Текст книги "Когда отцветают травы"
Автор книги: Евгений Богданов
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
– Что еще такое?
– Идемте, там увидите, идемте! Ну?!
Пестунов не спеша встал и пошел следом за нею.
Они пришли к пахарям. Прокофьева остановила коня и крикнула:
– Ага, пришел-таки!
Объездчик, видя, что на поле ничего особенного не произошло, собрался было повернуть назад, но Тася крепко держала его за рукав.
– Становись за плуг! – властно сказала она. – Не стыдно, одни женщины пашут!
Колхозницы поддержали ее:
– Паши, паши!
– Ишь рыбак! Тебе бы только рыбку ловить.
Пестунов с досадой сплюнул, вырвал рукав из цепкой руки девушки и, отойдя в сторону, полез в карман за табаком. Он не знал, что ему предпринять. Уйти сейчас в деревню под градом бабьих насмешек было стыдно. Взяться за плуг – значит, уронить свое достоинство.
Прокофьева одобрительно подмигнула Тасе. Пестунов молча отстранил от плуга одну из женщин.
– Ну вот, пусть лесной жирок сгонит. Рыбку-то проще ловить, – сказала Прокофьева.
3
Наступил вечер. Всё притихло, застыло в ожидании ночи. Березы, вытянувшие в чистом воздухе тонкие ветви, замерли. Где-то негромко и лениво журчал ручеёк. Над деревней стоял терпкий запах лопнувших почек – нежный и стойкий аромат весны.
Вернувшись с поля, Пестунов пил чай у открытого окна. В избу неожиданно вошла Тася. Она постояла у порога, потом, не дождавшись приглашения, села.
– Петр Степаныч, – спросила она, – можно у вас переночевать? Домой идти не могу, устала.
Объездчик неторопливо допил из блюдца чай, подвинул пустой стакан бабке, сказал сдержанно, с оттенком недовольства:
– Ночлег с собой не носят…
– Ночуй, – сказала бабка.
Она принесла чайный прибор, молча налила в чашку чаю, подвинула к столу табурет:
– Садись.
Тася помыла руки под большим медным умывальником, села. Бабка покосилась на ее руки:
– Где это так изодрала?
– Зерно семенное перелопачивала, – ответила девушка, – а лопата попалась неуклюжая, корявая.
– Дожили, – бабка вздохнула. – Лопаты сделать некому…
Пестунов отставил пустой стакан, не спеша закурил, стал смотреть в окно. Он все еще сердился на Тасю за то, что днем она увела его в поле и заставила пахать.
Объездчик чувствовал, что Спицына явилась к нему сейчас неспроста, какой-то новый ход собирается сделать. Иначе зачем бы она пошла ночевать в дом к человеку, с которым так поругалась днем? Он ждал, когда агрономша начнет говорить, и решил ни при каких условиях не принимать бригаду.
Тася, казалось, была спокойна. Но на самом деле ее мучила мысль о том, что она что-то должна сказать Пестунову, чем-то его убедить, как-то доказать ему, что он ошибается. «Что же ему сказать? Или, может быть, оставить разговор до завтра?»
Скрипнула калитка, и через некоторое время в избу вошел счетовод Гриша. Он снял кепку, небрежно повесил ее на крюк, вбитый в стену у самого косяка двери, и сказал:
– Добрый вечер. Чай да сахар! – сел и вытянул уставшие за день ноги. – Бабуся, налей-ка чайку, если не жаль. Во рту пересохло. Пить хочу. – Подвинулся ближе к столу. – А вечерок сегодня какой! Расчудеслый вечерок. Тишина – ну прямо как… – он не нашел подходящего слова и закончил: – Слышно как в Дементьевке бабы бельё вальками выколачивают.
Пестунов рассмеялся:
– Загнул-ул! До Дементьевки двенадцать вёрст!
– Честное слово. Выйди – сам услышишь.
Бабка принесла еще стакан. Гриша с наслаждением выпил чай, попросил еще и только тогда сказал:
– Я, Степаныч, по делу заглянул. Насчет учета трудодней. У прежнего бригадира все было запущено. Мы его три раза на правлении обсуждали за плохой учёт. Трудовые книжки на руках у колхозников или у себя держишь?
Пестунов обернулся от окна, посмотрел удивленно:
– Не знаю я никаких книжек. Моя книжка в лесхозе.
– Не шути. Ты же принял бригаду!
– Кто тебе сказал? Спицына? – он сердито хлопнул рукой по столу. – Я лесной специалист, и ты не приставай ко мне.
– Верно, – согласился счетовод. – Знаю, специалист. Но у нас есть и поважнее специалисты. В четвертую бригаду, слышал, кто бригадиром приехал? Начальник станции. Железнодорожник!.. Теперь вопрос так: сельское хозяйство разумеешь? Значит, помогай колхозам.
– Ну, знаешь ли… – сквозь зубы процедил Пестунов. – Ты пей чай да помалкивай. Работать я все равно не буду.
– Как хочешь, – с сожалением сказал Гриша и переглянулся с Тасей. – Но раз есть решение правления, да общее собрание тебя бригадиром утвердило, за трудодни я с тебя спрошу… Спасибо за чаек. До свиданья.
Гриша ушел. Пестунов проводил его взглядом до калитки и с насмешкой произнес:
– Агитаторы.
– Хватило бы упрямиться, Петр, – сказала старуха. – Раз назначили, работал бы…
– Твоё дело маленькое, – суховато ответил сын, – стели гостье постель… Ишь, устала. Дремлет.
– Нет, я не дремлю, – спохватилась Тася, которая и в самом деле начала клонить усталую голову к недопитой чашке.
– Вижу. Спать не хочешь, а носом клюешь.
Он вышел на улицу и там, на крыльце, долго о чем-то думал. Тася, пересевшая к окну, пока бабка стелила постель, видела, как он что-то бормотал про себя, покачивая головой, и усмехался. Девушка не выдержала и тоже вышла на крыльцо.
На улице было свежо. Небо стало темнеть. В восточной его стороне низко горела крупная яркая звездочка. Тася посмотрела на звездочку и зябко передернула плечами.
– Что не спишь? – спросил объездчик.
– Не хочется.
– Врешь. Говори, что хотела сказать?
Тася помолчала.
– Говорить хорошо, когда тебя понимают, но если не понимают и не хотят понять – ой как плохо! Тогда и говорить-то совсем не хочется. – В голосе ее слышалась неподдельная тоска.
Пестунов посмотрел на девушку искоса. Она стояла, как и днем, прислонившись к перилам, и рассеянно смотрела на потухающую зарю. Маленькая, съежившаяся от холода, она казалась жалкой и одинокой.
Пестунов увидел, что она совсем еще молода, совсем девчонка, и ему стало жаль ее. Но он не подал вида и небрежно бросил на тропинку окурок.
– А помните, – сказала вдруг Тася с какой-то новой интонацией в голосе, и Пестунов невольно насторожился, – партийное собрание было зимой, открытое?…
– Ну?…
– Вы тогда выступали. Я помню, как вы говорили, что надо поднимать хозяйство, выполнять задачи, которые партия поставила. – Тасин голос зазвучал уверенней, тверже, и объездчик еще больше насторожился. – Вы тогда здорово раскритиковали здешнего бригадира, прямо разнесли его в пух и прах…
– Ну, это ты брось, – сказал Пестунов, прервав ее. – Рано тебе меня учить. Я тебе в папаши гожусь. Утри под носом, а потом поучай.
Тася побледнела от обиды и срывающимся голосом сказала:
– Всё равно вам придется отвечать за свои поступки.
– Что? – резко обернулся он, посмотрел на нее исподлобья, махнул рукой и пошел на сеновал.
Бабка захлопнула створки окна – видимо, подслушивала. Тася долго стояла на крыльце в раздумье. Сначала она не хотела идти в избу, подумала, что надо искать другое место для ночлега, но потом решила: «Назло ему пойду и лягу! Сердится – ну и наплевать! Подумаешь!..»
4
Ночью Пестунов спал скверно, ворочался без конца на охапке прошлогоднего сена, несколько раз просыпался. Проснувшись под утро, он услышал в тишине, как по крыше сеновала ходил на цыпочках мелкий и редкий дождик.
К утру дождик прошел. Небо прояснилось. Объездчик вышел во двор, взглянул на небо, на забор, потемневший от сырости, и снял со столбика кошель, намереваясь идти на озеро. Кошель, повешенный вчера для просушки, еще больше намок от дождя.
Пестунов замешкался со сборами и справился только тогда, когда взошло солнце и первые лучи его заглянули в окна, озарив комнату розовым теплым светом.
Он увидел, как солнечный луч осветил лицо девушки, спавшей на кровати напротив окна. Вспомнил вчерашний разговор и предостерегающее: «И ответите!»
«Чертова девка! – подумал он, – ответственностью пугает!» Сел на лавку, свернул самокрутку и задумался. «А что если бы парторг Егор Исаев не заболел и не слег в больницу? Ведь его, Пестунова, обязательно бы обсудили на партийном собрании и по меньшей мере объявили выговор». От этой мысли ему стало неприятно, к сердцу прокрался холодок.
А «чертова девка» крепко спала, посапывая носом. Рот у нее был полураскрыт, видны были крепкие ровные зубы. Одна рука девушки свесилась с кровати, и Петр Степанович увидел вчерашние ссадины, изрезавшие грубоватую маленькую ладонь. При виде этих ссадин Пестунов вспомнил женщин, пахавших поле, и подумал, что у них на руках тоже мозоли и ссадины и что сейчас колхозницы не спят, а топят печи и управляются по хозяйству, чтобы пораньше начать пахоту.
Вспомнилась ему жена: она спала на этой кровати года полтора тому назад. Жена умерла, родив ему двойню. Сегодня он с особенной остротой ощутил огромную тяжесть потери. Бывало, Лидия вставала чуть свет, звякала ведрами, топила печь, пекла блины. Он поднимался, когда уже был накрыт стол, завтракал и отправлялся в лес… И вот ее нет. По избе, как тень, ходит мать. Она делает все, что делала Лидия, нянчит его детей, осиротевших сразу после рождения.
Плохо одному.
Пестунов смотрел на девушку и вспоминал. Забытый кошель валялся у его ног… После смерти жены жизнь стала скучной и какой-то беспорядочной. Он огрубел, замкнулся в себе, стал неразговорчивым, раздражительным. А ведь ему было всего только тридцать пять лет! И, должно быть, он потому смотрел равнодушно на все беспорядки в бригаде, что характер у него стал каким-то стариковским.
Объездчик долго сидел молча. Он так ушел в свои мысли, что вздрогнул от неожиданности, когда заплакал один из его сыновей. Сонная бабка, протянув руку, нащупала кроватку и стала укачивать малыша. Тася заворочалась, открыла глаза и, увидев Пестунова, натянула одеяло до подбородка.
– Вы уже встали? – спросила она сонным голосом. – Который час?
Пестунов достал часы, взглянул на них.
– Половина шестого.
– Пора вставать, – сказала девушка, глядя в потолок.
– Да, пора, – проронил он и вышел.
Когда Тася поднялась и умылась, бабка уже поставила самовар и затопила печь. Она всё делала бесшумно и быстро, тенью передвигаясь по избе и позёвывая.
За завтраком Пестунов сказал:
– Этих дятлов я сегодня с крыши шугану!
– Каких дятлов?
– Ну, тех, что крышу дранью кроют.
– Правда? – вырвалось у девушки. – Как вы их сгоните? – Она недоверчиво посмотрела на объездчика.
– За плуг поставлю. Хватит бабам мучиться.
Тася подумала, что Пестунов сказал это несерьезно. Но объездчик всем своим видом выражал решимость. Он был сосредоточенно задумчив. Девушка решила ждать, что будет дальше.
После завтрака Пестунов неторопливо насыпал в кисет махорки и сказал:
– Пошли!
На улице раздался дружный перестук топоров. Было и в самом деле похоже, что несколько дятлов долбят кору на дереве. Пестунов, подойдя к избе, поднял голову и крикнул:
– Здорово, дятлы!
Из-за стропил показалась голова рыжебородого Гвоздева.
– Чего сказал, Степаныч?
– Я говорю, здорово, дятлы!
Гвоздев неохотно обронил сверху:
– Здравствуй…
– Сошли бы с крыши, потолковать надо, – объездчик сел на бревно.
– Некогда, – опять обронил Гвоздев и, поплевав на руки, несколько раз стукнул топором.
– А ну, слезайте! – повелительно крикнул Пестунов. – Да побыстрее!
Гвоздев выразил на лице недоумение, поморгал глазами, что-то сказал своим товарищам, и все трое лениво спустились вниз.
– Что, Степаныч, бригадирство принял? – спросил Гвоздев, покосившись в сторону агронома.
– Принял. Время горячее, сеять надо, потому и пришел за вами.
