355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Кузнецов » Цвет страха. Рассказы » Текст книги (страница 2)
Цвет страха. Рассказы
  • Текст добавлен: 17 ноября 2021, 02:31

Текст книги "Цвет страха. Рассказы"


Автор книги: Евгений Кузнецов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Часть вторая
Мужчина

И он шёл, сейчас утром, и шёл.

Шёл по ледяным узким, среди грязного рыхлого мартовского снега, тропинкам.

Не ехал на троллейбусе три бы остановки, а двигался, как всегда, не очень-то тут и далеко, через частный сектор напрямую.

В одном месте, на пустыре, тропинка была длинная прямая, немного в гору и особенно узкая.

На самой середине, на открытом тут месте, он даже слегка качнулся…

А это фигура, того же примерно возраста, впереди оказалась ему навстречу.

На этой-то узенькой и зыбкой тропиночке…

Разойтись – разумеется, разумеется – было попросту невозможно.

Они сближались…

Осмысленно он остановился!

Между ними, пешеходами, когда было ещё шагов достаточно – он строго глянул, примеряясь, вправо и влево… и широко шагнул в сторону: в мокрый снег…

Встал, утонув, оказалось, немного обеими ногами.

Только сейчас вспомнил, что на нём ведь уже не зимние сапожки, а обычные ботинки.

Смотрел он – задумчиво – в сторону.

Встречный, наконец-то, миновал.

Он тоже ступал неуверенно… и был, кажется, тоже в чёрной кепке.

…Невозможно – невозможно для него было допустить, чтобы они, два человека, на этой тропинке вплотную сблизились!

Ведь тогда бы они, оба, лицом к лицу и в полушаге друг от друга, – замерли…

И тогда бы, пусть на самое малое мгновение, – хочешь не хочешь – в этой точке мирового пространства вдруг явилось бы понятное замешательство…

А остановится друг перед другом даже и на тот пустяковый миг – означало бы: вступить в диалог.

2 апреля 2018, Ярославль

Да, ела!

Или Рассказ моего мёртвого брата

Был – был, действительно, у меня брат.

И он действительно умер.

И рассказ тот он, мой брат, в самом деле под настроение кому-нибудь рассказывал.

Когда-то…

Так почему я сейчас не говорю: «рассказ моего умершего брата»?..

Потому что, когда брат этот рассказ декламировал – то он, мой брат, был ещё мёртвый…

А ожил он – как раз в ту минуту, когда догадался, что не нужно было, например, рассказов таких рассказывать.

Вообще.

Разве что, дурачась, – ЕЙ.

Его будущей невесте и жене.

Брат мой был в молодости с виду интересный, крайне заносчивый, а шустрый – исключительно.

Среди сверстников – всегдашний заводила и неоспоримый лидер.

Ни на кого из девочек ни в классе, ни во всей школе никогда даже не посматривал – ведь он такой красивый! такой развитой! да ещё и сын самого директора школы!

Так всё и пошло у него – на этой самоуверенности – в его жизни.

Поступил он было в институт, но скоро его, уж вовсе разгулявшегося, отчислили за пропуски занятий.

Но для брата даже и тут – словно бы ничего неприятного не случилось. По-всегдашнему был он остроумен и находчив. Тем более, теперь всё наперед было за него решено – скоро ему было в армию… потом – а потом всё самой собой пойдёт…

Пока же – отец устроил его на работу к себе в школу: хоть бы кем, учителем, что ли, физвоспитания.

И вот.

В школу в ту как раз пришла учительница новая – молодая.

Новенькая… молоденькая…

Преподаватель пения и рисования.

Но главное, самое главное – не такая, как все.

Дисциплинированная! И – молчунья.

Не покуривала, не выпивала абсолютно, не участвовала с другими молодыми учительницами ни на каких развлечениях… при всеобщей любой радости – даже не улыбалась…

Всё она – с книжками, с книгами: готовилась продолжать образование в вузе.

Да ещё – и сама она была из семьи учителей!

Ну – брат за нею, за такой особенной, и стал волочиться.

Конечно – прежде всего со своим неуёмным остроумием.

И она, разумеется, – глядя-то на всех исподлобья – словно бы должное приняла ухаживание симпатичного директорского сынка.

Хотя – как это и обычно она: насупленная и со сложенными на груди руками.

И вот рассказывает он, брат, ей, недотроге, – однажды такую историю…

…Жили мать с дочкой.

Жили вместе – до-олго, друг о друге – забо-отились…

Но дальше.

Мать умерла.

И дочь зачастила на кладбище.

Раз она вызвала даже такси ночью…

Приехала к кладбищу, велела таксисту ждать.

Таксист ждал-ждал…

Вдруг – сделалось ему ни с того ни с сего страшно…

Он, чтоб скорей уехать, включил фары…

А в свете в ярком – та самая идёт прямо на него…

Бледная… глаза вытаращенные… подбородок и грудь в крови…

И тянет к нему костлявые красные руки…

Таксист:

– Ты что?.. Людей ела?..

– Да, ела!

И – на таксиста скрюченными пятернями…

…Заорал так – мой брат.

И с пальцами с растопыренными, – на неё, на неё.

Она – замерла…

Став в один миг – хоть и строгая учительница – наивной-наивной!

И – упала на стол…

И – содрогаясь – то ли зарыдала, то ли захохотала…

А дальнейшее, и правда, – всё было именно по-известному.

Разве что – не всем понятному.

Сразу после армии брат женился.

Конечно – на ней. Разумеется – на не такой, как все.

Правда, стала она, жена брата, мало-помалу всё разговорчивее, всё речистее…

Родилась дочь.

Год за годом…

И – вдруг!

Брат – стал пить.

Страшно стал пить…

Почему?.. Почему?..

Дома от жены – упрёки и ругань.

А брат – и терпит, и всё пьёт.

Днём работает.

А вечером – домой его не тянет.

Почему?..

Дальше – больше.

Дочка растёт вроде бы здоровая – а совершенно не развивается…

Врачи – она, дочка… выяснилось… психически неполноценная!

Ах вон оно что…

От жены моему братцу – уже целые скандалы.

Жена – обвинила в беде его, моего брата.

Дескать, ты, такой-сякой, пил – вот и ребёнок никудышный!..

Брат – слушает… слушает…

И, конечно, – пьёт.

Теперь уж – сколько осталось сил…

Наконец – наконец, среди очередного скандала, хлопнул дверью… ушёл куда-то в ночь…

Тело нашлось у дверей винного магазина.

…Так вот я и говорю.

Брат мой, всесторонне-то развитой, да и, важнее важного, по природе душевный, – был мёртвым…

Был мёртвым до той минуты… пока не начал пить.

А пить он начал – когда вдруг понял, почему его ноги домой не несут.

Потому что женился он – такой-то красавец и гордец! – на бабёнке… ну, на какой-то, надо ведь же прямо сказать, – нездоровой, нездоровой…

Самолюбивая… властная… и самое страшное – неумолчная и неустанная всё и вся критикантша…

Даже и в ласках – одни резоны…

Ему бы сразу – уйти прочь! развестись!

Но – что он скажет всем на свете: родным, друзьям, знакомым?..

Учительница… с дипломом… уважаемая… хозяйственная…

Да и как это своё настроение – хотя бы самому-то себе выразить?..

И – пить.

Да тут ещё и ребёнок – не такой, вот уж подлинно, как все!

Брату – лишнее бы подтверждение и в его догадке.

Ребёнок таков – разумеется, в неё, в мать… такой же, как и его мать, нездоровый. – Только, всей и разницы с его особенной матерью, – уж особенно нездоровый.

Но, в такой ситуации, – как уйдёшь?..

Тем более, теперь он, мой брат, – нагляднее наглядного виноват.

Ну и – был съеден.

Конечно же – не женой и не вином…

А самой своей душой.

…И – что.

Правда это – смелость.

Смелость – это жизнь.

Женщина – женщина смела по сути: она приспособлена рождать собственно людей!

А мужчине… для смелости нужна, оказывается, ещё и судьба.

Ярославль, 22 декабря 2017

Мир, в котором люди побывать

Мир, в котором мечтают

Красавец кудрявый – стройный, худенький, кареглазый.

А он – Гриша Суходольский.

Самый-самый на всю школу, на всю округу!

И – честный, прямой.

Немногословный и незадиристый.

Но принципиальный – и секретарь школьной комсомольской организации.

Иначе и не могло быть – и симпатичный такой, и мать его – сама Елизавета Михайловна!

А она – фельдшер; вечно то в больнице местной на приёме, то на вызове у больного: спасительница-утешительница на весь сельсовет.

…Приехав с работы на своём редком, «дамском», велосипеде, прежде всего спрашивает старуху-мать уже возле крыльца или в прихожей:

– А Гриша где?

И слышит ответ всегда и спокойный, и дисциплинированный:

– Дома… В клубе…

Дома – значит, он стоит у зеркала… расчёсывает свои чудные чёрные кудри… иногда поглядывает, мимо зеркала, в окно на дорогу… напевает:

– А у нас во дворе… Вэ-вой-ко-ма-а-а-ла…

Не зря – огромное, на тумбочке, радио, да ещё и с пластинками!

И что с того, что бабка его, мать Елизаветы Михайловны, слышит каждый день, как Гриша, придя из школы, – с плеча швыряет на пол где попало новую, с натуральным язычком, «полевую» сумку:

– Когда хоть кончатся все эти уроки!

Зато все в школе знают: у наго по всем предметам – «четвёрки»; ну, это само собой…

Все знают, что в клубе, когда там по воскресеньям кино, он и «крутит» это кино. (Киномеханик, он же учитель рисования в школе, курит. «Беломор». Из портсигара.)

И вся деревня знает – самое выспренное, умилительное: он, Гриша Суходольский, – один из всех в округе школьников не курит, не выпивает!

Матери своей, Елизавете Михайловне, когда та с каких-то, что ли, поминок или с дня чьего-то рождения – однажды пробормотал с удивлением небудничным:

– Мама! Да ты выпила вина!..

Главное же – все-все на свете знают, что Гриша Суходольский влюблён!..

И знают – в кого.

В восьмом его классе – это была Семёнова. Из деревни той глухой, что не все правильно говорят её название. Правда, там есть пруд с карасями – но ехать туда: грязь по колено… Она, Семёнова, была молчаливая, с толстой косой по спине и очень румяная. Жила, учебную неделю, в общежитии возле школы. В клуб ходила с подругой под ручку. А после восьмого не пошла дальше в девятый…

А в десятом и в одиннадцатом – влюблён в Зою, в Зою Смирнову, в одноклассницу.

Эта в клуб не ходит, вообще, – она серьёзная. Он, после кино, ездит на материном велосипеде в её деревню. И они – в темноте – переговариваются поверх калитки…

…И чего никто не то что не знает, а попросту не берёт в голову – хотя все это видят каждый день и каждую минуту: он, Гриша Суходольский, – весь в мать, в маму: и кудрями, и глазами, и всеми чертами.

И манерами – укромными, женственными: он рос без отца.

Мать была в разводе вскоре после его рождения.

Мир, в котором умирают

В армии, в морфлоте, он – целых четыре года…

Зато от командования, с далёкого Севера, матери, Елизавете Михайловне, как же иначе, – благодарственные письма!

Сам он, Григорий, в отпуск приезжал дважды – и по месяцу.

В первый раз – почти наголо стриженый!.. и ещё худее… и теперь со строгостью какой-то особенной.

Второй раз приезжал – уже пополневший и задумчивый…

Оба раза как-то и где-то встречался со своей Зоей. – Хотя та училась в областном городе, в пединституте.

По приезде и по уезде – выпивал. Взрослый! Красного вина.

В конце службы, к весне, было от него матери письмо: мол, командование предлагает ему остаться служить на сверхсрочной…

Тем более… тем более – у него там, в том военном городке,,. есть подруга

Как всегда горда была Елизавета Михайловна своим сыном, но тут вдруг – испугалась безотчётно, необъяснимо…

Ответила ему в письме – так что эти слова её старуха-мать запомнила: «Дорогое дитятко, возвращайся!»

…Возвратился – и за радостном застольем вдруг попросил вполголоса у матери: нет ли у неё… «медицинского», ну, в смысле – спирта.

Как не быть, налила стопку.

Поинтересовалась тут «кое о чём» с непривычным волнением…

Сын ответил неохотно, мол, «там» был тоже спирт, правда, «другой»…

И с первого же дня – только от него и речей: жениться! жениться!

Как бы полагалось вернувшимся из армии – первое дело: устроиться на работу…

Но у Григория была другая ситуация: Зоя его, Зоя Смирнова, в это лето как раз оканчивала свой институт, и её должны были «распределить» куда-то, может быть, далеко – отрабатывать три года…

Что же, к концу лета у Григория подросли его кудри. – Но уж не такие как бывало.

Ну и – свадьба.

На свадьбе – широкой, деревенской – была даже дальняя родственница из Москвы: вся из себя городская – необыкновенная: и платье, и губы, и причёска… и самая красивая за всем столом…

Она Григорию была ровесница… Григорий поглядывал на неё грустно морщась…

…Молодые уехали на Урал.

Через три года вернулись. Уже с ребёнком.

Григорий там, в школе же, работал – поскольку он без всякого образования – физруком.

Остались бы в тех краях и навсегда – но… но Григорий стал запираться в спортзале с незамужней учительницей…

Мир, в котором мёртвые в ожидании мечтаний

…Суходольскому не дойти даже, что посреди деревни, до магазина.

Ноги болят.

А как бегал годами к его открытию – помогать продавщице-подружке ящики таскать!

Семенит – откидывает по-женски руку в сторону и вперёд ладонью: ну как, бывало, и его шустрая мать…

Лежит. На диване в зале. С какой-нибудь книжкой или просто с телевизором. Тут и спит.

Зоя Викторовна уже завуч в местной, куда деваться, в родной, школе.

Сам Григорий тоже порабатывал до недавнего времени там: учителем трудового обучения.

Теперь выходит, что называется, на улицу – только до верхней ступеньки на крыльце.

…Иногда в доме он вдруг падает на пол.

Начинает темнеть лицом.

Жена – мигом к нему с открытой уже бутылкой водки.

Закидывает его лысую голову.

Разжимает ему зубы приготовленной также заранее стальной столовой ложкой.

Вливает ему в рот…

И он начинает краснеть… моргать глазами… залезает опять на свой диван…

…Однажды она, Зоя Викторовна, со свекровью, со старой Михайловной, и ещё с соседкой, тоже их, хозяев, когда-то одноклассницей, сидели разговаривали в прихожей.

И вот.

Суходольский – подошёл к двери и через порог помахал уверенно, словно космонавт, им рукой!

Потом спокойно лёг на пол.

Ярославль. 3 и 5 сентября 2020

Добро

1

К Надежде Карповне сейчас нельзя «на уколах пожить» – у неё вторую неделю «живёт на уколах» Таисья из Рылова. Как только она и умудрилась поспеть раньше других старушек, желающих подлечиться? Даром, что восьмой десяток: приковыляла «на трёх ногах» –с палкой. Будет она жить у Надежды Карповны – посчитай – и ещё три недели, раз ей прописано тридцать уколов. Вот уж после неё.

Днём Надежда Карповна на работе – в поселковой больнице, где она фельдшером; Лукьяновне, матери её, некогда лясы точить – она всё по хозяйству: то у печки, то в огороде, то на дворе – и Таисья скучает одна. От телевизора у неё «в глазах рябит», вязанье, как на грех, забыла второпях дома, и целыми днями скрипит она диваном, где её постелили, то приляжет, то сядет; слушает радио да листает журналы «Здоровье». Лукьяновна лишь мельком заглянет к ней в переднюю комнату. «Ну, каково?» – спросит. «да вот лежу» – ответит Таисья. Или: «Да вот сижу», – и затрясёт плечами, прикроет ладошкой беззубый рот – посмеётся от стыда за своё безделие. В обед, правда, и Лукьяновна, набегавшись, любит в блюдце подуть на пару с приживалкой; благо та, натерпевшись молчком, тараторит без умолку – только слушай да кивай. С полчаса так посидят они – И опять одна в огород, другая на диван. И только в вечеру, ожидая в обычное время Надежду, садятся за стол по-настоящему, с самоваром.

Таисья – большетелая, грузная, с толстым, пористым, будто иголкой исколотым носом – сидит у переборки, чтобы не мешать лёгкой на ногу хозяйке бегать на кухню, и теперь уж она старается молчать: это в благодарность за чай и – ещё больше – потому, что Лукьяновна ведёт речь о дочери, о Надежде.

– Она, случай что, ой какая своевольная! Никому не под шапочку. Уж чтобы всё было по ней. Шабаш! – Вкрадчиво и торопливо, опасаясь скорого прихода дочери, доносит Лукьяновна, шевеля клочковатыми бровями, которые у неё двигаются, как у собаки, вслед за взглядом маленьких глазок. – Слушай что. Помню на Владика пришлют благодарную грамоту из армии, мол, службу несёт с примером. А Надежда грамоту как швырнёт на стол: «Разве можно худо служить!» Вот ведь какая крутая! Шабаш! Скажет: «А кто, мол, худо служит, так на него за это чего же присылают?»

– Владик-то теперь на продлённой? – перебила Таисья, давая понять, что она, уважая Надежду, всё знает о ней и о её сыне.

– На сверхсрочной, – подтвердила Лукьяновна, а сама хитро повела собачьими бровями. – А грамоты – во-от они у меня где-е…

Она, не вставая от стола, выдвинула ящик буфета и достала коробку из-под конфет, показала пачку перегнутых надвое бумаг, стянутых крест-накрест резинкой.

– Я вот помню, с какого Владик году, да забыла, – опять уважительно вставила Таисья.

Вдруг скрипнула, распахнулась дверь крыльца, туго застучало по ступенькам: это – вмиг смекнули собеседницы – Надежда заводит велосипед на крыльцо – приехала! И Лукьяновна – живо коробку в ящик…

– Вот так больные! – резвый голос с порога.

Лукьяновна, сидя к вошедшей спиною, в нарочитом страхе подмигнула, прося Таисью молчать, а та засмеялась – затрясла плечами, закрыв ладонями лицо и выставив пористый нос.

Надежды сняла платок, тряхнула опавшими русыми волосами, глянулась в зеркало, машинально повесив платок на угол его, – и повернулась к столу. По улыбке, осенившей круглое быстроглазое лицо, было видно: догадалась, что говорили о ней.

– О чём заседание в верхах? – спросила она с безобидной строгостью.

Лукьяновна, как бы спасаясь, тотчас побежала на кухню – принести дочери ужин, а заодно и поставить, как заведено, кипятить шприцы. А Таисья улыбнулась испуганно:

– Сегодня, Надежда, в какую же сторону?

– Какая меньше болит.

– Обе болят.

– Ну, в обе и уколю.

Когда Надежда мыла руки, Лукьяновна, шепнула Таисье:

– Что, напросилась на свою головушку?..

Церемония вечернего чая была известная – для Таисьи она повторялась на этот раз вторую неделю, а всего – третий раз в её старости: Надежда приехала (А зимой бы пришла), поужинала, теперь спросит как бы между прочим…

– Что же, тётя Тая, чай не пьёшь? – спросила Надежда.

– Да я, Надежда Карповна, отпила…

Тут уж все трое засмеялись.

Надежда повелитель встала.

– Мама, шприцы готовы?

– Честь имею, честь имею… – И Лукьяновна принесла, держа в полотенце, ванночку со шприцами.

И что будет дальше – известно: тщательно моет руки Надежда, дымится горячий пар над шприцами, звякает отломленное горлышко ампулы – отчего Таисья ёжится, ползёт светлая капля по приподнятой торчком игле – отчего Таисья зажимает один глаз, а другим косится…

– Марш в переднюю!

– Надя… это, как его…

– Не р-разговаривать!

Лукьяновна остаётся в прихожей.

– Какая благодать, что я не хворая! – говорит она сдержанно, но всё-таки так, чтобы в передней было слышно.

А там скрипнул диван, там возня и гомон:

– Так в какую сторону?

– Надя, как его… Пяток в эту, пяток в ту… Сегодня, значит…

– Поворачивайся!

– Ва-ва-ва-а… – завыла Таисья, будто прищемила палец в дверях.

Потом, по заведённому порядку, продолжается чаепитие, долгое – прерываемое одной Надеждой, чтобы сходить к корове, – разговоры со смехом, но даже и без упоминания о фельдшерской должности – этого Надежда не терпит.

Потом запоздалое, с зевками, убирание со стола, мытьё посуды… Но частенько бывает и так: среди самого сокровенного воспоминания – бешеный, пожарный бой в окно, глухой, истошный зов с улицы: «Надежда Кар-пов-на-а!» И вот в прихожей, у порога, стоит женщина из соседней деревни – в домашних тапочках, без платка, в расстёгнутой фуфайке…

– Ой, да что же, Надежда Карповна, с ребёнком-то моим! Как уж он! Ой, как он!..

И слетает платок с зеркала, брякают в ванночке шприцы – Надежда уходит с женщиной, не сказавшей «здравствуйте», забывшей сказать «до свидания». Гулкие голоса тают в уличной темноте.

Старушки, в передней комнате, не спят; говорит одна, другая согласно молчит, потом наоборот; они смотрят на окна: нет, ещё не рассветает… Но вот отдалённый шорох, вот шаги, они всё ближе – и Лукьяновна, скрипя половицами, спешит отпирать. Отперла – и сразу ложится. Всё молча. В Надеждиной комнате на минуту загорается свет.

Наконец Таисья, решившись, подаёт голос:

– Надя?..

– Слышу, тётя Тая.

– Надя, чего я хочу… Я тебе, Надя, носки на зиму свяжу…

– Что?..

– А то, Надя, как же…

– Гражданка Данилова, ты сейчас к себе в Рылово пойдёшь или подождёшь до утра?

В ответ на это в передней скрипит диван. А с кровати, уже матово белеющей в редкой темноте, заботливый голос Лукьяновны:

– Тая, а Тая… Слушай что, ежели ты сейчас надумала, так я тебе узелок на дорогу соберу. А то ведь тебе, наколотой, да ещё и на трёх ногах, за неделю не дойти…

И всё трое, счастливые, засыпают.

2

О том, что Таисья Данилова у Надежды Карповны «жила на уколах» целый месяц, и уже не первый раз, как и другие старушки, которым из отдалённых деревень на ежедневные уколы ходить не под силу; о том, что к больному, которому предписан покой, Надежда Карповна ездила на велосипеде или ходила пешком в течение недели, а то и двух, и трёх недель; о том, что за Надеждой Карповной приходили, прибегали, приезжали на машинах, мотоциклах и санях, в грозу и в метель, в выходной день и в ночь за полночь, уводили её из-за праздничного стола, из клуба с фильма, из гостей, из бани, с речки, где она полоскала бельё, из лесу, где она собирала ягоды; о том, что она и сама заходила по пути проведать больного то в один, то в другой дом, заносила таблетки, измеряла давление, – об этом в округе знали все. Нельзя было сказать просто: она работает фельдшером. Она вовсе не работала, потому что не чувствовала напряжения, усилия над собою и усталости, не чувствовала и обязанности делать своё дело. Она – это правда – числилась фельдшером, но вовсе не была им, потому что у фельдшера нормированный рабочий день, один выходной и ежегодный отпуск, у фельдшера круг служебных обязанностей, которые он выполняет на рабочем месте и за выполнение которых получает столько-то рублей – а ни время, ни место, ни вознаграждение с действительной жизнью Надежды Карповны не совпадали. Вести такую жизнь для неё было так же естественно, как естественно дышать, питаться и спать; одеваться, когда холодно; прятаться под крышу, когда дождь; помочь встать человеку, если он упал; тушить огонь, если загорелся дом; защищать Родину, если ей угрожает опасность; и, так же как и в любом естественном поступке, – не задумываться о необходимости и последствиях его.

Но один раз в году Надежда должна была не только думать о том, что конкретно она делала, находясь в поселковой больнице, но и вспоминать с усилием, отыскивать нужное, вновь перечитывая документы на больных, которые давно выздоровели, и не только вспоминать и перечитывать, но даже и рассказывать об этом, и рассказывать именно в письменной , аккуратной и дотошной форме, что Надежду оскорбляло бы, если бы не было предусмотрено её должностью, – раз в году она составляла так называемый годовой отчёт.

Эту работу, каторжную для неё, Надежда брала на дом. Удобнее, конечно, было бы сидеть над бумагами в больнице, где всё под рукой, но она и допустить не могла, чтобы за этим постыдным занятием быть на глазах у людей. Тем более – в том неистовом настроении, которое находило на неё в эти дни и делало её не похожей на саму себя. Она пряталась дома – и от этого ещё пуще злилась.

А дома было – всё кувырком. Прихожая, где всегда пили чай, на несколько дней становилась как бы нежилой. Неуютно освобождался стол, и на нём своевластно поселялись удивительные для деревенской избы кучи исписанных бумаг, прошитых и непрошитых.

Надежда старалась как можно дольше усидеть за столом, потому что, если встать, то опять подойти и сесть будет трудно. И бормотала:

– За что? Ну за что?

Наконец вскакивала:

– Сейчас всю эту макулатуру в печке сожгу!

Лукьяновна в эти дни старалась реже попадаться дочери на глаза, боясь лишний раз потревожить её; хоронилась на кухне или в передней, занималась каким-нибудь бесшумным делом. Но почему-то – как назло – именно в эти дни у неё всё не ладилось. То она разобьёт тарелку на кухне, то обварит руку кипятком, то, штопая, уколется иголкой – и всё это с непременным истошным воплем, от которого Надежда вздрагивает, хватается за голову:

– Содо-ом! Содо-ом!

Обедают они на кухне, в темноте, если это можно назвать обедом: Надежда всего несколько ложек до рта донесёт, а то и стакан лишь чаю выпьет и при этом даже не присядет к столу – стоя, за что в обычные дни Лукьяновна обязательно упрекнула бы её: «Садись, не будь как лошадь!»

Ночью Лукьяновне не спится; её вдруг покажется подозрительной тишина в прихожей, и она крадётся, сама в ночной рубашке, заглядывает в прихожую. Тогда Надежда, не отрываясь от бумаг, проговорит с расстановкой:

– Мама, выпей капель!

Этими безлюдными днями Надежда в душе молится, чтобы пойти хоть к кому-то на вызов. Но деревенские, встречаясь на дороге, ведут такие разговоры: «Сходить бы к Надежде Карповне, да нельзя – у неё сейчас годовой!» И никто в эти дни к Надежде без великой нужды не заходит.

Но вот ненавистный годовой наконец покидает дом: Надежда, в последний раз к нему прикасаясь, смело – будто тыча взашей – суёт его в хозяйственную сумку.

– Слава богу! – широко крестится Лукьяновна. – И за что же такое наказание превеликое!

В доме моются полы, топится баня, стирается накопившееся бельё. И опять – долгое, праздничное сидение за чаем с пирогами. Надежда и Лукьяновна снова в ладу, они весело вспоминают лихие дни: какие гневные вспышки были у одной и какие ранения у другой.

В этом году – всё, выздоровели, переболели отчётом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю