвинили в чуши несусветной… В н-низкопоклонстве…

Он от волнения, что ли, заикался больше обычного.

– Но это же действительно глупость, – сказала я. – Смешно даже вообразить, что Зураб низко кланяется чему-то.

Зураб Гоглидзе мне нравился больше всех других Ваниных друзей. Он был, я бы сказала, сама прямота. Сама непосредственность. Сын какого-то крупного работника в Кутаиси, секретаря не то райкома, не то горкома, он презрел обеспеченную жизнь, открывавшую ему – от рождения – доступ к привилегиям. В сорок третьем, едва стукнуло восемнадцать, Зураб пошел воевать. Отвоевав, возвратился домой, поступил было на юрфак Тбилисского университета, и уже отец, переведенный в грузинскую столицу с повышением, собирался устроить Зурабу квартиру, как вдруг неблагодарный сын «взбрыкнул копытами» (выражение самого Зураба). Перевелся в Ленинград, на философский факультет ЛГУ, жил в общаге на проспекте Добролюбова, никаких посылок и денежных переводов из Тбилиси не принимал категорически. «Я ас-ва-бо-дился, понимаешь?» – говорил он, горячо посверкивая глазами. Мне однажды заявил, что если бы так не любил Ваню, то непременно меня отбил. Милый, милый Зураб. Вот только очень был несдержан на язык.

– Он и не к-кланяется, – сказал Ваня. – Н-наговорил им дерзостей. Ну ладно… Юля, у тебя хорошие дядя с тетей. Ты, наверно, ждала, что я им… ну, что мы поженимся…

– Ничего я не ждала, – сказала я самолюбиво. – Вот еще!

Он посмотрел на меня пристально. Все-таки немного неуютно, когда читают мысли…

– Юля, я н-навряд ли когда-нибудь разбогатею…

– Зачем ты это говоришь?

– У меня н-нет ничего, кроме сотни книг и того, что на мне, из одежды. Но я хотел бы прожить жизнь честно, без вранья… Согласна ли ты…

Бог ты мой, сколько можно самоедствовать?! Я закрыла ему рот поцелуем. Демидов переулок, словно прищурясь, глядел на нас темными и освещенными (что было излишне для белой ночи) окнами.

Какое мне дело до скудости его имущества? Вот с этим, с этим человеком я хочу быть вместе до самого последнего дня. И больше не нужно ничего!

– Похить меня сегодня, – шепнула я, прильнув к Ване.

Он тихо засмеялся. Сегодня – нет. Сегодня ночью они с Зурабом и еще несколькими студентами – целая бригада – работают на станции, разгружают вагоны. А завтра…

– Ох и свадьбу закатим! Купим вина и п-пирожков. На Московском вокзале в буфете хорошие продают пирожки. С рисом и к-капустой…

– Нет, – сказала я, – купим шоколадных конфет.

– Ладно, Юленька. До завтра, моя хорошая.

Назавтра – четвертого июня – с утра я сдавала зачет по электрическим машинам. Потом забежала к себе на работу. Хоть у меня был отпуск для сдачи сессии, но кое-какие дела оставались, я сделала несколько копий синоптических карт, а потом позвонила Ване. Должно быть, он уже отоспался после ночной работы. У них телефон был в коридоре, трубку сняла одна из соседок, я узнала ее по писклявому голосу.

– Ваню? – пропищала она. – А кто спрашивает? А, Юля. Тут вот какое дело… Ваню арестовали…

Не помню, как я добралась, доехала до университетского общежития на Добролюбова. Общежитие гудело голосами, хлопали двери, в комнате, где жил Зураб, никого не было. Вихрастый малый, которого я остановила в коридоре, уставился на меня, спросил, понизив голос:

– Зачем тебе Гоглидзе? Арестован Гоглидзе. Шестерых ночью взяли. Пять философов, один историк…

Из автомата я позвонила Володе Колосову, очкарику в галстучке. У него отец был известным в городе терапевтом, профессором. Профессорская квартира долго не отвечала, потом женский голос спросил резковато, что мне нужно, и отрезал: «Володи нет». Посыпались отбойные гудки.

Нева была синяя, но то и дело ее накрывала тень от наплывающих на солнце облаков. Не помню, сколько времени я стояла на Республиканском мосту, глядя на медленно текущую воду. За спиной звенели трамвайные звоночки, слышались голоса и шарканье ног. В сущности, так просто это – перелезть через перила и…

Я приплелась домой смертельно усталая и повалилась на свою кушетку. Тетя Лера подсела ко мне:

– Ты чего? Экзамен провалила?

– Ваню арестовали, – сказала я с закрытыми глазами.

Тетя Лера выматерилась.

– Что ж теперь будет, Юля? А? – Она тронула меня за плечо.

Я подумала: больше ничего, ничего, ничего в моей жизни не будет. Даже слез не было. Только глухое, как сплошная черная стена, отчаяние.

Дядя Юра, приехав с работы и узнав об арестах, побледнел. Я поразилась: он просто стал белый, как молоко.

– Почему? За что? – спросил он. И, не дождавшись ответа, закричал сдавленным голосом: – Чем вы занимались, черт бы вас побрал? Трепотней, да?

Впервые я слышала, как кричат шепотом.

– Ты что, не понимаешь, какое время? – яростно продолжал он. – В газетах каждый день – о низкопоклонстве, о бдительности! А вы языки распустили! Философы! Идиоты!

Я чувствовала себя виноватой, хотя не знала, в чем именно.

На следующий день поехала в Петродворец, разыскала Николая. Он уже знал об арестах.

– Это все из-за Зураба, – мрачно сказал «боцман». – Думает, ему все можно.

– Да что он сделал такого страшного?

– Что-то загнул на семинаре о национальной политике, что ли. Ты спроси у Бэлы, они же в одной группе учатся.

Бэлу найти было трудно. У нее в блокаду вымерла вся семья, дом разбомбили, она одна уцелела, работала в МПВО, в общем – хлебнула беды. Как только сохранила по-детски удивленные голубые глаза? Жила она то в Петродворце у тетки не тетки – у подруги ее матери, то в университетском общежитии. Попробуй найди ее, маленькую, вечно куда-то несущуюся. Я уж отчаялась найти, как вдруг столкнулась с ней в длиннющем коридоре второго этажа университета – Бэла выбежала из какой-то комнаты прямо на меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю