355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Пермяк » Бабушкины кружева (сборник) » Текст книги (страница 3)
Бабушкины кружева (сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:04

Текст книги "Бабушкины кружева (сборник)"


Автор книги: Евгений Пермяк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Двоедановы приехали на другой день. Приехали на трех парах, запряженных гусем. Приехали сам-сем: старик Двоеданов, Косая Верста, усыновленный немой работник с Дарьей, рыжий Боровок Яшка с Феклушей да еще двоедановская сестра Лукерья. Она, видимо, в качестве кандидата в посаженые матери со стороны жениха.

Лошадей Двоедановы бросили на усыновленного немтыря и направились в дом. На пороге их встретили Мокшариха и ее старший зять.

Шоша забился на полати и решил не появляться в горнице.

– Да ты не блажи, плакальщик, – стаскивала его с полатей Настя. – Не худа же ты мне хочешь... Приглядись к Трофиму-то, может, и сам мое счастье за ним увидишь.

Шоша не отвечал. А Двоедановы тем временем шумно раздевались, показывая свою одежду. Старик приехал в черном сарапуловском тулупе с черным воротником с длинным волосом в мелких кудряшках. Яшка Боровок щеголял собачьей ягой, Феклуша показывала корсачью шубейку, отороченную серой мерлушкой.

Косая Верста вошел в дом лихим щеголем в серой касторовой венгерке, выменянной специально для этого приезда за семь пудов пшеницы и баранью ногу, о чем он поведал мне до того, как поздоровался, и спросил:

– Стоит того?

– За такую и двух мешков мало, – иронизируя, поддержал я Трофима.

Гостей провели в горницу. Двоеданов прошел первым и запричитал:

– А пошто в горнице не светло, не тепло, не радостно? Где зоренька ясная, девица красная, маков цвет Настенька?

– Вот она где! – прозвенела малиновым колокольцем Настя, появившись в горнице в розовом атласном платье, в омских обутках на высоких каблуках и в Омске же купленных тонких нитяных чулках.

– Детушки, сношеньки, держите меня! – начал представление Двоеданов. Не дайте умереть в одночасье! Ангел сошел с небес. Да кто тебя догадал, моя доченька, на грешной земле родиться! Ну, подойди ко мне, полунощная звездочка... Слепнуть – так уж слепнуть!

Я самым внимательным образом следил за хитрым стариком. И он, заметив это, сообщил мне:

– Власть-то наша как подымать женское сословие начала! На высокие подборы поставила. Совсем другой вид.

Старик не ошибался, высокие каблуки изменили походку и фигуру Насти. Она теперь не шагала по полу, а плыла по нему.

Поздоровавшись со всеми, Настя оставила Трофима напоследок. А тот, желая произвести наилучшее впечатление, тряхнул мелкозавитым, как шерсть на воротнике отцовского тулупа, чубом, распахнул серый "спинджак", показал канареечный узор вышивок на малиновой рубахе и щегольски поднес на своей огромной ладони колечко с желтым камешком и сказал:

– Для первого случая. Чистый янтарь!

Настя лукаво улыбалась, посмотрела на меня и, притворно сокрушаясь, сказала:

– Наверно, никак не меньше мешка стоит?

– Это уж как полагается... Лишь бы только на пальчик налезло.

Я уже, кажется, говорил, что у Насти были тонкие, не в пример сестринским, пальцы. И она, опять лукаво посмотрев на меня, стала неторопливо примерять кольцо на каждый палец своей левой руки, начиная с мизинца, будто показывая, как могут быть красивы девичьи руки. И когда она надела кольцо на последний, большой, палец руки, показав всем, что оно явно велико, сказала:

– Ах ты, жалость-то какая! Не по руке колечко. – И, отдавая его Трофиму обратно, добавила: – Не судьба, значит, мне его носить...

Тут вмешался старик Двоеданов:

– А я что говорил тебе, сын? Это колечко Настеньке вместо пояса можно носить, – явно намекал он на тонкую талию Насти, схваченную белым кушаком. – Ну, да оплошка невелика. Были бы пальчики, найдутся и кольчики...

Не только я один наблюдал за стариком Двоедановым и Настей. За ними зорко следили еще два глаза. Это были зеленые, почти изумрудные, глаза Феклуши. Она впервые видела и возненавидела Настю с первого взгляда. В глазах Феклуши стояли испуг и зависть.

Феклуша по-своему тоже была очень хороша. Отец и мать не обидели ее, как говорится, ни лицом, ни статностью, ни звонким голосом, ни русым волосом. Но здесь она выглядела второй. Второй. Это понимали все и, конечно, она. Понимал это и Яшка Боровок. По своей простоте и глупости Боровок ляпнул про Настю такое, что даже закашлялся Двоеданов. Он сказал:

– Папаня такую-то сношку, пожалуй, больше моей Феклушки полюбит. Хорошо ей у нас будет.

Старик, прокашлявшись, тем самым выгадав время, сказал:

– Меньшую всегда больше жалуют и лучше балуют...

Сказав так, Двоеданов далее уже не давал никому вымолвить слова, боясь "святой простоты" недалекого сына.

Вскоре вошел усыновленный немтырь. Он поклонился и промычал нечто похожее на "здравствуйте", затем сел в уголок и принялся разговаривать пальцами с Дарьей, безразличный ко всему, кроме семечек, которые были поданы на подносе.

Я на правах живущего в этом доме предложил Кузьме Пантелеевичу и его сыновьям выпить для разбега по стаканчику изюмной бражки, которую Мокшариха варила куда как хорошо.

Настя то и дело бегала на кухню, будто по хозяйству, хотя в этом и не было никакой нужды, потому что старшая проворная дочь Мокшарихи справлялась с подачей угощений одна.

Федор Чугуев сидел за столом рядом со мной. На нем был легкий, помятый в дорожном мешке пиджачонко, надетый поверх добротной чесучовой рубахи, вышитой по вороту синими цветками. Вышитой руками Мокшарихи и ею же подаренной в канун праздника.

Двоеданов, разглядывая рубаху, спросил:

– Это кто же тебя, Федор, такой дорогой рубахой одарил? Если по узору судить, так чья-то здешняя игла его вышила. Любят, видно, тебя еще бабы-то...

Мокшариха никому не прощала вольностей, и она ответила Двоеданову куда прямее, чем, может быть, ей хотелось:

– Не разглядывал бы ты, Кузьма, мой тоскливый вдовий узор. Я ведь не разглядываю на твоей рубахе жаркую и не по годам молодую вышивку... Чокнись лучше с Федором Семеновичем, он ведь тоже дорогим гостем сидит за моим столом.

Считая на этом разговор законченным, Степанида приветливо потрепала по щеке Феклушу.

Умный Двоеданов постарался не понять намека и в продолжение всего застолья был очень внимателен к Федору Чугуеву. Но в этот вечер двоедановскому языку суждено было сделать еще один промах. Он, справляясь о Шоше, не желая, оскорбил Настю.

– А шерстобит-то где? – спросил Двоеданов. – Боится, что ли, он на люди показаться? Сбренчал бы нам на струне – глядишь, и поднесли бы чарочку. Мы ведь люди не гордые, всех жалуем, кого хочешь за один стол с собой посадим.

Настя, вспыхнув, ответила:

– Взаперти я его держу. Боюсь, как бы красоту его не сглазили. Да и рубаху новую я ему еще недовышила.

Кузьма Пантелеевич, видя, что его шутка не удалась, перевел взгляд на Мокшариху, будто спрашивал: "Как все это понимать?" И Мокшариха, будто поняв вопрос, разъяснила:

– Это от бабки у нее. Бабка, покойница, ее учила: "Ты, говорит, Настя, о журавле думай, а синицу из рук не выпускай". Вот и держит она Шошу в кухне. К тому же бабка наказывала ей, что не всякая долгоногая птица журавль и не всякая мала птаха синица. Другая с виду воробей, а на проверку соловей.

Тогда Двоеданов спросил прямо:

– К чему на помолвке такие слова?

И Степанида ответила:

– Это на какой же на такой помолвке? Уж не на моей ли с тобой, Кузьма Пантелеевич? Так я будто замуж не собираюсь...

Двоеданов хватил большую кружку изюмовой и сказал:

– Не о нас с тобой речь идет. О Трофиме с Настей. Зачем незнайкой-то прикидываться? Все ведь понимают, зачем мы в трех кошевках пожаловали.

Степанида не нашла сразу нужный ответ и принялась обносить гостей рыбным пирогом. А потом сказала:

– Кузьма Пантелеевич, это, конечно, для моей сухопарой Настьки большая честь. Только ей, наверно, подумать надо до того, как с таким конем в один воз впрягаться...

– А что думать-то? – удивился Двоеданов. – Я уж все придумал и все прикинул до последней мелочи. И за нее, и за тебя.

– Это как же? – спросила Мокшариха. – Как же ты мог в мою голову влезть?

– А вот так и влез, – ответил Двоеданов. – Думаешь, я не знаю, что наша семеюшка не по Настеньке? Знаю. Думаешь, не знаю, что тебе без Насти, бобылкой, жить тоже не тае? Знаю. Знаю и устраняю все это. Отделяю Трофима. Новый дом для него приглядел. А в этом доме ты ли при них, они ли при тебе... и так и этак хорошо.

– Спасибо тебе, Кузьма, что ты и обо мне подумал, – поклонилась Степанида. – Только мой-то дом куда?

– А я именно о нем подумал. Знал, что ты про него спросишь. Знал, что тебе горько будет свое гнездо покидать, поэтому и решил купить не у кого-то, а у тебя для тебя да для Настеньки с Трофимом твой дом. И ему будет не совестно въезжать, и тебе не обидно зятя принимать.

Такого поворота Степанида явно не ожидала. Такие условия сватовства трудно было услышать от кого-либо.

– Так не молчи хоть, – напирал Кузьма.

– Хмельна я что-то ныне, – отговорилась Мокшарова. – То ли от своей бражки, то ли от твоего посула. Очухаюсь ужо, тогда и поговорим, обнадеживающе закончила Мокшариха.

И Настя, будто довольная поворотом дела, стала зазывать в пляс. И всем стало ясно, что свадьба предрешена.

Двоедановы уехали после полуночи. А на другой день явились новые гости. Новые сваты. Тычкины. Я знавал их. Очень хорошая и крепкая семья. Они сватались степеннее, соглашаясь ждать ответ по усмотрению Степаниды Кузьминичны.

С этого дня сваты стали приезжать как по расписанию. Что ни день, то новые гости. И так чуть ли не неделю. На Шошу было страшно смотреть. А Настя продолжала одарять его ласками, и Мокшариха была так внимательна к нему, что я отказывался понимать ее. Но как-то она спросила меня:

– Люб тебе, что ли, Шошка?

И я ответил:

– Как брата родного люблю.

Мокшариха усмехнулась:

– Как брата любишь, а сделать ничего не можешь. Молчишь да жалеешь. Разве так жалели в наши годы...

– А как жалели в ваши годы? – спросил я.

– Да так, что и овцы целы бывали, и волки довольны. Шошка-то ведь овечка. А я, по твоей мере, наверно, в волчихах хожу... Вот ты бы взял да и помирил нас. С тебя и взятки гладки.

– Знал бы, как это сделать, ничего бы не пожалел...

Мокшариха опять ухмыльнулась:

– Хоть и грамотен ты, хоть и три аршина в землю видишь, а не широко глядишь. Не шире Шошки.

– А при чем тут широта? – спросил я.

– А при том, что не под своими ногами нужно жизнь видеть, а вокруг. Все во внимание принимать – и сватов, и меня... Аль не видишь, что сватами я по горло сыта? Не последние люди моей дочери честь оказали. Никто не может сказать, что она женихами была обойдена...

– Ну и что из этого? – опять спросил я, не понимая, куда клонится речь.

– А то, что если б я свою Настю выдала теперь даже за тебя, у которого, кроме солдатской сумки, никакого заведения, и то бы меня никто не укорил. Не от нужды выдала, а по выбору. А выбор немалый был у меня...

Я начинал кое-что понимать. Во всяком случае для меня было ясно, что шумное сватовство Насти Мокшарихе нужно было для охранения ее болезненного, к тому же ложного самолюбия.

– Так почему же, – сказал я, – вам теперь не выбрать Шошу? Теперь-то уж никто не скажет, что Настя вышла за него замуж потому, что никто другой не сватался!

Тут Мокшариха прикрыла дверь и ответила:

– По доброй воле? За шерстобита? За человека с одной струной?.. Да у тебя, видно, сквозняк на чердаке. Другое дело, если бы это все убегом, скажем, самокрутом... Тогда, как говорится, и овцы... это самое, и волчице деться некуда...

Сказав так, Мокшарова вдруг переменила ход разговора и сказала мне:

– Надоело мне на твой лысый полушубишко глядеть, хочу тебе мужнин тулуп отдать. Стоишь ты того.

– Чем же я стою-то? И почему это вдруг?

– Шошку любишь. И я его, сироту, люблю. Сыновей-то ведь у меня не было... А он без матери рос... Ну что уставился? – вдруг прикрикнула на меня Мокшариха, стараясь скрыть навернувшуюся слезу.

От тулупа я отказался, сказав, что потом видно будет. И, больше не возвращаясь к разговору о Шоше, стал обдумывать план представления, которого жаждала Мокшариха.

Продумав все необходимое, я выпросил пару коней и кошевку в заготовительной конторе. Вечером в субботу, когда Мокшариха с Федором ушли на пельмени к соседям, я подкатил к дому.

Настя и Шоша сидели в горнице и читали сто раз читанную книгу русских сказок.

– Одевайтесь! – сказал я.

– Куда? – спросила Настя.

– На свадьбу!

– На чью?

– В дом вхожу, женюсь... Я ведь не как вы, не тяну кота за хвост.

– Это как же так? – забеспокоилась Настя. – Хоть бы предупредил... На ком же ты?

– Увидите... Только пошевеливайтесь. Свадьба тайная...

– Тайная? Убегом? Хорошо-то как! – обрадовалась Настя. – Шошка, слышишь, как бравые-то парни дела обделывают? Нам бы так...

– Что ты? – испугался Шоша. – Разве мыслимое дело? Как я глаза тогда подыму...

– Давай, давай, – поторапливал я, – не задерживай невесту, не срывай свадьбу!

Шоша испуганно и торопливо накинул шубейку, шапку, замотался шарфом.

– Так не могу же я так, – вдруг забеспокоилась Настя. – Я ведь у тебя там вроде матери посаженой буду...

– Там разберемся, кто мать, кто отец... Живо! – прикрикнул я.

Настя все-таки сумела переодеться в белое платье, и уже минут через десять – двадцать деревня осталась далеко. На вопросы Насти, куда мы едем и далеко ли, я неизменно отвечал: "Не спрашивай. Примета плохая".

Наконец мы приехали к дому, где жил мой товарищ. Это была переселенческая украинская деревенька. Нас ждали незнакомые гости, если не считать моего товарища.

Стол был уже накрыт. Настю и Шошу провели на главные места и, усадив, стали славить по украинским обрядам как жениха и невесту.

Шоша побледнел белее полотна, готовясь сбежать из-за стола. Настя молчала. Разрумянившись, она несколько минут сидела, опустив голову, будто что-то обдумывая. А потом, обратившись ко мне, сказала:

– Спасибо тебе за свадьбу, – и чинно поклонилась славившим ее как невесту.

От этого Шоша побледнел еще более. Но когда я крикнул: "Горько, горько!" – и все поддержали меня, Шоша испуганно поцеловал Настю и заплакал.

Это не вызвало смеха. Наоборот, вслед за ним прослезились даже молодые люди, сидевшие за столом, знающие всю предысторию этой свадьбы.

Пировали до первых петухов, а затем проводили молодых в отведенную для них комнату, где жил мой друг. Там они и остались на следующий день, а я поехал в свою Заозерку, чтобы объявить Мокшарихе о случившемся.

Представление разыгрывалось на славу. В Мокшарихе пропадала если не великая, то выдающаяся актриса. Она выбежала навстречу ко мне с дробовиком. Ружье выстрелило в воздух, когда соседи и Федор отнимали его у Степаниды.

Обезоруженная, она бросилась выцарапывать мне глаза. А потом пала без чувств на снег.

Ее унесли в дом. Опрыскивали с уголька. Растирали, наговаривали... Словом, никому, даже Федору Семеновичу, не приходило в голову того, о чем знали я да она. И то... как она знала? Она знала про себя, не имея в виду сознаться даже при мне, что все это сделано после ее подсказки. Когда Степанида пришла в чувство, из которого она ни на минуту не выходила, я стал говорить о судьбе, о "планиде", о прочей чепухе и, наконец, о том, что можно меня убить, но ничего нельзя изменить, Шоша и Настя – теперь муж и жена.

Так длилось несколько дней. За эти дни побывал Двоеданов, предлагавший сломать самокрутную свадьбу и, несмотря ни на что, отдать Настеньку, ясную зореньку, за Трофима.

Дарья на это сказала:

– Пусть мается за тем, кому она полюбовно на шею повесилась.

Федор Семенович отсиживался в кухне. Наконец подошло время, когда гнев нужно было сменить на милость. Таков уж веками заведенный порядок.

Мокшариха долго советовалась с соседями, а те хором твердили, что это все "по воле божией" (а я тут, оказывается, только слуга этой воли), посоветовали вернуть в дом беглянку и ее "богоданного" (обратите внимание на эти слова) мужа.

Теперь Насте и Шоше нужно было пасть в ноги Мокшарихе и не подыматься до тех пор, пока она их не простит.

Они так и сделали.

На этом как будто и можно было закончить затянувшееся повествование, если б не Федор...

Когда все, как и хотелось Мокшарихе, обошлось самым приятным образом и все были обведены вокруг ее пальца, Федор Семенович сказал:

– Пора и восвояси. В Калужскую...

Этих слов, я думаю, очень давно ждала Мокшариха. И ответ на них был готов тоже давно, может быть, задолго до того, как она задумала выдать Настеньку замуж за Шошу... Да и... Я не хочу думать о Степаниде Кузьминичне хуже, чем следует. Но зачем о ней думать лучше, чем нужно? Крепкая и не отцветшая еще Мокшариха, не потерявшая пока ни единого зуба, добилась наконец своего. Она получила счастливую возможность под прикрытием Шоши ввести в свой дом Федора Чугуева, которого (в этом меня никто не разубедит) она нежно любила и ждала давно в свой тосковавший по хорошему старику вдовий дом.

– Это в какую же Калужскую? – сказала она. – Ты его, сироту, подобрал, внуком назвал своим, а он что? "Иди, дед, на все четыре стороны"? Так, что ли, Шошенька?

– Не знаю, маменька, что и ответить, – отозвался Шоша.

– А ты знай. Кто в этом доме теперь хозяин? Он, что ли? – указала Мокшариха на меня. – Вот и решай.

– А что решать, когда уж все само собой решено? – вмешалась Настя. Неужели мои дети без деда, с одной бабкой, расти будут? Да чем они хуже других...

– Это так, – согласился Федор, – только зачем же за меня-то решать? Я хоть и беден, да не поклончив.

Ночью Федора Семеновича не стало. Он ушел на станцию, не простившись. Не все получилось так, как задумывалось Мокшарихой. Пришлось ей кое в чем уступить. И утром Мокшариха и я помчались на станцию. Поезд уже готов был тронуться. Федора Семеновича мы нашли в теплушке и вытащили оттуда.

И только после того, как Степанида призналась ему во всем, от сватовской мороки до свадьбы Шоши и Насти с ее согласия, старик вдруг посветлел и сказал:

– Тогда и толковать не о чем, Степанида...

...А тулуп я все-таки не взял. И не раскаиваюсь. Зато мне были скатаны такие валенки, что я их едва износил за целых три, а может, и четыре года. Рукавички же, вязанные Настенькой, я не износил. Я оставил их на погляд, как и ею же вышитое полотенце. На погляд и на память о дорогих мне людях, у которых родились и выросли теперь хорошие дети...

Вот и вся история, которую хочется напоследок чем-то подсластить еще, да не знаю как...

ДОЧЬ ЛУНЫ

Недавно мне опять довелось побывать у старых друзей в Кулундинских степях и заново пережить памятные дни моей юности.

Пусть эта знакомая степь, где пасутся стада овцеводческого совхоза, обрела новое лицо, но все же и теперь, оседлав коня и ускакав от совхозного поселка, от гостеприимного домика моего друга Бату, можно побывать в гостях у своей юности.

Пусть это было давно, а память бережно хранит все до мелочей, кажется – даже запахи. Я отлично помню, что здесь ютилось приземистое казахское зимовье, чуть в сторону – хоронился еле заметный могильник. Он цел и теперь. Пресное озеро все так же прячется в камышах. И тот же крик чаек... Не хочешь, не просишь, а память помимо твоей воли пересказывает тебе случившееся в этих местах...

Меня тогда командировали на этот Пресный выпас, где нагуливали мясо наши стада.

Мне сказали:

– Поживешь десяток дней. Посмотришь, что и как. Побываешь в каждом стаде. Проверишь, не сгоняют ли их в тесные гурты, не заставляют ли кормиться на вытоптанных участках... Ну, да тебя учить нечего!

Взамен командировочных денег мне дали три плитки кирпичного чая, как главнейшую из "валют" тех лет в казахских аулах, дали шесть аршин ситца на всякий случай – мало ли что бывает в степи. Для солидности разрешили взять серого в яблоках жеребца, потомка орловских рысаков. Это меня очень обрадовало. На таком коне без ночевки – и там!

Все было хорошо... Не хотелось только расставаться с новым домиком, который мы, четверо молодых парней, начинали обживать. Это был даже не дом, а пустовавшая баня. Хорошая, светлая. Она была построена перед революцией известным в селе скупщиком зерна.

А теперь эта баня оказалась ни к чему. Мы все мылись в другой, в так называемой волостной бане. Предъявил ордер на мытье – и все. Хоть залейся водой. А для нашей бани нужно было добывать дрова, везти с озера воду. Вот нам ее и отдали под общежитие.

Мы – это я, мой старый друг Бату, недавно назначенный комендантом скотоперегонного двора, гонщик Василий Груздев и приемщик Ленька Белолобов.

Баню мы переоборудовали самым отличным образом. На месте полка соорудили двухъярусные койки. Как в вагоне. Из ящиков смастерили мебель. Волостной комитет РКСМ помог нам добыть краску. Покрасили полы, рамы, двери. Побелили потолок. Полынью и душичкой вытравили банный запах. В предбаннике оборудовали кухню. Появились свои сковородки, горшки, жаровни. Стряпали мы по очереди.

Завелась у нас и книжная полка. На стенах было развешано оружие. Казенное и свое. Раскрашенные рогожные кули стали настенными коврами. Раскрасшивал их Бату родным по сердцу башкирским орнаментом. Раскрашивал он натасканными из конторы чернилами – синими, зелеными, фиолетовыми, красными. В чернилах и тогда не было недостатка.

Не очень-то весело покидать домик сразу же после новоселья. Но приказ есть приказ.

Ногу в стремя, ружье за плечи – и... здравствуй, степь!

Миновав украинские новосельские деревни, я оказался в степном раздолье, – здесь начинались казахские кочевья. Дорога то и дело терялась. Не то она зарастала цепкой травой, не то редкое движение по ней делало ее все менее и менее приметной. Временами она пропадала вовсе. И мне трудно объяснить, по каким ориентирам ездили мы на Пресный выпас, не сбиваясь с пути. Может быть, у человека, живущего в степи или часто бывающего в ней, со временем вырабатывается какое-то особое умение запоминать местность. Кажется, степь одинакова всюду, а все же находится какая-то примета. То полоска камыша, то еле заметная возвышенность или надгробие из груды камня, а то и просто трава, которая растет только в этом месте. И ты едешь... Едешь иногда, как животное, нюхая ветер. Пахнуло кизячным дымком – ага, значит, правильно еду. Принюхаешься и решаешь взять левее. Знаешь, что это начались первые аулы, которые тебе не нужны. И всегда случается так, что ты точно приезжаешь куда тебе нужно. Спроси потом: "Как ты проехал, расскажи дорогу", – и ты словно немой. Можешь только показать рукой – и все. И тем не менее в степи заблудиться куда легче, нежели в лесу, даже в таежном. Там речки, и они всегда тебя выведут к жилью. А тут?..

Ну, да это все так. Рассуждения в пути. А он уже на исходе. Видны юрты аула...

...Председатель аулсовета спросил меня, зачем я, надолго ли, есть ли чай и мука...

Когда я ответил на все вопросы и он увидел на моем удостоверении знакомую печать мясозаготовительного пункта, мне была отведена юрта. Ее хозяином оказался Шарып. Он привозил к нам менять на чай и муку кумыс, кошмы, малахаи, кожу.

Добродушный, но не без хитрецы, Шарып достаточно хорошо говорил по-русски. Его семья состояла из четырех человек – маленькой и рано состарившейся жены Ийс, сына Сержана, которого при русском госте отец называл Сережа, и дочери по имени Манике.

О ней и рассказ.

Шарып принадлежал к хозяевам среднего достатка. Но в его юрте было все необходимое. Запас войлоков на случай гостей. Запас подушек. Низенький стол, не подымавшийся выше тридцати – сорока сантиметров от земли, несколько сундучков, котел для варки пищи, ножи, пара чайников для омовения – и, пожалуй, это все, если не считать трех редких по тем временам вещей. Это ведерный самовар, очень старый граммофон и швейная машина фирмы купца Попова, на которой амальгамическим способом были переведены портреты самого Попова и его дебелой и довольно красивой супруги.

– Кто шьет на ней? – спросил я.

– Манике. Дочь. Дело в руки даю. Жить надо. Баранов мало. Разверстки много. Машина девку кормить будет.

Вскоре он познакомил меня с Манике. И она при отце поздоровалась со мной за руку. Этим давалось понять, что их семья не боится попирать старые обычаи. Манике заговорила со мной по-русски. Потом, заметив, что я этому удивился, объяснила мне, что ее бабка долго жила у русского попа, который лечился кумысом, и она доила его кобыл и приготовляла кумыс. Меня познакомили и с бабкой. Она жила в юрте старшего сына, брата Шарыпа. Бабка по-русски разговаривала как рязанка, путая только иногда мужской род с женским. Надев русское платье, она не захотела его менять на свое. Теперь мне было понятно, почему и в одежде Манике было больше русского, нежели казахского.

– Надо по-русски говорить, – твердила старуха. – Рядом живем. Одну землю матерью зовем... Русский мужик – хороший мужик, когда не пьет. А когда пьет – не приведи господь, пресвятая богородица... – перекрестилась веселая мать Шарыпа, видимо для пущего шика и озорства.

– Совсем попадья! – заметил Шарып. – Обедню даже может петь.

Это вызвало общий смех, и я почувствовал себя в юрте, как в русской избе. Бабка произвела на меня отличное впечатление, и я непременно бы познакомился с ней ближе, если б ее не заслонила внучка и события, развернувшиеся так стремительно и неожиданно.

Я ничего не сказал о внешности Манике. Потому что ее невозможно разглядеть и оценить с первого взгляда. Она была таинственна и замкнута, как сказочная шкатулка. Посмотришь – и пройдешь мимо, а раскроешь – чудеса.

Эта гибкая былинка с впалыми щеками и блеклым румянцем не выглядела жильцом на белом свете. Ее смугловатая прозрачная кожа, тонкие, будто подкрашиваемые темным свекольным соком губы, узкие, косые и продолговатые разрезы глаз, акварельные черты лица заставляли предполагать, что предки Манике жили где-то далеко-далеко на Востоке. Может быть, в Японии. Мне, наслушавшемуся за свою еще, кажется, не начавшуюся тогда жизнь множества различных легенд, сказок, преданий, религиозных поверий, хотелось бы придумать небылицу о том, как маленькая девушка Манике сошла в жизнь с вышитой тонкими шелковыми нитками ширмы, или живописного веера, или, на худой конец, с крышки лакированной чайной коробки.

В Манике было прелестно все. Даже ее худоба. Настораживали только глаза. Они, темно-кофейные, бывали, особенно в полдень, такими смеющимися, ласковыми, "говорливыми"... А вот к вечеру, после захода солнца, они вдруг мутились, и в них стояло какое-то безразличие к окружающему.

– Порченая девка, – как-то по секрету сказал мне председатель аулсовета. – Ее никто замуж не возьмет. Кто станет платить калым за больную девку!

Я попытался узнать подробности ее болезни, но председатель уклонился:

– Не могу сказать. Мало русских слов знаю.

И я понял, что мне не следует далее интересоваться болезнью Манике. А вскоре узнал, что, будь у председателя вдесятеро больший запас русских слов, он и тогда едва ли б сумел удовлетворить мое любопытство.

Все открылось само собой.

Опустилась теплая, душная, светлая ночь. Ни ветерка. Дневную жару как будто прижал кто-то к земле невидимым пологом. Я спал плохо и глядел на полную луну через верхнее отверстие юрты, широко раскрытое в эту ночь для вентиляции.

Шарып богатырски храпел. Он спал рядом со мной на белом войлоке, широко раскинув руки и ноги. Вдруг я услышал легкий стон Манике. Это, несомненно, был ее стон. Голос девушки нельзя было спутать с голосом ее матери Ийс. Мне показалось, что девушка одевается. Потом откинулась занавеска, и появилась Манике. Появилась неслышно, как тень.

Девушка протянула, я бы даже сказал – молитвенно воздела руки к луне, которая заглядывала в юрту через отверстие войлочного купола. Постояв так с минуту, Манике, простонав, направилась к выходу из юрты.

Мне никогда не приходилось видеть больных лунатизмом, но я знал, что такая болезнь существует. Мне было также известно, что будить, а того хуже – окликнуть лунатика во время приступа болезни чуть ли не смертельно опасно.

Не знаю, какие чувства руководили мной, только я, надев самое необходимое, последовал за Манике. Она, по-прежнему протягивая руки, шла к луне, стремясь оторваться от земли. Я шел за нею шагах в двадцати.

Мы оказались довольно далеко от аула. Наконец она остановилась и, будто желая вознестись на луну, стала подпрыгивать. Это было хотя и очень красиво в танцевальном смысле, но достаточно жутковато во всех остальных.

Сами посудите. Ночь. Степь. Кругом никого. И вдруг девица в белом, чуть ли не в саване, стремится взлететь на луну. Зрелище не из привычных...

И я поступил так, как, наверное, на моем месте сделал бы всякий.

Боясь разбудить Манике, я осторожно обнял ее, затем осторожно повернул ее лицо прочь от луны и так же осторожно, взяв ее на руки, понес к юрте. Она не сопротивлялась, покорно положила свою голову на мое плечо, перестала стонать. Пусть я не принадлежал к геркулесам, но мне вовсе не составляло труда донести ее и уложить на свое место.

Шарып не храпел. Мне показалось, что он лежит с открытыми глазами.

Утром мы пили чай вдвоем с Шарыпом. Его сын Сержан еще не приезжал с выпаса. Ийс и Манике ушли "из десятой доли" стричь наших баранов. Начав разговор о том о сем, я перевел его на Манике. На события прошлой ночи. И Шарып не таясь рассказал все.

Причина болезни, оказывается, состояла в том, что Манике родилась не в юрте, а в открытой степи. В большое полнолуние. И луна увидела новорожденную первой. Раньше матери. А те, кого луна видит первой, становятся ее детьми, которые рано или поздно должны подняться на небо и стать там звездами. Поэтому Манике никто не берет замуж, и это Шарып находил вполне логичным. Зачем, в самом деле, платить выкуп за девушку, которая принадлежит луне, ночью покидает юрту и на глазах всего аула просится на небо, к своей матери?!

А так как никто не знал, в каком возрасте дочь луны вознесется на небо, то Шарып променял годовалого жеребенка на швейную машину.

– Не должен отец кормить сто годов свою дочь. Пусть сама кормится, сказал он. – Луна может ее старухой взять. Бывает и так.

Насколько было в моих силах, я попытался доказать Шарыпу, что Манике больна лунатизмом, что эта болезнь излечима и что ее нужно свезти к русскому доктору. Но Шарып сказал на это:

– Хочешь – лечи. Вези с собой. Даром отдам!

Я не поддержал этого предложения, хотя и слыхал, что Манике можно вылечить домашними средствами. Просто внушить ей путем хорошей беседы, что все это чепуха.

В полдень, на время жары, вернулась Манике, и мы продолжили начатый с ее отцом разговор. Выяснилось нечто невероятное. Манике была убеждена в своем назначении стать звездой, и она даже знала свое место на небе, обещая мне показать его после захода солнца.

Девушке до того заморочили голову и она так ясно представляла свое будущее, что ее ни капли не огорчало настоящее. Она была совершенно равнодушна, когда подруги мечтали о земной жизни. Манике даже находила, что звездой быть лучше, нежели женой неизвестного и, может быть, старого человека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю