Текст книги "Вокруг предела"
Автор книги: Евгений Ленский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Точнее, пришло Знание, еще не все, это он чувствовал, но самое необходимое. Оно не составляло цельной картины, не увязываясь в логическую систему, но давало опору и какое-то направление поиска. Знание было изначальным, Трофимов словно бы вспоминал. Например то, что Силы ему не даны, а вернулись. Откуда вернулись? Когда они были раньше? – не унимался голос логики: Или… Возможно ли противодействие («Чье противодействие?») и не будет ли оно сильнее действия? И, наконец, появилась мысль, что силы его поистине глобальны.
Эта, последняя мысль окончательно погубила голос логики. Трофимов был обычным человеком, во всяком случае мыслил, как обычный человек. Он никогда особенно не интересовался политикой, а в институте избегал студенческого научного общества. Глобальные же силы предполагали возможность глобального действия и требовали глобального мышления или хотя бы такого же понимания. А его у Трофимова не было. Парализованный этой мыслью, перепуганный возможной ответственностью, Трофимов застыл на бровке, как статуя «Сидящий рабочий», во всяком случае, так это выглядело со стороны. На самом же деле Трофимов не просто сидел, а постигал. И постепенно в него входило осознание, естественное, присущее ему изначально, осознание всеобщей всевременной связи всего со всем. Сидя на бровке тротуара в ночном городе, он видел, как страсти вокруг строительства Аммоном-Ра нового храма, плавно перетекают в забастовку английских горняков. Как гниение недостроенного сруба, владельца которого лихо срезал кривой саблей монгольский воин, оборачивается открытием месторождения нефти… Мир был не только един во времени и пространстве, он плавно перетекал из эпохи в эпоху и струи его сплетались в единый поток, направленный одновременно и вперед и назад. Для многого из того, что он видел, у Трофимова не было не только слов, но даже понятий. Но зато была крепнущая с каждой новой картиной уверенность – этим можно управлять. И предстоит это сделать ему, Трофимову, Трофимову?.. Усилием воли Трофимов легко остановил поток Знания и переспросил ночной город: «Трофимову?» Разве этот комплекс звуков определяет то, что сейчас сидит на бровке?
– Эй, гражданин! Гражданин, спите?
– Пьяный. Берем, что ли?
Трофимов с трудом возвратился из транса на грешный асфальт. Он не сразу понял, чего от него хотят, и только когда милиционер начал его поднимать, проснулся окончательно. К счастью, первое желание он усмирил. Столб просто не выдержал бы тяжелого милицейского «газика». Кроме того, милиционеры были в своем праве.
Как спокойно было в уединенной избушке Потапыча! Трофимов еще только подумал об этом, а городские огни замелькали, слились в сплошное сияние, и он почувствовал под собой продавленную сетку кровати. Здесь, в неярком свете потолка, стен, стола и консервной банки, думалось спокойней. И Трофимов надолго застыл, ощущая, что когда он снова выйдет на крыльцо, может начаться новая эра в истории Земли.
На улице водитель «газика» высунувшись из кабины, сказал стоявшему у бровки милиционеру:
– Ну, и что ты там нашел?
– Да блестело что-то, оказалось, осколок стекла.
Он сел на свое место, и машина, фыркнув вонючим дымом, уехала.
Примерно в это же время проснулся Выговцев. Проснулся с твердой уверенностью, что он уже не Выговцев, во всяком случае, почти не Выговцев. Впрочем, это не имело значения, он во все эпохи был он, как бы его не называли. И разбудило его осознание того, что он получил Силы, а если Силы пришли, то следовало спешить.
11
В эту тревожную ветреную ночь проснулся еще один человек. Наполеон проснулся от сильной боли в боку. Сердце уже давно тревожило его, но еще никогда он не пробуждался с точным и четким знанием того, что эта ночь – последняя. Конечно, обидно императору, мановением руки двигавшему в бой сотни тысяч людей, умирать вот так, на сиротской больничной койке. Впрочем, ему грех жаловаться на судьбу, он жил не зря, – он и не жаловался. Если о чем и жалел Наполеон, так это о еле, который он не досмотрел. История полна случайностей, да и в жизни все происходило, может, не так. Но когда хвастун и беззаботный храбрец Мюрат приволок на холм к Наполеону эту высохшую островную селедку Веллинттона, было приятно. Пусть сон, но ведь так могло быть, могло! Странно только, что Веллингтон как две капли воды походил на его недавнего соседа по палате – Трофимова. Впрочем, память его сдает. Что удивительного, что маршалов и генералов он помнит в лицо, а Веллингтона – нет? Может быть, Веллингтон действительно походил на Трофимова?.. А кстати, на кого был похож Груши? Или. точнее, кто из его здешних знакомых похож на Груши? Ну да, этот молодой врач, как его, Выговцев. Именно он опоздал к полю боя, пропустив вперед Блюхера… А сегодня старый и больной император должен выручать своего незадачливого генерала.
Кряхтя и шепотом жалуясь на боль в боку, судьбу и отравителей-англичан, Наполеон вышел в коридор. Коридор был пуст. Но даже если бы в нем кто-то был, он бы не заметил ничего. Мелькнуло что-то, чем-то пахнуло, слегка коснулось щеки ветром…
Наполеон вышел на крыльцо, прошел в скверик напротив здания, сел на скамейку и задумался. Сердце почти не беспокоило. Ночь с ее холодным, сырым ветром тоже проходила как-то мимо. Наполеон, чувствующий всеми суставами небольшой дождь за три дня, не замечал непогоды и темноты. Сон – сном, но он явно видел Трофимова и раньше, только где и когда? В памяти всплывали обрывки картин, то совсем непонятные, то более или менее цельные. Вот он, Наполеон, в строгой одежде отца-доминиканца с лицом почти закрытым капюшоном, подносит привязанному к столбу Трофимову большой крест. Трофимов – в санбенито, под ногами у него хворост. Вот он же, Наполеон, на тяжеловатом, но мощном коне вихрем влетает в пылающий деревянный город, впереди тысячи кочевников. Наполеон чувствовал, как чешется под панцирем, не снимаемом уже поллуны тело. А навстречу в алом, отороченном мехом плаще, на белом жеребце вылетает Трофимов. На белом, на священном коне бога войны! И, завизжав, Наполеон, непонятным образом вывернув руку, наносит удар прямо поперек тонкой стрелы шлема, прикрывающей переносицу Трофимова. И еще, и еще… Странные картины, странных событий разных времен и эпох. С той лишь объединяющей деталью, что в них непременно участвовали он и Трофимов. Фантазия разыгралась под конец? Когда это он, Наполеон, летал из-за облака с пучком молний в руке? Ну хорошо, не молний, а с какой-то странной штукой, – но вырывались из нее именно молнии! И били они в Трофимова, стремительно взлетающего в зенит на белоснежных гигантских крыльях.
– …Гаври-и-л! – кричит Трофимов, и поле ненависти отбрасывает Наполеона, комкая и разрывая воздух, его опору.
– Гаврн-и-л! – снова взывает Трофимов и молнии Наполеона, изгибаемые страшной силой, уходят в стороны или распадаются на капли плазмы.
Одна из таких сцен привиделась Наполеону ярче других. Кажется, это было в той странной стране – Америке, которая первой нанесла удар ненавистной Англии. Да, да, в Америке или где-то рядом. Но только давно. Эх, какое было время! «Солдаты! Сорок веков смотрят на вас с вершин этих пирамид…» Но встреча с Трофимовым… Где? Когда… Большой каменный зал – каменные столы, каменная резьба стен, каменный трон, покрытый шкурой священного ягуара, лишь кое-где облицовка из драгоценного кедра. И это он, Наполеон, прошептал: «Клянусь богами тринадцати надземных и девяти подземных мировая найду его, о Халач-Виник, великий правитель Ямчилана!» Боже… какая же это страна, какое время? Наполеону было ясно, что стоящий справа от трона – Ахав-кан, верховный жрец Ицамны, это он сам. Слева же, сверкая перьями священного кетзаля и белыми плащами, расшитыми раковинами, располагались батабы-повелители селений и полководцы-наконы. И где-то среди них тот, чьей крови ждала каменная чаща у подножия Владыки Черепов. Кто-то из них, из высшей знати Тикаля. Но кто? Уже наступил месяц Кумху, пора дождей, урожай собран и доставлен в подземные кладовые города, а порядка в стране все нет. По чьей вине? Это вопрос не для него, Ахав-кана, это вопрос для Халач-Виника, для наконов, батабов и даже для жрецов. Для всех, кроме него! Сегодня на Осеннем пиру Чилим-прорицатель найдёт виновника и владыка девяти подземных миров приблизит найденного к своему сердцу. Незамедлительно приблизит! Ахав-кан уверен, что этого опасно выводить на жертвенные камни… Боги шепчут предостережения. А если Чилим не найдет виновного? Нет, не может быть. Чилим всегда находит того, кого предварительно найдет Ахав-кан. Тем временем, заговорил Халач-Виник:
– Я спрашиваю вас, о могучие могучего Ямчилана, что происходит в нашей стране? Или чужие племена вновь дерзнули перекрыть дороги? – Наконы протестующе загудели, а главный након забылся до того, что отрицательно замахал рукой.
– Тогда, может, боги не благословили поля и призрак голода встает над пирамидами Тикаля? – Теперь уже загудели батабы.
– Тоже нет. А, может быть, четыре Чаака, несущие дожди, с четырех сторон обрушились на ваши селенья? Может быть, презренные кайманы выползли из рек и хватают за ноги ваших женщин? Или сами вы, мужчины, живете в женских хижинах? Что творится в великом Ямчилане?
Халач-Виник ответа не требовал. Он лучше всех остальных, кроме разве что Ахав-кан а, знал, что творилось. Уже две луны прибывали со всех сторон быстроногие гонцы со странными, смущающими души и сердца вестями. Знамения! Как лава священных вулканов накатывались, наползали на страну знамения. Но посылали их чужие, недобрые боги. Чужая, недобрая сила то там, то здесь проявляла себя. Недобрая?.. Да, ибо исходила от чужих богов. Что надо было им? Какого они народа? Как собственные боги тринадцати надземных и девяти подземных миров Ямчилана терпели это вторжение? Он, Ахав-кан, знал, а народ чувствовал: эта страна, прекрасная их страна, потому прекрасна, что у нее есть ее боги. В тайниках храмов кипы бечевок с узелками хранили историю Тикаля за сотни лет. И все эти сотни лет государство ширилось и процветало. Не могли боги отвернуться от него именно сейчас! Но они отвернулись. Он; Ахав-кан, недаром три ночи подряд обращался к богам с пирамиды главного храма. Боги дали ответ, и с ответом в сердце он стоял сейчас у подножия трона. Один человек, всего один человек принес в себе эту чужую силу, но и он еще не знал, как и на что ее употребить. Пока не знал, и уже не узнает. Боги просветили Ахав-кана, вдохнули в него силу и только часть этой силы жрец передал Халач-Винику. Пусть он говорит, даже самым знатным и сильным полезно лишний раз напомнить, где настоящая знатность и настоящая сила. Но и Халач-Виник и он, верный жрец, знают, что все решит сегодняшний пир.
Огромный, облицованный драгоценным кедром зал, гудел. Иш-цыв-Кен, молодая жена повелителя, уже не одного гостя одарила чашей чоколатля, дарующего силу, а остальных слуги обнесли мескалем. Гости забыли про знамения, все гости, без исключения, за этим следил лично Ахав-кан. Он бы не хотел, чтобы чужие силы пробудились здесь, в этом зале. И тому, кто их принес, боги Ямчилана даровали забвение – ненадолго, до встречи с владыкой девяти подземных миров Хун-Ахавом, страшным владыкой Черепов. Весь день Верховный жрец ходил по залам дворца, беседуя то с одним гостем, то с другим. И никто из них не знал, из какой незаметной щелки в стене за. беседой наблюдает холодный взгляд Чилима. И только двое, Чилим и Ахав-кан могли понять тот быстрый знак, который жрец подал в разговоре с одним молодым батабом.
Языки пламени благовонных факелов уже кружились в глазах опьяневших гостей, когда зал потряс резкий вой труб и откинулась плотная ткань входа. Чилим ворвался в зал так, словно его догонял немилосердный взгляд Хун-Ахава. В развевающемся алом плаще, с огромным плюмажем за спиной, он не бежал, а почти летел над полом. Страшная маска ящера закрывала его лицо. Глаза, сверкавшие в прорезях, были так же безжалостны, как глаза ящера.
– Слушайте, о сильные великого Ямчилана, слушайте волю богов! – закричал Ахав-кан.
Зал замер. Все в Тикале знали, что боги говорят Чилиму по ночам, кого ждут у. своего сердца. Как завороженные, гости следили (только глазами, боясь повернуть голову!) за Чилимом. А он вился между столами; мелькая, словно огромный язык пламени, исчезая здесь, и появляясь там. И только ему и Ахав-кану было известно, в какой точке прорицатель закончит свою спираль. И когда он, высоко подпрыгнув, упал на пол, у ног молодого батаба Ахмен-Кука, зал ответил одним вздохом. Ахмен-Кук все время, пока Чилим метался по залу, пытался и не мог поднять голову. У него словно сломалась шея – в подземельях главного храма Тикаля умели готовить и такой чоколатль. Он, Ахмен-Кук, наверно последним заметил, что Чилим упал у его ног. Ахав-кан поднял руку и только миг промешкал, прежде, чем ее опустить. Но мига хватило – пришли чужие силы. Молодой батаб вскочил, и неподвижно лежащий Чилим откатился в угол, словно сухой лист, гонимый дыханием Чаака. Ахав-кану показалось, что батаб растет и уже упирается головой в потолок.
– Что же это? – взмолился Высший жрец. – Где же вы, боги? – и почувствовал, что сам вытягивается вверх. Страшные силы столкнулись в зале, Боги Ямчилана вступили в битву с чужими. Всю свою волю, по которой, как горный поток по ущелью, изливалась сила богов, Ахав-кан направил на молодого батаба и, когда потоки схлестнулись, пропали звуки и движения, остановилось время, И в этой тишине Высший жрец чувствовал, как ослабевает чужой поток и видел, как уменьшается Ахмен-Дук. Уменьшается, уменьшается до того предела, который был положен, ему волей богов в момент появления на свет. И когда молодой батаб, не выдержав напряжений, согнулся и почти упал на скамью, Ахав-кан наконец опустил все еще поднятую руку. В тишине резко и пронзительно просвистела тяжелая обсидиановая метательная палица.
Удивительная история! Самое удивительное не в том, что Ахмен-Кук, как две капли воды походил на Трофимова, – это, как раз Наполерна не удивляло. А вот что Халач-Виник был вылитый Груши… или Выговцев?…
Размышления утомили старого человека на сырой скамейке в скверике. Наполеон пожалел, что рано вышел. Он не задал себе вопрос: «Рано, для чего?», он просто знал, что когда будет надо, он встанет и пойдет туда, куда будет надо и сделает то, что обязан. А что и куда – не все ли равно? Силы оставалось только на дело, а не на то, чтобы переживать его заранее. Тем более, если знаешь, что эта ночь – последняя. Наполеону было тепло и он задремал.
Выговцев вышел на улицу без какой-либо цели. Он знал, что сейчас самое главное – идти. Но с каждым шагом, с каждой минутой в нем что-то менялось. У него словно открывались глаза, уши, каждая пора тела. Как Илья-Муромец с глотком воды из колодца чувствовал растущие силы, так и он, Выговцев, осознавал свои возможности. Они приходили одна за одной, как данность, как нечто органически присущее. Выговцев шел, но уже знал, что мог бы одним прыжком перенестись через эту площадь. А еще через два шага понимал, что мог бы просто перенестись и через площадь, и через город, и через всю страну. Он слышал, как глубоко под фундаментом Дворца Культуры скребется крыса и до смерти ее напугал. Он не хотел ее пугать, он просто хотел посмотреть, что она грызет, и приподнял здание за угол. Невысоко, только чтобы заглянуть. Нелепая статуя колхозницы на фронтоне четвертого этажа угрожающе наклонилась, и Выговцев легким толчком вернул ее на место, испытав при этом острое желание зашвырнуть статую куда-нибудь на Багамские острова. Вот бы удивились отдыхающие там буржуи!
Выговцеву было хорошо, как никогда. Человек может, конечно, только отчасти, представить, что чувствует слепой, к которому возвращается зрение или глухой, обретающий слух. Для этого надо закрыть глаза, заткнуть уши и представить, что это навсегда. А потом убрать руки и поднять веки… Если обладать достаточно развитым воображением – получится. Но никакое воображение не в силах представить ощущения человека, обретающего сразу десятки разнообразных чувств. Он не может видеть движение молекул или слышать, как растет трава. Человек не может мгновенно переноситься из одной точки в другую, он даже не может просто летать. Выговцев – мог. Он мог и многое другое, но продолжал думать на человеческом языке, а в нем нет слов для выражения несуществующих понятий. Потому он просто шел и наслаждался, не рассуждая, откуда это у него и зачем. Он шел по улицам ночного сияющего города, раскинувшего крестом проспекты и слегка сопящего вокзалами и не видел, что в мире происходили странные и едва заметные изменения. Даже не едва заметные, а никем абсолютно не замеченные. К примеру, книги Выговцева уже стояли на своих местах в библиотеке, а в его читательской карточке теперь стояла другая фамилия и ее владелец мирно спал в своей постели. Более чем за четыреста километров отсюда находился известный медицинский институт. Еще вечером, декан факультета психиатрии твердо знал, где работает врач-интерн Анатолий Петрович Выговцев, в традициях института было не терять связи с выпускниками. А уже сегодня, если бы его спросили, декан бы честно ответил, что никогда студент А. П. Выговцев не поступал на этот факультет и, стало быть, его не кончал. Дольше всех продержались подшитые в толстые папки и хранимые в глубоком подвале ведомости на выдачу стипендии, но к утру, и в них стало одной фамилией меньше. И уж совсем невероятно, что паспорт серии I—РЕ № 698411 был вручен прибывшему из армии Волкову Семену Семеновичу в его родном Новосибирске. А кто знал, что некто Выговцев два дня тому назад предъявлял этот паспорт, выкупая сахар. И, наконец, если бы утром кто-нибудь спросил в больнице, работал ли у них такой врач-интерн, ему бы ответили: «Нет». Но спрашивать было некому: ни один человек на Земле не знал о существовании гражданина Советского Союза Выговцева А. П. Сам же Выговцев не подозревал, что не существует. Он продолжал впитывать все, чем так щедра была эта ночь – силу, возможности, знания. И как-то сам собой его путь складывался в такую же священную спираль, как та, по которой кружился Чилим-прорицатель. А в центре этой спирали, в месте, куда стремилось движение концентрических окружностей был один человек: все тот же Трофимов.
12
Да, именно так! Трофимов вспомнил свои беседы с Выговцевым и радостно рассмеялся. Нет, он не бредил тогда, он вспоминал. Цивилизация пережила большой взрыв, и некогда человекоподобные стали пространством. Всем и ничем, здесь и везде. Выжили, потеряв себя. Выжили – не потеряв Разума во Вселенной. Казалось, что могло угрожать их миру, ведь они не имели структур? Но грозная опасность, более страшная, чем колоссальные силы Природы и более непобедимая, чем ее законы, подстерегала их. Она заключалась в них самих и была – они сами. Мысль убить нельзя, но зато она может разрушить саму себя. То один, то другой голос в мироздании замолкал и исчезал навсегда. И тогда, соединившись в единую цепь, став единым мозгом мыслящей Вселенной, они поняли: нет и не может быть абсолютного могущества. Переходя на новый уровень, Мысль каждый раз воссоздавалась заново, омолаживалась, приобретала новые возможности. А всякое приобретение нового – пусть крохотная, но утрата старого. Миллиарды лет молниями пронизывали Вселенную Живые Мысли, миллиарды лет переходили они с уровня, на уровень, становясь все могущественнее и все больше растворяясь в пространстве. Потому что мысль – свойство материи, ее дитя. Они, Мысли Вселенной, зародились на прекрасной зелено-голубой планете и слишком далеко ушли от нее. Когда это стало очевидно, Разумом было решено, что каждая Мысль, начинающая теряться в пространстве, уходит на планету, способную стать материнской и, слившись с материальным объектом, пройдя весь его цикл, восстановившись, возвращалась назад.
Не сразу и не без борьбы было принято это решение. Существование Разума не может протекать иначе, чем по его законам. Существование же Разума в материальном теле должно происходить по законам компромисса, ибо, целесообразно и разумно – не одно и то же. Естественное желание любого высшего Разума – организация такой формы существования, при которой он максимально способен к самоутверждению. Именно таким максимумом стала любая материнская планета. Но ни один Высший Разум не смирится с унизительным существованием тела. И тогда, впервые за миллиарды лёт, был выработан запрет: ни одна Живая Мысль не возвращалась на материнскую планету со своим могуществом и своей памятью. Только выросши от первого крика младенца до старца, закалившись, обретя форму, которой не страшны никакие переходы с уровня на уровень, она возвращалась в общий Разум и вновь обретала все знания Цивилизации и ее возможности.
– Ну, хорошо, – думал Трофимов, сидя на продавленной кровати, – а я? – Ответ не пришел, ответ он уже знал. Итак, Цивилизация обрела стойкость вновь, но… потеряла монолитность. Когда-то, миллиарды лет назад они были мужчинами и женщинами, добрыми и злыми, трусами и храбрецами. Человеческое существо формирует биология и социальные условия. В Цивилизации не было ни того, ни другого. Живые Мысли различали друг друга совсем по иным критериям. Приходящие же с планет, приносили с собой признаки тех, чьей частью они были… И все чаще биологическая особь настолько сливалась с Живой Мыслью, что овладевала частью, ее Силы и Знания. Только частью – никакая клеточная структура не способна выдержать их в полном объеме. Но даже часть таила в себе угрозу. Биологическое и социальное несовершенство приводили к тому, что очень редко Силы использовались на благо, а Знаниям верили.
Все материнские планеты избирали техногенный путь. Некоторые, краешком прикоснувшиеся к Знаниям, осознавали его тупиковость, но не в силах были остановиться, хотя именно в этом крылся ответ. Техногенный путь был не тупиком, не ошибкой; а естественной стадией, необходимой, как детство вслед за рождением. Овладевший частью Силы и Знания, пытаясь повернуть материнскую планету на другой путь, мог принести неисчислимые бедствия. И, случалось, приносил.
Внимательно слушавший себя Трофимов уже все понял. Он не сомневался в своей правоте. Конечно, прекрасные и могучие, ваше дело – вечность. Ваши возможности – отсутствие невозможности. А мы для вас – только детский сад, инкубатор? Да, именно, инкубатор, птицефабрика. Он как-то водил девятый класс на экскурсию по одной из таких фабрик. Есть ли оператору дело до того, каком курице сносить яйцо? А если не менять пути развития, а просто порочь? Помочь здесь, помочь там. Чтобы не гибли люди, не рушились в пламени памятники человеческого гения и труда?
Трофимов мысленно вырвался из избушки Потапыча и взмыл над городом, страной, континентом. Он невероятно расширился, обволок всю землю тонкой пленкой своего духа. И в сердце его, в Разум его разом вошли все счастье и все горе, переживаемое человечеством в этот миг. Трофимов задохнулся от восторга и боли. Всё это настолько превосходило возможности его, пусть и неимоверно расширившегося восприятия, что с грохотом разлетелись созданные им вокруг Земли структуры и он снова оказался на кровати. Но виденное и слышанное – запомнил. Он видел, как элегантный террорист оставляет чемоданчик с бомбой в купе и выходит на перрон, улыбаясь встречным девушкам. А неподалеку от вокзала рельсы уходят в туннель, и взрыватель тикает… Он видел, как вздымается пыль, влетает во двор дома танк и, не снижая скорости, проносится сквозь него, оставляя за собой то, что еще секунду назад было песочницей с играющими в ней детьми. Он видел, как полуголые рабочие, стремясь заработать на прокорм своих многочисленных семей, без отдыха рубят деревья Амазонской сельвы, и как задыхается от нехватки кислорода старик на первом этаже бетонного дома. Он видел, как мечется от боли и бьет крыльями по льдине большая белая птица, проглотившая вместе с рыбой кусок полиэтиленового пакета. Он видел, как медленно-медленно, но неотвратимо-неотвратимо разрушается микроорганизмами крепкая упаковка подводного хранилища радиоактивных отходов. И еще кровь, и еще боль, крик, голод, глупость, жадность… И все это, точнее многое» он мог бы исправить, восстановить, спасти! Почему мог бы? Может! Он может! От охватившей его бурной радости, Трофимов последние слова не подумал, а прокричал. Вы называете нас «материнской планетой»? Плохие вы дети! Что за сын, который спокойно смотрит, как мучается его мать? Он, Трофимов, будет настоящим сыном. Ну где, например, сейчас угрожают человеку? Хоть в одном месте, хоть одному…
Джонн Смолл открыл дверь и в изнеможении рухнул на кровать. Эта чертова жара не для европейца. Есть же в конце концов и другие специалисты! Слава богу, медицинские колледжи в мире кончают не только люди, прожившие всю жизнь в Канаде. Он вспомнил уполномоченного ВОЗ Анри Ришара, вечно улыбающегося, такого щедрого на посулы, и мысленно пожелал ему поперхнуться. Слов нет, госпиталь действительно оборудован по последнему слову техники науки. Даром, что это единственный, такой госпиталь в стране. Но какие кондиционеры помогут, если в полдень можно зажарить яичницу, просто вылив яйцо на мостовую? Тем более, что повстанцы то и дело выводят из строя линии электропередач. Он, Джонн Смолл, ни за правительство, ни за повстанцев. Он за людей, чем он отличается от веселого русского Смирнова, так же присланного сюда в рамках международной помощи. Как это он сказал: «Коллеги, а не перенести ли нам операционную в морг? Здесь можно нормально работать только в холодильнике…» Они, конечно, посмеялись, но в шутке, было больше горечи, чем хотелось бы. Страшная штука – пуля со смещенным центром, а ведь их чаще всего употребляют повстанцы и правительственные войска. Ладно, солдаты, они знали на что шли, а мирные жители? Джонн вспомнил сегодняшнюю операцию. Какая красивая была девочка! Пуля попала в голень, а вышла в тазу. Да пока довезли, да жара… Прийдя в сознание, девочка смотрела на него и молча плакала, даже не плакала, просто катились слезы. К черту, он же нейрохирург, а не мясник. Какое ему дело, что в этой чертовой, сошедшей с ума стране, не хватает врачей?
Впрочем, подобные монологи Смолл произносил каждый день. Произносил и знал: как только спадет жара, превратившая его кости в желе, он встанет и пойдет сменять Смирнова. А Смирнов не поедет домой, потому что его дом на три квартала дальше, а по машинам стреляют, не взирая на красный крест. И толстый Смирнов упадет в кресло здесь же, в дежурке, расплывется в нем и будет бурно острить по поводу всего – госпиталя, жары, господ правительства и господ повстанцев. Сейчас, только спадет жара…
Смолл, задремал, когда дверь бесшумно открылась и в комнату вошли трое, с завязанными тряпками лицами и длинноствольными автоматами в руках. Один из них бесшумно подошел к кровати и потряс Смолл а за плечо.
– А… что? Раненый? – вскинулся Смолл, увидев вошедших. – Что вам надо?
Один из вооруженных на ломаном английском, тщательно подбирая слова, торжественно ответил:
– Мы чрезвычайно обязаны пригласить вас сопровождать нас до определенного места.
– Инструменты взять? Какое ранение?
– Инструмент есть, вот! – выкрикнул второй из вошедших. Он занял позицию у двери и качнул дулом автомата. Его развеселило сказанное, и он раскатисто заржал. В перерывах между приступами хохота, второй что-то выдавливал на местном языке третьему, стоящему у окна и тот тоже смеялся. Первый же легонько ткнул Смолла дулом автомата в плечо, но речь его была по-прежнему изысканна:
– Уполномочен прискорбно заявить, что здесь состаивается взятие заложника.
– Что за чушь! – возмутился Смолл. – Я нонкомбатант. Я представляю международную гуманитарную организацию. Я протестую, я лечу ваших же соотечественников.
– Наших соотечественников эффективнее спасет отсутствие кровавой банды премьера Нгоро. Посредством вас мы взовем к мировому общественному мнению…
– Чушь! – разозлился Смолл, хотя как раз сейчас этого делать и не следовало. – А если я буду кричать и сопротивляться?
Вежливый с наслаждением поднес к его лицу дуло автомата. Смолла прошиб холодный пот. Он с трудом отвел глаза от черной, воняющей кислым дырочки в срезе ствола и посмотрел вверх, в глаза вежливого.
То, что он увидел, лучше всего определялось словечком Смирнова: «гляделки». С человеком, у которого такие глаза, разговаривать бесполезно. Смолл не считал себя героем, это была не его война. И он уже стал подниматься, когда от двери раздался истошный крик. Стоявший у окна тоже завопил и, бросив на пол автомат, ринулся во двор, прямо через стекло. Смолл опустил глаза и замер потрясенный, как никогда в жизни. Дуло автомата, по-прежнему торчащее в нескольких дюймах от его носа, само по себе плавно изгибалось вверх, при этом оно еще вытягивалось в длину и одновременно (но как, боже, но как?) завязывалось в какой-то странный узел. И Смолл, и «вежливый» завороженно следили за эволюциями дула, пока они не прекратились. А когда Смолл увидел, что за узел образовался, он рухнул на кровать и истерически захохотал. «Вежливый», не веря глазам, поднес то, что получилось, к лицу и вызвал у Смолла новый приступ хохота. О, Смолл часто это видел. «А вот тебе дуля в нос!», говорил Смирнов и ловко собирал пальцы в известный фаллический символ. Надо думать, «вежливый» никогда не видел ствола автомата в виде великолепно выделанной дули! Когда приступ хохота прошел, Смолл обнаружил, что в комнате никого нет. Трое налетчиков бежали, побросав свой автоматы, точнее то, во что они превратились. Валявшийся у двери пострадал больше всех – ствол и затворная коробка вместе с затвором превратились в причудливую, сложно изогнутую вазу. А из того, что до этого было дулом, кокетливо высовывалась желтая роза. Брошенный у окна автомат внешне был абсолютно цел, с той разницей, что вместо изогнутого магазина к нему тщательно крепилась человеческая берцовая кость. Увидев это, Смолл снова повалился на кровать и смеялся еще минут десять.
А далеко, на другом континенте, так же катался на кровати Трофимов. Слезы от хохота текли у него по щекам, тело сотрясалось, а бесшабашно веселый голос в мозгу ликовал: «Вот так! И всех их так!»
Отсмеявшись, Трофимов задумался. Уже то немногое, что он видел в своем мысленном облете планеты и то, что он знал из газет, радио и телевидения, свидетельствовало однозначно: партизанскими действиями серьезных результатов не добьешься.
Да, он спас Джонна Смолла, мог спасти еще сотню ему подобных… А ту девушку, о которой вспоминал Смолл?.. А повстанцев?.. В мире ежедневно происходят конфликты, ежеминутно льется кровь… Как прекратить все войны разом, если за ними стоит противоборствующий интерес? И чей интерес предпочесть! Промышленность, уничтожающая природу, – уничтожить ее?.. А преступность?.. Трофимов не знал, способен ли он одновременно контролировать даже десятки ситуаций, а ведь их тысячи!