– У нас технорук есть. Мы полеводу не подчиняемся, – пробасил Гвоздев, заправляя рубаху в штаны. – Наше дело – лесохимия…
– А вы, может быть, не члены колхоза? – усмехнулся объездчик.
– Члены-то члены, да ведь и промысел – тоже дело колхозное.
– Где у вас промысел? На крыше? – Пестунов встал, натянул козырек кепки на лоб. – Есть распоряжение председателя: мне принять бригаду, а вам идти на пашню.
Гвоздев переглянулся с товарищами и покосился на недокрытую крышу.
– Надо бы кровлю докрыть, вдруг дождик. Сегодня ночью уж немного попрыскал…
– А для пашни дождь не помеха, по-твоему? – наседал Пестунов.
– У меня же баба пашет, – неуверенно проговорил Гвоздев.
Товарищи его молчали, ожидая, чем окончится разговор, и излишне сосредоточенно, с чувством некоторой неловкости, раскуривали цигарки.
– Не жалеете вы своих жен. Самую тяжелую работу на них взвалили! Для женщин и так бы нашлось дело – семена перелопачивать, бороновать, сеять, с рассадой у парников возиться.
Гвоздев хмуро посмотрел на Пестунова и покачал головой:
– Изменился ты, Степаныч. Али агрономша тебя перевоспитала?
Все посмотрели на Тасю, которая, волнуясь, перебирала в кармане пшеничные зерна.
– Это неважно, – сказал объездчик. – Собирайтесь в поле. Я скажу конюху, чтобы подготовил вам лошадей.
Гвоздев подумал и сказал упрямо:
– Не пойдем.
– Отчего же? – Пестунов шагнул к нему.
– Нет выгоды в поле работать. В лесу по сотне в месяц выгоняем.
– Тьфу! – сердито сплюнул Пестунов и собрался сказать что-то злое, крепкое, но тут из-за угла избы вышел председатель Матвей Ильич. Увидев его, все замолчали. У Таси отлегло от сердца: она была искренне рада появлению в эту трудную минуту председателя колхоза. Яшкин подошел к ним торопливой походкой, озабоченный, как всегда быстрый, с разметавшимся чубом. Поздоровался, заметив в тени на обрубке дерева туесок с водой, напился и только тогда спросил:
– Чем занимаетесь?
Тася подошла к нему и пояснила:
– Пестунов бригадирство принял, а вот этих товарищей не может уговорить, чтобы начинали пахать.
– Так, – сказал Яшкин. – Когда принял?
– Сегодня, – ответил объездчик.
– Ну, а вы что же? В такое время вздумали крыши крыть? – Меня по два раза в день к телефону вызывают, спрашивают, когда кончим сев. А с такими работягами кончишь, пожалуй, к покрову и урожай снимешь сам-один! Не стыдно вам? Во всех бригадах люди как люди, а здесь…
Гвоздев шумно вздохнул и с размаху вонзил топор глубоко в бревно.
– Не горячись, Матвей Ильич. Пойдем пахать. Мы ведь понимаем… Пошли, мужики. Потом свое дело довершим.
Когда колхозники вместе с бригадиром ушли на конюшню, Тася рассказала председателю о своих делах. Он слушал внимательно и покачивал головой,
– Действительно, дятлы… Метко сказано! – Он снял кепку, достал из кармана серый измятый платок и вытер вспотевший лоб.
– А как дела в других бригадах? – спросила Тася.
– Там лучше, – ответил Яшкин. – Через два-три дня яровые кончим сеять. – Он стал вдруг озабоченным, посмотрел на солнце, которое стояло уже довольно высоко, и сказал:
– Пошли в поле.
Тася едва поспевала за ним, а Матвей Ильич рассказывал, что в первой бригаде посеяли всю пшеницу, что в колхоз приехал секретарь райкома Романов, который помог достать несколько центнеров сена для лошадей у соседней лесозаготовительной организации, и что сам он вчера ездил в РТС.
Все это Яшкин говорил на ходу, ловко перемахивая через канавы. Тася несколько раз отставала от него и не без труда догоняла.
На краю овражка председатель остановился:
– Ты иди к огородникам. Там без тебя запарились. Я теперь этой бригадой займусь основательно, дня два побуду. – Он опять достал платок и вытер лицо. – Семена смотрела?
– Смотрела. Вчера сама перелопачивала пшеницу. Хорошие семена.
– Ну, иди. Дела у нас невпроворот.
Тася несколько секунд постояла, как бы колеблясь, потом попрощалась и повернула обратно. Председатель вдруг крикнул:
– Постой!
Он подошел к ней и, сжав крепкой рукой плечо девушки, заглянул ей в глаза:
– А ты молодец! Спасибо!
Глаза его черные, всегда серьезные, улыбались доброй улыбкой.
– Что вы, – вспыхнула Тася и неловко высвободила плечо.
Яшкин тоже почему-то смутился и, помолчав, сказал уже деловито:
– Во второй бригаде проверь норму высева. Там посевщик норму завышает. А семена хорошие.
Они разошлись. Яшкин, быстро и размашисто шагая, направился по краю оврага в поле, а Тася, проводив его взглядом, двинулась в обратную сторону. Расстояние между ними всё увеличивалось. И хотя Яшкин уже скрылся за кустами, Тасе казалось, что он всё еще рядом и она слышит его скупую похвалу: «Молодец!»
Навстречу ей по дороге ехали «дятлы». В телеге поблескивали лемеха плугов, сзади на привязи шли две лошади с надетой сбруей. Тася шагнула на межу, дала дорогу. Гвоздев, пряча улыбку в бороду, сдержанно помахал ей рукой.
А весна – ласковая северная весна – неторопливо делала своё дело: будила ручьи, рассыпала по оврагам и Перелескам крапинки молодой зелени, давала о себе знать птичьим щебетаньем, обвевала разгоряченное лицо мягким ветром.
ТЁПЛОЕ ЛЕТО
Наше скромное, неяркое северное лето вначале часто бывает дождливым и холодным. С востока непрестанно дуют резкие ветры с дождями и изморосью. Но иногда в июне вдруг установится хорошая погода. Южные ветры то очищают небо до праздничного блеска, то приносят грозовые дожди, короткие и шумные. Поля и перелески обильно зеленеют, травы становятся сочными, а воздух, влажный, согретый солнцем, обволакивает все своим ласковым дыханием.
В такое лето хорошо бродить по полям. Бродить бесцельно, бездумно. Рожь отцветает. На колосьях пока еще удерживаются мохнатые белые ресницы цветов. Скромно прячась в разнотравье, желтеет одуванчик. Над ширью полей дотаивают по утрам ночные дождевые облака, обогретые солнцем, и земля курится прозрачными испарениями.
И вспоминается что-то из далекого детства, когда утром по росе бежал полевой тропинкой и рожь билась о ладони, обвивая их цветущими стеблями. А впереди низкое вставало солнце и лучи его пронизывали каждую травинку, каждый куст, заставляя светиться волшебным светом.
Да, было детство, были росы и полевые тропинки во ржи. И лучших мест, чем родное Приозерье, кажется, нет во всей России. Это – край неброских пейзажей, задумчивой тишины, край славных людей, искренних, простых и трудолюбивых. Тихие лесные речушки, молчаливые ельники, низинные луга и болотца с кочками, поросшими осокой, небольшие косоугольники полей на склонах холмов, пыльные большаки и старинные села, – всё это имеет особую прелесть.
Как-то в такое теплое лето довелось мне побывать в этих местах. Я шел пешком в село Мокшенское через глухие деревушки и выселки. Сначала по большаку, а после по малоезжему просёлку. На этом пути была деревня Глухарёво. Рассказывали, что близ Глухарёва есть озеро, небольшое, но такое глубокое, что никто не мог достать дна. Рассказы об этом озере фантастичны. Знакомый рыболов говорил, что в нём живет щука со времен Дмитрия Шемяки. Ее так и называют – Шемякина щука. Она рвет невода и опрокидывает легкие челноки-осиновки зазевавшихся рыболовов.
На пути стоял лес. Сырой древний ельник щетинился игольчатыми лапами. С ветвей свешивались зеленые космы мха. Пахло болотной сыростью. Лесная птица, вспугнутая шагами, вымахнула из кустов и низко полетела вдоль просеки зигзагами, отвлекая внимание человека от своих птенцов.
Дорога опустилась еще ниже, в лог. За болотистой пожней – лесным сенокосом – направо, виднелась речушка. На берегу ее стоял плотный туман. И вдруг в тумане мне почудились звуки, напоминавшие всхлипывания. Я прислушался. Играла гармоника, но как-то странно, жалобно, дребезжащими голосами. В такой ранний час и в глухом месте это было неправдоподобно. Охваченный любопытством, я зашагал в туман и увидел парня, одиноко сидевшего на пеньке у самой дороги. В руках у него была небольшая гармошка с колокольцами, на земле рядом – вещевой мешок.
Парень, видимо, шел издалека и теперь отдыхал.
– Здравствуйте, – сказал я. – Куда путь держите?
– В Глухарёво. К Голоску.
– А кто такой Голосок?
– Мастер. Гармони чинит. Говорят – золотые руки!
– И твою починит?
Гармонь у парня была очень старая. Меха в разноцветных ситцевых латках, к клавишам гвоздиками приделаны разнокалиберные перламутровые пуговицы. Когда парень играл, меха с сипеньем пропускали воздух.
Но он ответил убежденно:
– Голосок еще и не такие, как моя, чинил. У меня гармошка хорошая, работы старого мастера. Саратовская. Бросать жаль, в райцентре мастера неважные. Мне сказали: крой в Глухарёво к Голоску. Ну, я и пошел. А далеко. От нашего поселка тридцать километров.
Парень был русоволос, с тонкими чертами продолговатого лица. Глаза у него светло-серые, задумчивые. Он с сожалением посмотрел на свои разбитые и мокрые от росы и болотной грязи сапоги, вздохнул и, вскинув за плечи мешок, взял «саратовку» под мышку.
К полудню мы пришли в маленькую деревушку, окруженную лесами. Среди лесов кое-где зеленели небольшие поля. В деревне пятнадцать изб, рассыпанных по склону холма, отлого спускавшегося к озеру. Озеро имело форму почти правильного овала, как, впрочем, и многие озера в этих местах, близких к Карелии.
Голосок жил на берегу в старой покосившейся избе с новым, недавно пристроенным крылечком. На припеке, на лавочке сидели трое мальчуганов и слушали, как четвертый, рыжий, веснушчатый парнишка, играл на детской гармошке. Парень с «саратовкой» – звали его Семёном – улыбнулся:
– Здорово, мужики! Голосок дома?
– Нету.
– А где?
– На покосе, – ответил рыжий парнишка.
– Нынче все на покосе, – добавил другой. – Голоска-то нет, а есть Подголосок.
– Подголосок?
– Ну да, вот сын его! – парнишка указал на рыжего. Тот перестал играть и небрежно, по-взрослому спросил:
– Гармонь, что ли, чинить?
– Чинить.
– У папаньки много дела. Погодите, придет, может, и починит.
Подголосок заиграл снова Мы стали ждать вечера.
* * *
Голосок сидел за столом и жадно пил молоко прямо из кринки, принесенной с погреба. Его широкое лицо, руки были красны от загара. Серые глаза смотрели ласково и добродушно. Было ему лет под сорок. Возле губ и на лбу пролегли резкие морщинки. Но его очень молодили волосы – русые, кудрявые, они свешивались на все стороны, и казалось, что на голове у хозяина надета диковинная шапка. Когда мастер поднялся из-за стола и поздоровался, я увидел всю его фигуру, приземистую и крепкую. Не верилось, что такой грубоватый на вид, сильный человек, с короткопалыми натруженными руками, может выполнять тонкую работу, доставившую ему славу искусного мастера.
Хозяин взял гармонь Семёна, осмотрел её, пробежал по ладам и сокрушенно покачал кудлатой головой:
– Да-а-а, тальянка. В музей и то не примут.
Семён нахмурился. Его длинное лицо вытянулось ещё больше.
– Может, всё-таки почините? Жаль бросать. Голоса-то какие! Чистое серебро. Звончей нынешних хромок.
– Половину голосов надо менять, меха переклеивать, клавиатуру сделать заново, планки лакировать. Много дела.
Голосок с сожалением положил гармонику на лавку и добавил, озабоченно посмотрев на нее:
– Времени нет. Сенокос. А ты, парень, откуда?
– С Шабановки. С лесопункта.
– Ну-у? И такую даль шел пешком?
– Пешком.
– Тогда придется сделать тебе гармонь. Я вижу, что ты любишь играть. Иначе бы не трепал сапоги в такую даль. Ладно уж…
Семён повеселел, достал из мешка поллитровку. Голосок сказал вошедшей жене:
– Дуняша, собери ужинать. Гости есть хотят.
– Сейчас, – отозвалась та.
Жена мастера была очень миловидна. Тяжелые рыжеватые косы обвивали ее маленькую голову, гордо посаженную на красивой шее. Темно-рыжий оттенок волос не бросался резко в глаза, цвет их был приятен и благороден. Дуняша неторопливо ходила по избе, собирая на стол. Поставила самовар, стала разливать по кринкам через ситечко парное молоко.
Потом мы сели ужинать. Семен угощал мастера водкой. Голосок взял с полки свой баян, не спеша расстелил на коленях кусок плюша, надел ремень и пробежал пальцами по ладам. Дуняша сидела на табурете, подперев подбородок маленькими крепкими кулачками. В дверь молча проскользнул Подголосок. Он сел рядом с отцом и замер…
Голосок играл свободно, и даже виртуозно. Я слушал его, забыв обо всем, как бывает с человеком, когда он попадает во власть музыки. Она навевала неясные воспоминания, думы. Чудились синие лесные озера, шум ветра в камышах, всплески воды под ударами лебединых крыльев, блеск утренней росы, пенье птиц… Что-то непередаваемое, но знакомое, пережитое.
Звуки вдруг замерли. Голосок слегка пошевелил пальцами, как бы разминая их, и снова в древней избенке зазвучала музыка. Мелодия «Персидского марша», четкая, ритмичная, немного бравурная, завладела вниманием всех, кто ее слушал. Семён завороженно смотрел на пальцы гармониста. Дуняша поглядывала на него влюбленно и застенчиво.
В избу стали приходить колхозники. Они молча кивали в знак приветствия, садились на лавку и слушали. Мы не заметили, как уже везде, на всех лавках сидели люди. Мест не хватило, и кое-кто опустился на пол, на корточки, прижавшись к стене спиной. И все молчали и слушали.
Голосок увлекся и играл одну пьесу за другой. И молчание слушателей было красноречивее всяких слов. Чувствовалось, что здесь музыку понимают и любят.
Голосок утомился, застегнул ремешки, стягивавшие меха баяна, и поставил инструмент на место. Гости поблагодарили его и так же незаметно, как и пришли, удалились.
Дуняша постелила нам на сеновале. Семён сразу завалился спать, мы с Голоском вышли на крыльцо.
* * *
Перед крыльцом росла черемуха, корявая и густолистая. Сквозь темную листву ее раскаленными угольками просвечивала заря. Илья Данилович расстегнул ворот рубахи, сидел молча, наслаждаясь прохладой, отдыхал. Он смотрел на малиновые пятна зари, на темные, позолоченные по краям листья.
Мне хотелось поблагодарить хозяина за его музыку.
– Чудесно вы играете, Илья Данилович, Где ж вы научились и давно ли?
– Нотам меня в детстве учитель наш Иван Фёдорович обучил, – ответил Голосок. – Теперь уж он умер. Хороший был человек. Музыку очень любил и играл превосходно. Ну, а в сорок третьем году я в ансамбле армейском работал. Полковник Бирюзов им руководил. Он и помог мне с классикой познакомиться.
– Вам бы на сцене выступать.
– На сцене? – Голосок взглянул на меня холодновато. – Не стоит. Не тянет. Зачем отрываться от земли, от дома? Музыкантов и без меня хоть пруд пруди, – улыбнулся он. – А слушателей и здесь сколько угодно. Сейчас лето, времени нет. А зимой – то свадьба, то вечер, то самодеятельный концерт. Езжу по деревням, в клубах просят выступать. Народ к хорошей музыке так и тянется, а ее у нас мало. Радио только, да и то не везде. Вот и играю, как могу. Живешь среди народа, так старайся делать, чтобы народу было хорошо и приятно.
Он помолчал, бросил в кадку с водой, стоявшую у крыльца, папиросный окурок.
– Помню, еще мальчишкой был – вдвоем с Иваном Фёдоровичем ездили по деревням. Он на скрипке, а я на баяне играли. Замерзнешь в дороге – пальцы сводит, а приедешь в избу-читальню: народу – тьма! Отогреешься и играешь весь вечер… Здесь, брат, моя сцена. Другой не надо. Чем у нас хорошо? А тем, что я каждый день могу слушать музыку леса.
– Музыку леса?
– Да. Утром, на заре, как только-только солнышко проблеснёт, птицы запоют, лес зашумит под ветром так тихонько, чутко, что рад бы век слушать. А музыка поля? По осени журавли над ним косяками летят, кричат. Кричат печально и так вроде бы нежно, что на глаза слезы навертываются. И лес осенью шумит по-другому. Желтый он, вянет, и поёт иные песни. Вот Пётр Ильич Чайковский умел слушать музыку леса и поля! Это был человек!
Стало темнеть. Над озером повис редкий туман. К берегу шел колхозник с веслами на плече. По росе за ним оставался темный след. Мы некоторое время молчали, потом Голосок неожиданно сказал, как бы подводя итог нашей беседе:
– Хорошо у нас. Ведь хорошо?
– Хорошо, – согласился я.
Илья Данилович, видимо, мне не очень-то поверил, потому что обернулся и искоса, пытливо глянул на меня.
– Чтобы понять, что здесь действительно хорошо, надо жить здесь. Гостю хорошо бывает поначалу, а потом наскучит – обратно в город тянет…
Из сеней неслышно выскользнула Дуняша и, склонившись, потрепала пышную шевелюру мужа:
– Не пора ли спать, конопатушко ты мой? Завтра ведь опять спозаранку за косу браться!
– А пожалуй, ведь пора, – согласился Голосок. – Жена иной раз и дельное, бывает, скажет. Ну, покойной вам ночи. Дорогу на сеновал знаете?
– Знаю. Покойной ночи! – ответил я.
На сеновале было темно и немножко душно: не успела еще остыть крыша, нагретая дневным солнцем. Я нашел место для сна по густому храпу Семёна. Храпел он затейливо, с какими-то переливами, с посвистом.
Я долго не мог уснуть – всё думал о деревенском музыканте, человеке, знающем себе цену и корнями вросшем в родную землю. Представлялось, как зимним вечером, закутавшись в тулуп и привалившись к футляру баяна, едет Голосок в розвальнях в сельский клуб на вечер, как встречают его понимающие и неизбалованные слушатели. А дома, в маленькой избенке на берегу лесного студеного озера, до глубокой ночи горит свет. В кровати, возле теплой лежанки, сладко спит Подголосок, и золотоволосая Дуняша ждет мужа, коротая время за шитьём.
* * *
Утром сквозь сон я услышал удары молотка по железу, проснулся и вышел во двор. Илья сидел на крылечке и на железном обушке отбивал косу.
Солнце еще только всходило на чистом, безоблачном небе. Деревья влажно поблескивали отяжелевшими от дождя ветками. Трава была умыта ночным ливнем. Деревянная кадка у крыльца до краев наполнилась дождевой водой.
– А где Семён? – спросил я.
– Домой ушёл, – ответил хозяин. – Ему сегодня выходить в ночную смену. Торопится.
– Ну и я пойду, – сказал я и расспросил у хозяина о дороге к Мокшенскому. Илья объяснил, что проселком до села будет километров тридцать, а прямо через лес – наполовину меньше.
* * *
…Путешествуя в то лето по Приозерью, я часто вспоминал «конопатушку» Голоска и его рассказы о том, как он слушает музыку лесов и полей.
Однажды ранним-ранним утром мне показалось, что я тоже подслушал у природы одну из самых сокровенных ее мелодий.
Я встречал утреннюю зарю в поле, на тропинке. Сколько таких тропинок пролегло вкось и вкривь на просторах лугов и полей! И как они живучи! Весной, перепахивая поля, трактористы тяжелыми плугами взламывают, разрыхляют утоптанную землю. Кажется, стерта с лица земли тропинка. Но нет! Она снова явственно обозначается на обширном поле и становится всё утоптанней и плотней. Вот уже рожь поднялась в половину человеческого роста, с обеих сторон клонит она колосья над узенькой тропочкой. А тропка все бежит и бежит куда-то вдаль. Она спешит, как девушка на свидание, ей нельзя останавливаться на полпути. Она оборвётся только там, где нужно: у околицы деревни, у холодного родникового ключа, у пыльного большака, у сенокосной избушки на лесной пожне, у зернового склада, или на пастбище. Да мало ли куда приводит она, проложенная неутомимыми ходоками!
Свежо. Стёжка кажется сухой, но стоит только сделать шаг в сторону, как с трав сыплется росный дождик. Роса на всём – сединой лежит на валунах, крупными каплями, готовыми вот-вот сорваться, – на колосьях, на стеблях полевых цветов.